Аллан по сердце обличитель. Адаптированные аудиокниги на английском языке

Сердце-обличитель

Правда! я нервен, ужасно, ужасно нервен, но почему вы решили, что я сумасшедший? Болезнь обострила чувства мои, а не уничтожила, не притупила их. Больше всего обострилось чувство слуха. Я слышал все, что происходит на небе и на земле. Я слышал многое, что происходит в аду. Какой же я сумасшедший? Слушайте и замечайте, как толково, как спокойно я расскажу вам всю эту историю.

Не могу об"яснить вам, каким образом эта мысль пришла мне в голову, но, раз зародившись, она не давала мне покоя ни днем, ни ночью. Цели у меня никакой не было. Ненависти тоже. Я любил старика. Он не сделал мне ничего дурного. Он никогда не оскорблял меня. Золото его меня не прельщало. Я думаю, что всему причиной был его глаз. Да, именно глаз! Один из глаз его был, как у коршуна, - бледно голубой, с перепонкой. Когда он смотрел на меня, я весь холодел, и постепенно, мало-по-малу, дошел до твердого решения убить старика и, таким образом, навсегда избавиться от глаза его.

Так вот как оно было. Вы думаете, что я сумасшедший. Сумасшедшие сами не знают, что делают. А посмотрели бы вы на меня . Посмотрели бы вы, как умно, осторожно, как тонко я вел дело. Никогда я не был так любезен со стариком, как в последнюю неделю перед убийством. Каждую полночь я поворачивал ручку двери его и отворял ее - тихонько, тихонько! Потом, отворив дверь настолько, чтобы можно было просунуть голову, я просовывал туда сначала фонарь, закрытый наглухо, так что ни единый луч света не выходил из него, а потом и голову. О, вы засмеялись бы, если бы увидели, как ловко я проделывал это: тихонько, тихонько, чтобы не разбудить старика. Мне нужно было не менее часа, чтобы просунуть голову совсем и рассмотреть, как он лежит в постели. Что? Разве сумасшедший может действовать так умно? Затем, просунув голову, я осторожно приоткрывал фонарь, - о, чрезвычайно осторожно (потому что шарнир скрипел) - ужасно осторожно, - и лишь настолько чтобы один тонкий луч падал на этот коршунов глаз. Я проделывал это семь ночей кряду, всякий раз ровно в полночь, но глаз всегда был закрыт, и я не мог сделать мое дело, потому что не старик мучил меня, а его дурной глаз. И каждое утро я смело входил к нему в комнату, бойко разговаривал с ним, ласково осведомлялся, как он провел ночь. Как видите, он был бы необычайно проницателен, если бы заподозрел, что я каждую ночь в двенадцать часов смотрю на него.

На восьмую ночь я еще осторожнее отворял дверь. Минутная стрелка движется быстрее, чем двигалась рука моя. Никогда еще я не чувствовал в такой степени своих способностей, своего остроумия.

Я едва сдерживал чувство торжества. Подумать только: я потихоньку отворял его дверь, а он и не подозревал о моих действиях, о моих тайных намерениях. Я чуть не рассмеялся при мысли об этом, и, может быть, он слышал меня, потому что внезапно пошевелился в постели. Вы думаете, я отдернул голову, - как бы не так. В комнате его было темно, как в могиле (потому что ставни были закрыты наглухо из опасения воров), и я знал, что он не видит, как я отворяю дверь, и продолжал отворять ее - все шире, шире.

Я просунул голову и собирался открыть фонарь, как вдруг петля слегка заскрипела, и старик, подпрыгнув на кровати крикнул:

Кто там?

Я стоял спокойно и ничего не отвечал. Целый час я простоял, не шелохнувшись, и не слышал, чтобы он снова улегся в постель. Он все сидел на ней, прислушиваясь, как и мне случалось сидеть по ночам.

Внезапно я услышал слабый стон и узнал в нем стон смертельного ужаса. Не боли, не жалобы, о, нет! - то был тихий, глухой звук, поднимающийся из глубины души, подавленной страхом. Я хорошо знал этот звук. Не раз в полночь, когда весь мир спал, он вырывался из моей груди, усугубляя своим зловещим отзвуком мой ужас. Говорю вам, я хорошо знал этот звук. Я знал, что чувствует старик, и пожалел его, хотя сердце мое смеялось. Я знал, что он не смыкал глаз с той самой минуты, когда легкий шум у двери заставил его пошевелиться. Страх его все время возрастал. Он старался убедить себя, что бояться нечего, - и не мог. Он говорил себе: - «это ничего, это ветер прошумел в трубе; мышь пробежала по полу», или «это сверчок чирикнул, просто сверчок и больше ничего». Да, он пытался успокоить себя такими предположениями, но тщетно. Тщетно , потому что смерть приближалась к нему и встала перед ним огромною черною тенью, и охватила свою жертву. И зловещее влияние этой невидимой тени заставляло его чувствовать, хотя он ничего не видел и не слышал, - чувствовать присутствие моей головы в комнате.

Простояв, таким образом, очень долго и не дождавшись, чтобы он улегся, я решился приотворить, чуть-чуть, на волосок приотворить фонарь. Итак, я стал отодвигать дверцу… можете себе представить, как тихо, тихо… пока, наконец, тонкий, слабый луч, как нить паутины, вырвался из фонаря и упал на глаз коршуна.

Он был открыт широко, широко открыт, и бешенство овладело мною, когда я взглянул на него. Я видел его совершенно ясно - тусклый, голубой, с отвратительной перепонкой, при виде которой дрожь пробирала меня до мозга костей, - но лица и туловища я не мог рассмотреть, так как точно по какому-то инстинкту направил луч как раз на это проклятое место.

Говорил я вам, что вы принимаете за сумасшествие необыкновенную остроту моих чувств? говорил?… Ну, так вот в эту самую минуту я услышал тихий, глухой, частый стук, точно тиканье часов, завернутых в вату. И этот звук был мне хорошо знаком. Я знал, что это бьется сердце старика. Бешенство мое усилилось, как храбрость солдата разгорается от барабанного боя.

Но я все еще сдерживался и стоял смирно. Я едва дышал. Я держал фонарь неподвижно. Старался, насколько возможно, удерживать луч на одном месте. Между тем адский стук сердца усиливался. С каждым мгновением оно билось быстрее и быстрее, громче и громче… Старик должен был испытывать невыносимый ужас! И все громче, громче с каждой минутой, - замечаете? Я вам говорил, что я нервен… да, нервен. И этот странный стук, в глухую полночь, среди зловещей тишины, царившей в этом старом доме, возбуждал во мне ужас неодолимый. Но все-таки я сдерживался и еще несколько минут простоял смирно. А стук раздавался все громче и громче. Я думал, что сердце вот-вот лопнет. Тут же мной овладело беспокойство: что, если соседи услышат этот стук? Час старика пробил! С диким воем я открыл фонарь и бросился в комнату. Он вскрикнул… только раз. Я в одно мгновение сдернул его на пол, навалил на него тяжелый матрас. Я весело смеялся, видя, что дело зашло так далеко. Но еще несколько минут сердце глухо билось. Это, впрочем, не беспокоило меня, - я знал, что за стеной не услышат. Наконец, оно затихло. Старик был мертв. Я стащил матрас, осмотрел тело. Да, он был мертв, мертв, как колода. Я приложил руку к сердцу его и продержал ее так несколько минут. Ни признака жизни! Мертв, как колода. Глаз его не будет больше мучить меня.

Если вы все еще считаете меня сумасшедшим, то, конечно, разубедитесь в этом, когда я вам расскажу, как искусно я спрятал тело убитого. Ночь близилась к концу, и я работал торопливо, но без шума.

Я вынул из пола три доски и запрятал туда труп. Затем уложил доски на прежнее место, - так тщательно, так искусно, что ни один глаз человеческий - даже его глаз - не увидал бы тут ничего подозрительного. Подмывать не приходилось, - крови не было, - ни пятнышка. Я был слишком осторожен для этого.

Когда я окончил свою работу, было четыре часа утра, - но темно, как в полночь. Едва пробили часы, послышался стук в наружную дверь. Я пошел отворить, совершенно спокойно, - теперь мне нечего было бояться. Вошли трое людей и очень вежливо отрекомендовались полицейскими чиновниками. Один из моих соседей слышал ночью крик, возбудивший в нем подозрение. Он сообщил в полицию, и они (чиновники) были посланы произвести расследование.

Я улыбнулся, - ибо чего мне было бояться? Я очень любезно принял господ полицейских. Об"яснил им, что крикнул я сам, во сне. Сказал, что старик уехал из города. Водил их по всему дому, просил искать хорошенько , наконец, привел в его комнату. Показал его сокровища в целости и сохранности. В порыве любезности, я даже принес в комнату стулья и предложил им отдохнуть здесь , а сам с безумной дерзостью, в сознании своего торжества, поставил свой стул на том самом месте, где было спрятано тело моей жертвы.

Полицейские успокоились. Мое обращение рассеяло их подозрения. Я чувствовал себя как нельзя лучше. Они присели и мы стали болтать о том, о сем. Вскоре, однако, мне сделалось дурно, и я бы рад был, если бы они ушли. У меня разболелась голова, в ушах зазвенело; но они все сидели и болтали. Звон в ушах усиливался, - все усиливался и становился яснее; я повышал голос, стараясь заглушить этот звук, - но он становился все громче, все яснее, - и, наконец, я убедился, что он раздается не в моих ушах.

Правда! Я нервный - очень даже нервный, просто до ужаса, таким уж уродился; но как можно называть меня сумасшедшим? От болезни чувства мои только обострились - они вовсе не ослабели, не притупились. И в особенности - тонкость слуха. Я слышал все, что совершалось на небе и на земле. Я слышал многое, что совершалось в аду. Какой я после этого сумасшедший? Слушайте же! И обратите внимание, сколь здраво, сколь рассудительно могу я рассказать все от начала и до конца.

Сам не знаю, когда эта мысль пришла мне в голову; но, явившись однажды, она уже не покидала меня ни днем, ни ночью. Никакого повода у меня не было. И бешенства я никакого не испытывал. Я любил этого старика. Он ни разу не причинил мне зла. Ни разу не нанес обиды. Золото его меня не прельщало. Пожалуй, виной всему был его глаз! Да, именно! Один глаз у него был, как у хищной птицы, - голубоватый, подернутый пленкой. Стоило ему глянуть на меня, и кровь стыла в моих жилах; мало-помалу, исподволь, я задумал прикончить старика и навсегда избавиться от его глаза.

В этом-то вся суть. По-вашему, я сумасшедший. Сумасшедшие ничего не соображают. Но видели бы вы меня. Видели бы вы, как мудро я действовал - с какой осторожностью, с какой предусмотрительностью, с каким искусным притворством принялся я за дело! Всю неделю, перед тем как убить старика, я был с ним сама любезность. И всякую ночь, около полуночи, я поднимал щеколду и приотворял его дверь - тихо-тихо! А потом, когда в щель могла войти моя голова, я вводил туда затемненный фонарь, закрытый наглухо, так плотно, что и капли света не могло просочиться, а следом засовывал и голову. Ах, вы не удержались бы от смеха, если б видели, до чего ловко я ее засовывал! Я делал это медленно - очень, очень медленно, чтобы не потревожить сон старика. Лишь через час голова моя оказывалась внутри, так что я мог видеть старика на кровати. Ха!.. Да разве мог бы сумасшедший действовать столь мудро? А когда моя голова проникала в комнату, я открывал фонарь с осторожностью - с превеликой осторожностью, - открывал его (ведь петли могли скрипнуть) ровно настолько, чтобы один-единственный тоненький лучик упал на птичий глаз. И все это я проделывал семь долгих ночей - всегда ровно в полночь, - но глаз неизменно бывал закрыт, и я никак не мог покончить с делом, потому что не сам старик досаждал мне, а его Дурной Глаз. И всякое утро, когда светало, я преспокойно входил в комнату и без робости заговаривал с ним, приветливо окликал его по имени и справлялся, как ему спалось ночью. Сами видите, лишь очень проницательный человек мог бы заподозрить, что каждую ночь, ровно в двенадцать, я заглядывал к нему, пока он спал.

На восьмую ночь я отворил дверь с особенной осторожностью. Рука моя скользила медленней, чем минутная стрелка на часах. До той ночи я никогда еще так не упивался своим могуществом, своей прозорливостью. Я едва мог сдерживать торжество. Подумать только, я потихоньку отворял дверь, а старику и во сне не снились мои тайные дела и помыслы. Когда это пришло мне на ум, я даже прыснул со смеху, и он, верно, услышал, потому что вдруг шевельнулся, потревоженный во сне. Вы, может быть, подумаете, что я отступил - но ничуть не бывало. В комнате у него было темным-темно (он боялся воров и плотно закрывал ставни), поэтому я знал, что он не видит, как приотворяется дверь, и потихоньку все налегал на нее, все налегал.

Я просунул голову внутрь и хотел уже было открыть фонарь, даже нащупал пальцем жестяную защелку, но тут старик подскочил, сел на кровати и крикнул: "Кто там?"

Я затаился и молчал. Целый час я простоял не шелохнувшись, и все это время не слышно было, чтобы он опять пег. Он сидел на кровати и прислушивался - точно так же, как я ночь за ночью прислушивался к бессонной гробовой тишине в четырех стенах.

Но вот я услышал слабый стон и понял, что стон этот исторгнут смертным страхом. Не боль, не горесть исторгли его, - о нет! - то было тихое, сдавленное стенание, какое изливается из глубины души, терзаемой страхом. Уж я-то знаю. Сколько раз, ровно в полночь, когда весь мир спал, этот стон рвался из собственной моей груди, умножая своим зловещим эхом страхи, которые раздирали меня. Кому уж знать, как не мне. Я знал, что чувствует старик, и жалел его, но все же посмеивался над ним про себя. Я звал, что ему стало не до сна с того самого мгновения, как легкий шум заставил его шевельнуться на кровати. Ужас одолевал его все сильней. Он пытался убедить себя, что это пустое беспокойство, и не мог. Он твердил себе: "Это всего лишь ветер прошелестел в трубе, это только мышка прошмыгнула по полу", - пли: "Это попросту сверчок застрекотал и умолк". Да, он пытался успокоить себя такими уговорами; но все было тщетно. Все тщетно; потому что черная тень Смерти подкрадывалась к нему и уже накрыла свою жертву. И неотвратимое присутствие этой бесплотной тени заставило его почувствовать - незримо и неслышимо почувствовать, что моя голова здесь, в комнате.

Я ждал долго и терпеливо, но не слышал, чтобы он пег снова, и тогда решился приоткрыть фонарь - разомкнуть тонкую-пре-тонкую щелочку. Я стал его приоткрывать - спокойно-преспокойно, так что трудно даже этому поверить, - и вот наконец один-единственный лучик не толще паутинки пробился сквозь щель и упал на птичий глаз.

Он был открыт, широко-прешироко открыт, и от одного его вида я пришел в ярость. Он был передо мной как на ладони, - голубоватый, подернутый отвратительной пленкой, от которой я весь похолодел, но лицо и все тело старика скрывала темнота, потому что я, словно по наитию, направил луч прямо в проклятую глазницу.

Ну, не говорил ли я вам, что вы полагаете сумасшествием лишь крайнее обострение чувств? Так вот, в ушах у меня послышался тихий, глухой, частый стук, будто тикали часы, завернутые в вату. Мне ли не знать этого звука. То билось сердце старика. Его удары распалили мою ярость, подобно тому как барабанный бой будит отвагу в душе солдата.

Но даже тогда я сдержал себя и не шелохнулся. Я затаил дыхание. Фонарь не дрогнул в моей руке. Я проверил, насколько твердо я могу удерживать луч, направленный в его глаз. А меж тем адский барабанный грохот сердца нарастал. Что ни миг, он становился все быстрей и быстрей, все громче и громче. Страх старика неотвратимо дошел до крайности! С каждым мгновением сердце его билось все громче, да, все громче!..

Понятно вам? Я же сказал, что я нервный: это так. И тогда, глухой ночью, в зловещем безмолвии старого дома, неслыханный этот звук поверг меня самого в беспредельный ужас. И все же еще несколько минут я сдерживал себя и не шелохнулся. Но удары звучали все громче, громче! Казалось, сердце вот-вот разорвется. И тут у меня возникло новое опасение - ведь стук мог услышать кто-нибудь из соседей! Час старика пробил! С громким воплем я сорвал заслонку с фонаря и прыгнул в комнату. Старик вскрикнул только раз - один-единственный раз. Я мигом стащил его на пол и придавил тяжелой кроватью. Дело было сделано на славу, и я сиял от радости. Но долгие минуты сердце еще глухо стучало. Однако это меня не беспокоило; теперь уж его не могли услышать за стеной. Наконец все смолкло. Старик был мертв. Я оттащил кровать и осмотрел труп. Да, он был навеки, навеки мертв. Я приложил руку к его груди, против сердца, и держал так долгие минуты. Сердце не билось. Он был навеки мертв. Его глаз больше не потревожит меня.

Если вы все еще считаете меня сумасшедшим, вам придется переменить свое мнение, когда я расскажу о тех мудрых предосторожностях, с какими я спрятал тело. Ночь была уже на исходе, и я действовал поспешно, но без шума. Первым делом я расчленил труп. Отрезал голову, руки и ноги.

Потом я оторвал три половицы и уложил все останки меж брусьев. После этого приладил доски на место так хитроумно, так ловко, что никакой человеческий глаз - даже его глаз - не заметил бы ничего подозрительного. Смывать следы не пришлось: нигде ни пятнышка, ни капельки крови. Уж об этом я позаботился. Все попало прямехонько в таз - ха-ха!

Когда я управился со всем этим, было уже четыре часа - но темнота стояла такая же, как в полночь. Едва колокол пробил четыре, в парадную дверь постучали. Я спустился вниз и отворил со спокойной душой - чего мне теперь было бояться? Вошли трое и как нельзя более учтиво сообщили, что они из полиции. Сосед слышал ночью крик; возникло подозрение, что совершено злодейство; об этом сообщили в полицейский участок, и они (полицейские) получили приказ обыскать дом.

Я улыбнулся - в самом деле, чего мне было бояться? Я любезно пригласил их в комнаты. Я объяснил, что это сам я вскрикнул во сне. А старика нет, заметил я мимоходом, он уехал из города. Я водил их по всему дому. Я просил искать - искать хорошенько. Наконец я провел их в его комнату. Я показал им все его драгоценности, целехонькие, нетронутые. Самонадеянность моя была столь велика, что я принес в комнату стулья и предложил им отдохнуть здесь от трудов, а сам, преисполненный торжества, с отчаянной дерзостью поставил свой стул на то самое место, где покоился труп моей жертвы.

Полицейские были удовлетворены. Мое поведение их убедило. Я держался с редкой непринужденностью. Они сели и принялись болтать о всяких пустяках, а я оживленно поддержал разговор. Но в скором времени я почувствовал, что бледнею, и мне захотелось поскорей их спровадить. У меня болела голова и, кажется, звенело в ушах; а они все сидели и болтали. Звон становился явственней; он не смолкал, нет, он становился явственней: я заговорил еще более развязно, чтобы избавиться от него; но он не смолкал, а лишь обретал отчетливость, - и наконец я обнаружил, что он раздается вовсе не у меня в ушах.

Без сомнения, я очень побледнел; теперь я говорил без умолку и повысил голос. Но звук нарастал - и что мог я поделать? Это был тихий, глухой, частый стук - очень похожий на тиканье часов, если их завернуть в вату. Я задыхался, мне не хватало воздуха, - а полицейские ничего не слышали. Я заговорил еще быстрей - еще исступленней; но звук нарастал неотвратимо. Я вскочил и затеял какой-то нелепый спор, громогласно нес всякую чушь, неистово размахивал руками; но звук неотвратимо нарастал. Отчего они не хотят уйти? Я расхаживал по комнате и топал ногами, как будто слова этих людей привели меня в ярость, - но звук неотвратимо нарастал. О господи! Что мог я поделать? Я брызгал слюной - я бушевал - я ругался! Я двигал стул, на котором только что сидел, со скрежетом возил его по половицам, но звук перекрывал все и нарастал непрестанно. Он становился все громче - громче - громче! А эти люди мило болтали и улыбались. Возможно ли, что они ничего не слышали? Господи всемогущий!.. Нет, нет! Они слышали!.. они подозревали!.. они знали!.. они забавлялись моим ужасом - так думал я и так думаю посейчас. Но нет, что угодно, только не это мучение! Будь что будет, только бы положить конец этому издевательству! Я не мог более выносить их лицемерные улыбки! Я чувствовал, что крик должен вырваться из моей груди, иначе я умру!.. Вот... опять!.. Чу! Громче! Громче! Громче! Громче!.. - Негодяи! - возопил я. - Будет вам притворяться! Я сознаюсь!.. оторвите половицы!.. вот здесь, здесь!.. это стучит его мерзкое сердце!

К О Н Е Ц

Перевод В.Хинкиса

Идеальное описание параноидальной шизофрении... от первого лица. Здесь и навязчивая идея, и продуманность деталей исполнения, которая так часто отличает сумасшедших маньяков - это хладнокровное просчитывание подробностей при самых безумных мотивах. «О нет, я не сумасшедший! Сумасшедший не мог так все продумать!» Это практически самовосхваление своей гениальности в совершении убийства.

И напряжение той ночи. Только сумасшедший мог вытерпеть стоять там, не двигаясь, так долго. Только ради идеи-фикс. И нарастающее напряжение следующего дня... Настолько сильно передано внутреннее состояние!

Оценка: 10

В моем представлении это и есть истинный По, не детективы и даже не поэзия, а именно это. Скромный рассказ, не повествующий о подробностях даже того, кто такие главные герои. Это из самых мрачных рассказов автора, один из самых страшных, если вникать, задумываться и переживать прочитанное, разумеется.

Как же поражает та уверенность персонажа в своей вменяемости, а еще больше, его хладнокровность в таком аморальном, негуманном и просто отвратительном действии. А какой мотив? Казалось это самое меньшее, что способно толкнуть человека на убийство, но если каждый из нас задумается о себе, покопается в себе самом. то поймет, что все как раз таки и наоборот. То, что толкает рассказчика (повествование ведется от первого лица) на этот отчаянный, полностью лишенный человечности шаг - это самое малое из того, за что один человек способен убить другого. Этому нет оправдания, но в какой-то мере это можно понять.

Проблема вменяемости и психического равновесия поднимается также и в другом рассказе Эдгара По «Система доктора Смолла и доктора Перрье», где рассказывается о душевно больных людях и о том, на что они способны. Как оказывается и в «Сердце-обличителе» такие люди способны на многое. Полная концентрация и методичность в деле, направленность чувств и мышления на достижении своей цели, какой бы безумной она не казалась нормальным людям - все это свойственно психически больному человеку. Он будет уверять вас, что здоров или вы будете видеть его, как полностью неспособного к логически обоснованным действиям или он вообще не будет показывать каких либо признаков жизнеспособности и понимания происходящего, но все это может оказаться ложью. Мотивы таких людей нам не понятны, мотивацией таких людей есть они сами и их мысли. Но все же, у них есть совесть, им свойственны душевные терзания, они глубоко переживают содеянное и в конце концов не могут этого выдержать.

Этим своим отзывом я ни коим образом не хочу оскорбить душевно больных людей или выказывать какую-то надменность по отношению к ним и уже тем более, у меня в мыслях не было считать их хуже остальных, надеюсь читающие это поймут мою мысль.

Оценка: 8

Что есть истинное сумасшествие - четкое уверенность в собственной нормальности и отвержение факта расстройства, или же неописуемое желание лишить мир от какого-либо противоестественного тебе признака внешней среды. Для каждого, после прочтения сего рассказа, этот вопрос начинает иметь свой ответ.

Эдгар Аллан По как обычно подаёт ситуацию сквозь свою «фирменную», пропитанную мистицизмом и ужасом, призму своеобразного отчаяния. Он вновь сумел вогнать читателя в крепкую атмосферу чего-то запредельно неясного для самого «слушателя повествования» и, «отдавая» нам всё новые и новые страницы, только усилил данное давящее чувство - под конец и сам волей-неволей задумался, насколько нормален я. Ибо тут, где всё дано с таким непостижимым абсурдом, высвобожденном в поступках главного героя, ты, вдаваясь в дебри вопроса нормальности и безумия, начинаешь всё больше и больше размышлять по поводу своего причастия к тому или иному «классу» людей. И ладно если бы мысли были не шибко долговечны, так нет: сопоставляя детали из рассказа да свои поступки из жизни, кое-где находишь чистейшее сопротивление.. а кое-где и сам уже не уверен в собственной ясности ума.

В общем, сильно долго я разглагольствовать не буду - лучше просто прочтите «Сердце-обличитель» и вы поймёте, почему же, задумавшись о главном смысле данного творения можно «зайти» в невозвратные философичные дали, а также почему-таки Сердце - всё же обличитель...

Оценка: 9

События в рассказе протекают неспешно, но потихоньку напряжение нарастает. Внутреннее состояние рассказчика становится подобно натянутой струне, готовой вот-вот порваться, что в конце концов и происходит.

Оценка: 8

Жутковатый рассказ.

Все-таки из-за какой мелочи может прийти в больную голову убить человека! Эта история мне остро напомнила Достоевского с его «Преступлением и наказанием», только с той разницей, что тут убийца считает себя совершенно нормальным и не расскаивается в совершенном. А возмездие за преступление всегда последует, если уж не от правосудия, то от мук нечистой совести.

Оценка: 6

Мистика - не мистика. Детектив - не детектив. Психологический рассказ или ирония? В небольшой новелле намешано столько всего, что жанр определить сложно. Впрочем, пусть жанровой принадлежностью занимаются специалисты. Читателю сразу бросается в глаза типичная манера Эдгара По: блестящий стиль, виртуозное владения языком и мастерское развёртывание сюжета.

Собственно, рассказ иллюстрирует известную поговорку «На воре и шапка горит». Более чем уверен, что в финал произведения - всего лишь следствие из первого абзаца, ибо

Спойлер (раскрытие сюжета) (кликните по нему, чтобы увидеть)

в самом начале рассказчик предупреждает, что у него слабые нервы, он почти сумасшедший. А в конце, под воздействием чувства вины, страха разоблачения и нездоровой нервной системы он сам себя выдаёт. Уверен, что никакого стука сердца у расчленённого тела быть не могло. Всё это слуховые галлюцинации героя рассказа.

Хороший рассказ. Необычный.

Оценка: 8

Очень мрачно, очень жутко. Всё, как я люблю) Если уж я был шокирован кровожадности По, то что уж говорить о его современниках. Неудивительно, что Эдгар был непопулярен в своё время. Он был рождён раньше лет на сто. «Сердце-обличитель» дал мне возможность узнать, что в литературе допускается описывать жестокое убийство, расчленение и прочий мрак. Говорят, что По - основоположник детектива, но скажу от себя - что и основоположник сплаттерпанка.

Оценка: 10

Пять страниц изумительной шизофрении. Эдгар По безумный гений, Тёмный Властелин заблудших душ и демонов, что живут в каждом из нас. Его вклад в литературу ужаса непомерный. Описать шизофреника от первого лица - это самому надо быть сумасшедшим. Поэтому в сотый раз убеждаюсь что, все гении безумцы.

Today we present the short story "The Tell-Tale Heart" by Edgar Allan Poe. Here is Shep O"Neal with the story.

True! Nervous -- very, very nervous I had been and am! But why will you say that I am mad? The disease had sharpened my senses -- not destroyed them.

Above all was the sense of hearing. I heard all things in the heaven and in the earth. I heard many things in the underworld. How, then, am I mad? Observe how healthily -- how calmly I can tell you the whole story.

It is impossible to say how first the idea entered my brain. I loved the old man. He had never wronged me. He had never given me insult. For his gold I had no desire. I think it was his eye! Yes, it was this! He had the eye of a bird, a vulture -- a pale blue eye, with a film over it. Whenever it fell on me, my blood ran cold; and so -- very slowly -- I made up my mind to take the life of the old man, and free myself of the eye forever.

Now this is the point. You think that I am mad. Madmen know nothing. But you should have seen me. You should have seen how wisely and carefully I went to work!

I was never kinder to the old man than during the whole week before I killed him. And every night, late at night, I turned the lock of his door and opened it – oh, so gently! And then, when I had made an opening big enough for my head, I put in a dark lantern, all closed that no light shone out, and then I stuck in my head. I moved it slowly, very slowly, so that I might not interfere with the old mans sleep. And then, when my head was well in the room, I undid the lantern just so much that a single thin ray of light fell upon the vulture eye.

And this I did for seven long nights -- but I found the eye always closed; and so it was impossible to do the work; for it was not the old man who was a problem for me, but his Evil Eye.

On the eighth night, I was more than usually careful in opening the door. I had my head in and was about to open the lantern, when my finger slid on a piece of metal and made a noise. The old man sat up in bed, crying out "Whos there?"

I kept still and said nothing. I did not move a muscle for a whole hour. During that time, I did not hear him lie down. He was still sitting up in the bed listening -- just as I have done, night after night.

Then I heard a noise, and I knew it was the sound of human terror. It was the low sound that arises from the bottom of the soul. I knew the sound well. Many a night, late at night, when all the world slept, it has welled up from deep within my own chest. I say I knew it well.

I knew what the old man felt, and felt sorry for him, although I laughed to myself. I knew that he had been lying awake ever since the first noise, when he had turned in the bed. His fears had been ever since growing upon him.

When I had waited a long time, without hearing him lie down, I decided to open a little -- a very, very little -- crack in the lantern. So I opened it. You cannot imagine how carefully, carefully. Finally, a single ray of light shot from out and fell full upon the vulture eye.

It was open -- wide, wide open -- and I grew angry as I looked at it. I saw it clearly -- all a dull blue, with a horrible veil over it that chilled my bones; but I could see nothing else of the old mans face or person. For I had directed the light exactly upon the damned spot.

And have I not told you that what you mistake for madness is but a kind of over-sensitivity? Now, there came to my ears a low, dull, quick sound, such as a watch makes when inside a piece of cotton. I knew that sound well, too. It was the beating of the old mans heart. It increased my anger.

But even yet I kept still. I hardly breathed. I held the lantern motionless. I attempted to keep the ray of light upon the eye. But the beating of the heart increased. It grew quicker and quicker, and louder and louder every second. The old mans terror must have been extreme! The beating grew louder, I say, louder every moment!

And now at the dead hour of the night, in the horrible silence of that old house, so strange a noise as this excited me to uncontrollable terror. Yet, for some minutes longer I stood still. But the beating grew louder, louder! I thought the heart must burst.

And now a new fear seized me -- the sound would be heard by a neighbor! The old mans hour had come! With a loud shout, I threw open the lantern and burst into the room.

He cried once -- once only. Without delay, I forced him to the floor, and pulled the heavy bed over him. I then smiled, to find the action so far done.

But, for many minutes, the heart beat on with a quiet sound. This, however, did not concern me; it would not be heard through the wall. At length, it stopped. The old man was dead. I removed the bed and examined the body. I placed my hand over his heart and held it there many minutes. There was no movement. He was stone dead. His eye would trouble me no more.

If still you think me mad, you will think so no longer when I describe the wise steps I took for hiding the body. I worked quickly, but in silence. First of all, I took apart the body. I cut off the head and the arms and the legs.

I then took up three pieces of wood from the flooring, and placed his body parts under the room. I then replaced the wooden boards so well that no human eye -- not even his -- could have seen anything wrong.

There was nothing to wash out -- no mark of any kind -- no blood whatever. I had been too smart for that. A tub had caught all -- ha! ha!

When I had made an end of these labors, it was four oclock in the morning. As a clock sounded the hour, there came a noise at the street door. I went down to open it with a light heart -- for what had I now to fear? There entered three men, who said they were officers of the police. A cry had been heard by a neighbor during the night; suspicion of a crime had been aroused; information had been given at the police office, and the officers had been sent to search the building.

I smiled -- for what had I to fear? The cry, I said, was my own in a dream. The old man, I said, was not in the country. I took my visitors all over the house. I told them to search -- search well. I led them, at length, to his room. I brought chairs there, and told them to rest. I placed my own seat upon the very place under which lay the body of the victim.

The officers were satisfied. I was completely at ease. They sat, and while I answered happily, they talked of common things. But, after a while, I felt myself getting weak and wished them gone. My head hurt, and I had a ringing in my ears; but still they sat and talked.

The ringing became more severe. I talked more freely to do away with the feeling. But it continued until, at length, I found that the noise was not within my ears.

I talked more and with a heightened voice. Yet the sound increased -- and what could I do? It was a low, dull, quick sound like a watch makes when inside a piece of cotton. I had trouble breathing -- and yet the officers heard it not. I talked more quickly -- more loudly; but the noise increased. I stood up and argued about silly things, in a high voice and with violent hand movements. But the noise kept increasing.

Why would they not be gone? I walked across the floor with heavy steps, as if excited to anger by the observations of the men -- but the noise increased. What could I do? I swung my chair and moved it upon the floor, but the noise continually increased. It grew louder -- louder -- louder! And still the men talked pleasantly, and smiled.

Was it possible they heard not? No, no! They heard! They suspected! They knew! They were making a joke of my horror! This I thought, and this I think. But anything was better than this pain! I could bear those smiles no longer! I felt that I must scream or die! And now -- again! Louder! Louder! Louder!

"Villains!" I cried, "Pretend no more! I admit the deed! Tear up the floor boards! Here, here! It is the beating of his hideous heart!"

You have heard the story "The Tell-Tale Heart" by Edgar Allan Poe. Your storyteller was Shep ONeal. This story was adapted by Shelley Gollust. It was produced by Lawan Davis.