Быль рассказанная дьячком ской церкви какой. Николай Гоголь — Заколдованное место

Я не скажу, что мне абсолютно все понятно в Толстом. Зато он дает много нужного и важного: жить не только для себя, но и для людей, быть честным, справедливым. Только прочитав Толстого, я поняла, что каждый человек должен пройти свою полосу в поисках истины в жизни. И еще… Я навсегда сохраню благодарность к Толстому, человеку и писателю, который подсказал мне, что «спокойствие – душевная подлость».

Среди толстовских героев есть и мой любимый. Это Пьер Безухов. Для меня он – воплощение самого доброго, светлого, Пьер никогда не убьет человека. Он в жизни своей только раз держал в руках оружие, когда дрался с Долоховым. Но этот неловкий, неуклюжий, настолько рассеянный, что может вместо своей шляпы надеть и не заметить треугольную шляпу генерала, этот Пьер, который никогда даже не ездил верхом, окажется на Бородинском поле, хотя он мог бы по своему положению в обществе и по состоянию переждать конца сражения в более безопасных местах. А он приедет на батарею Раевского, он готов выполнять любое распоряжение, лишь бы ему позволили остаться на поле, потому что на этом поле решалась судьба России. А еще у Пьера красивая душа. Князь Андрей не смог простить ошибку Наташе, а Пьер в самую трудную для Наташи минуту принес ей в дар свою любовь.

Как-то В.Маяковский в шутку однажды сказал: «Превращусь не в Толстого, так в толстого». Но в этой иронической гиперболе – невольный восторг: Толстой – явление духовное, поэтому Лев Толстой может и должен формировать душу юного современника.

Какие же уроки нравственности можно получить у него? Пожалуй, нет лучшего момента воспитания совести, как обращение к урокам Толстого. Есть в романе «Война и мир» замечательный эпизод, подсказывающий нам, как жить по законам совести. Отправляя единственного сына на войну, старик Болконский просит Кутузова, чтобы тот долго не держал его при штабе, а употреблял бы в «опасных местах». И князь Андрей искренне признателен и благодарен отцу. За что? За многое. Всей душой любя «Андрюшеньку», старик, тем не менее, жертвует им – для него же самого: чтобы сын, как и отец, честно служил России, жил по законам совести, не прячась за других.

Еще один поучительный эпизод из романа. Кутузов (после сцены, когда он увидит французов, раздирающих сырое мясо, в другом месте – русского солдата, который что-то ласково говорил французу) после победы на Бородинском поле благодарит солдат за верную службу. И вот, обращаясь к полкам, вдруг скажет: «Знаю, трудно вам, ну да вы у себя дома. А им-то, показывая рукой на французов, каково? И их пожалеть надо». Пожалеть врага?

— Ну да. И себя – вот какой вывод делает Толстой. Жестокость – она ведь обоюдна. Вот потому и скажет француз Рафаэль: «Воевать с таким народом – преступление». Замечательная сцена моральной победы над врагом, одержанная Кутузовым – человеком.

Кому Россия обязана своей победой в Отечественной войне двенадцатого года? Конечно же, таким солдатам, как Тихон Щербатый. Конечно же, мы отдаем предпочтение «топору» Щербатого, нежели «игле» Платона Каратаева. И действительно, Платон Каратаев шьет рубаху (подумать только!) французу, врагу своему. Ну, какой же это солдат, защитник Родины? То ли дело Тихон Щербатый – с топором, всегда в движении, питающий лютую ненависть к врагу. «А ведь Каратаев по-своему тоже солдат, солдат в моральной схватке (может, даже им самим неосознанной) за «людское» в человеке, за «мир» в душах, а значит, и на земле Платон Каратаев уникален в том отношении, что в нем Толстой воплотил обобщенную картину нравственного состояния народа. Неслучайно ведь Пьеру Безухову для того чтобы найти, наконец, мир с самим собой, необходима была встреча с Платоном Каратаевым. Каратаева застрелил у березы француз, конвоирующих русских пленных. Но невольно возникает вопрос: мог ли им быть тот, которому Платон шил рубаху? Конечно, Платон Каратаев является не уникальной личностью, но есть в ней рациональное для нас, мы не можем зачеркнуть нравственно – гуманистическое в этой личности.

Ценным нравственным наследием для нас могут служить дневниковые записи писателя. Почти всю свою жизнь Толстой вел дневники, в которых не только описывал события минувшего дня, но и пытался разобраться в своих поступках, душевных движениях. Самопознанием и познанием мира являются дневниковые записи писателя. А для нас – толстовскими нравственными уроками. Как исповедь звучат дневниковые строки из воспоминаний Толстого о детстве.

Что формирует характер детской души? Беседы, нравственные поучения? «Нет, — вспоминает Толстой — Атмосфера, окружающая ребенка». Атмосфера любви удивительно передана в дневниковой записи: «Я люблю няню, няня любит меня и Митеньку, а Митенька любит меня и няню. А няню любит Тарас, а я люблю Тараса, и Митенька любит. А Тарас любит меня и няню. А мама любит меня и няню, а няня любит маму, и меня, и папу, и все любят, и всем хорошо».

Нравственность искусственно не воспитать, она накапливается в недрах семьи. Для нас героиня Толстого Наташа Ростова очаровательна. Но ведь и отец Наташи очень добрый, гостеприимный человек, вызывающий наше чувство симпатии.

Всю жизнь Толстого занимала главная тема его творчества – тема единения людей, гармонии жизни. А, может, она тоже из детства; может, она связана с той удивительной игрой, придуманной Николаем, старшим братом. «Николенька объявил нам, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми, …и все будут любить друга, все сделаются муравейными братьями, …но главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, …а были бы постоянно счастливы, эта тайна была …написана им на зеленой палочке, и палочка эта зарыта у дороги…». Поиски «зеленой палочки», с целью осчастливить род человеческий – это детская игра станет серьезнейшим воспоминанием и переживанием и для уже взрослого Льва Толстого.

Насколько сложной, запутанной была жизнь для самого Толстого, говорит следующая дневниковая запись: «В первый раз живо почувствовал случайность всего этого мира, зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем?».

Оказывается, важнейшие вопросы жизни его героев: что дурно? Что хорошо? Для чего жить и что такое я? – были и вопросами их автора. И действительно это так. Известные мне факты биографии Толстого – подтверждение тому. В поисках гармонии жизни одно время Толстого будет занимать вопрос «о непротивлении злу». Толстовскую проповедь: «когда бьют по одной щеке, подставляй другую» в свое время вождь пролетариата В.И.Ленин называл «юродивой». А если вдуматься. По – моему, тут не все так наивно. Рациональное здесь в том, что смысл этой «проповеди» заключается в одном из нравственнейших умений, которому мы можем учиться у Толстого, а именно: человек не достоин любви, если прощать не умеет.

И еще одному толстовскому нравственному умению мы должны просто учиться. Учиться любить так, как любил писатель. «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу – она смотрит на меня и любит. И никто – главное, я – не мешаю ей любить, как она знает, по – своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем … Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновенье ока, у ней мысль и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне».

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

Ей-Богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи... Однако ж не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей-Богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок. Бывало, вздумает... Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились. Слушать так слушать! Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата — приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было нельзя сказать чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цибули, гороху, что в животе, ей-Богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее. Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать — только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, — деда всякий уже знал, — можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было... ну, и разольются! вспомянут Бог знает когдашнее. Раз, — ну вот, право, как будто теперь случилось, — солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце. — Смотри, Остап! — говорю я брату, — вон чумаки едут! — Где чумаки? — сказал дед, положивши значок на большой дыне, чтобы на случай не съели хлопцы. По дороге тянулось точно возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами. Не дошедши шагов — как бы вам сказать — на десять, он остановился. — Здорово, Максим! Вот привел Бог где увидеться! Дед прищурил глаза: — А! здорово, здорово! откуда Бог несет? И Болячка здесь? здорово, здорово, брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця и Ковелек! и Стецько! здорово! А, га, га! го, го!.. — И пошли целоваться. Волов распрягли и пустили пастись на траву. Возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? за россказнями да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали немало, знали уже, как едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот. — Что ж вы, хлопцы, — сказал дед, — рты свои разинули? танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! ну! вот так! гей, гоп! Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает. — Смотри, Фома, — сказал Остап, — если старый хрен не пойдет танцевать! Что ж вы думаете? не успел он сказать — не вытерпел старичина! захотелось, знаете, прихвастнуть пред чумаками. — Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют! — сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками. Ну, нечего сказать, танцевать-то он танцевал так, хоть бы и с гетьманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только что дошел, однако ж, до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, — не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины — не берет! что хочь делай: не берет, да и не берет! ноги как деревянные стали! «Вишь, дьявольское место! вишь, сатанинское наваждение! впутается же Ирод, враг рода человеческого!» Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины — нет! не вытанцывается, да и полно! — А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын! вот на старость наделал стыда какого!.. И в самом деле сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам — гладкое поле. — Э! ссс... вот тебе на! Начал прищуривать глаза — место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» — подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка. — Вишь! — стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. — Клад! — закричал дед. — Я ставлю Бог знает что, если не клад! — и уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. — Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после! Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, — подумал дед, — что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана». Поздненько, однако ж, пришел он домой и галушек не захотел есть. Разбудивши брата Остапа, спросил только, давно ли уехали чумаки, и завернулся в тулуп. И когда тот начал было спрашивать: — А куда тебя, дед, черти дели сегодня? — Не спрашивай, — сказал он, завертываясь еще крепче, — не спрашивай, Остап; не то поседеешь! — И захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая была бестия, дай Боже ему Царствие Небесное! — умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы станешь кусать. На другой день, чуть только стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу, утер губы полою и пошел прямо к попову огороду. Вот минул и плетень, и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется дорожка и выходит в поле. Кажись, та самая. Вышел и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и голубятня торчит; но гумна не видно. «Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к гумну!» Поворотил назад, стал идти другою дорогою — гумно видно, а голубятни нет! Опять поворотил поближе к голубятне — гумно спряталось. В поле, как нарочно, стал накрапывать дождик. Побежал снова к гумну — голубятня пропала; к голубятне — гумно пропало. — А чтоб ты, проклятый сатана, не дождал детей своих видеть! А дождь пустился, как будто из ведра. Вот, скинувши новые сапоги и обернувши в хустку, чтобы не покоробились от дождя, задал он такого бегуна, как будто панский иноходец. Влез в курень, промокши насквозь, накрылся тулупом и принялся ворчать что-то сквозь зубы и приголубливать черта такими словами, каких я еще отроду не слыхивал. Признаюсь, я бы, верно, покраснел, если бы случилось это среди дня. На другой день проснулся, смотрю: уже дед ходит по баштану как ни в чем не бывало и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился, стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам забавляться дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда, семена ему что-то издалека достались. Ввечеру, уже повечерявши, дед пошел с заступом прокопать новую грядку для поздних тыкв. Стал проходить мимо того заколдованного места, не вытерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «Проклятое место!» — взошел на середину, где не вытанцывалось позавчера, и ударил в сердцах заступом. Глядь, вокруг него опять то же самое поле: с одной стороны торчит голубятня, а с другой гумно. «Ну, хорошо, что догадался взять с собою заступ. Вон и дорожка! вон и могилка стоит! вон и ветка навалена! вон-вон горит и свечка! Как бы только не ошибиться». Потихоньку побежал он, поднявши заступ вверх, как будто бы хотел им попотчевать кабана, затесавшегося на баштан, и остановился перед могилкою. Свечка погасла; на могиле лежал камень, заросший травою. «Этот камень нужно поднять!» — подумал дед и начал обкапывать его со всех сторон. Велик проклятый камень! вот, однако ж, упершись крепко ногами в землю, пихнул он его с могилы. «Гу!» — пошло по долине. «Туда тебе и дорога! Теперь живее пойдет дело». Тут дед остановился, достал рожок, насыпал на кулак табаку и готовился было поднести к носу, как вдруг над головою его «чихи!» — чихнуло что-то так, что покачнулись деревья и деду забрызгало все лицо. — Отворотился хоть бы в сторону, когда хочешь чихнуть! — проговорил дед, протирая глаза. Осмотрелся — никого нет. — Нет, не любит, видно, черт табаку! — продолжал он, кладя рожок в пазуху и принимаясь за заступ. — Дурень же он, а такого табаку ни деду, ни отцу его не доводилось нюхать! Стал копать — земля мягкая, заступ так и уходит. Вот что-то звукнуло. Выкидавши землю, увидел он котел. — А, голубчик, вот где ты! — вскрикнул дед, подсовывая под него заступ. — А, голубчик, вот где ты! — запищал птичий нос, клюнувши котел. Посторонился дед и выпустил заступ. — А, голубчик, вот где ты! — заблеяла баранья голова с верхушки дерева. — А, голубчик, вот где ты! — заревел медведь, высунувши из-за дерева свое рыло. Дрожь проняла деда. — Да тут страшно слово сказать! — проворчал он про себя. — Тут страшно слово сказать! — пискнул птичий нос. — Страшно слово сказать! — заблеяла баранья голова. — Слово сказать! — ревнул медведь. — Гм... — сказал дед и сам перепугался. — Гм! — пропищал нос. — Гм! — проблеял баран. — Гум! — заревел медведь. Со страхом оборотился он: Боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос — как мех в кузнице; ноздри — хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-Богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит! — Черт с тобою! — сказал дед, бросив котел. — На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! — и уже ударился было бежать, да огляделся и стал, увидевши, что все было по-прежнему. — Это только пугает нечистая сила! Принялся снова за котел — нет, тяжел! Что делать? Тут же не оставить! Вот, собравши все силы, ухватился он за него руками. — Ну, разом, разом! еще, еще! — и вытащил! — Ух! Теперь понюхать табаку! Достал рожок; прежде, однако ж, чем стал насыпать, осмотрелся хорошенько, нет ли кого: кажись, что нет; но вот чудится ему, что пень дерева пыхтит и дуется, показываются уши, наливаются красные глаза; ноздри раздулись, нос поморщился и вот так и собирается чихнуть. «Нет, не понюхаю табаку, — подумал дед, спрятавши рожок, — опять заплюет сатана очи». Схватил скорее котел и давай бежать, сколько доставало духу; только слышит, что сзади что-то так и чешет прутьями по ногам... «Ай! ай, ай!» — покрикивал только дед, ударив во всю мочь; и как добежал до попова огорода, тогда только перевел немного дух. «Куда это зашел дед?» — думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечери вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды; как видит, идет прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее. — Вот кстати, сюда вылить помои! — сказала и вылила горячие помои. — Ай! — закричало басом. Глядь — дед. Ну, кто его знает! Ей-Богу, думали, что бочка лезет. Признаюсь, хоть оно и грешно немного, а, право, смешно показалось, когда седая голова деда вся была окутана в помои и обвешана корками с арбузов и дыней. — Вишь, чертова баба! — сказал дед, утирая голову полою, — как опарила! как будто свинью перед Рождеством! Ну, хлопцы, будет вам теперь на бублики! Будете, собачьи дети, ходить в золотых жупанах! Посмотрите-ка, посмотрите сюда, что я вам принес! — сказал дед и открыл котел. Что ж бы, вы думали, такое там было? ну, по малой мере, подумавши, хорошенько, а? золото? Вот то-то, что не золото: сор, дрязг... стыдно сказать, что такое. Плюнул дед, кинул котел и руки после того вымыл. И с той поры заклял дед и нас верить когда-либо черту. — И не думайте! — говорил он часто нам, — все, что ни скажет враг Господа Христа, все солжет, собачий сын! У него правды и на копейку нет! И, бывало, чуть только услышит старик, что в ином месте неспокойно: — А ну-те, ребята, давайте крестить! — закричит к нам. — Так его! так его! хорошенько! — и начнет класть кресты. А то проклятое место, где не вытанцывалось, загородил плетнем, велел кидать все, что ни есть непотребного, весь бурьян и сор, который выгребал из баштана. Так вот как морочит нечистая сила человека! Я знаю хорошо эту землю: после того нанимали ее у батька под баштан соседние козаки. Земля славная! и Урожай всегда бывал на диво; но на заколдованном месте никогда не было ничего доброго. Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец не огурец... черт знает что такое!

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

Ей богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно, конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи... Однако ж, не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четверенках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги, – пусть ему легко икнется на том свете, – довольно крепок. Бывало, вздумает... Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы по неволе, а то ведь сами же напросились. Слушать, так слушать! Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было, нельзя сказать, чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цыбули, гороху, что в животе, ей богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек.

Житье было хорошее. Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать – только уши развешивай! А деду это всё равно, что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми (деда всякой уже знал), можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье. Тара, тара, тогда-то, да тогда-то, такое-то, да такое-то было... Ну, и разольются! вспомянут, бог знает, когдашнее. Раз, – ну вот, право, как будто теперь случилось, – солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце. «Смотри, Остап!» говорю я брату: «вон чумаки едут!» – «Где чумаки?» сказал дед, положивши значок на большой дыне, чтобы на случай не съели хлопцы. По дороге тянулось, точно, возов шесть. Впереди шел чумак уже с сизыми усами. Не дошедши шагов – как бы вам сказать – на десять, он остановился. «Здорово, Максим! Вот привел бог где увидеться!» Дед прищурил глаза: «А! здорово, здорово! откуда бог несет? И Болячка здесь? здорово, здорово брат! Что за дьявол! да тут все: и Крутотрыщенко! и Печерыця! и Ковелек! и Стецько! здорово! А, га, га! го, го!..» и пошли целоваться! Волов распрягли и пустили пастись на траву. Возы оставили на дороге; а сами сели все в кружок впереди куреня и закурили люльки. Но куда уже тут до люлек? за россказнями, да за раздобарами вряд ли и по одной досталось. После полдника стал дед потчевать гостей дынями. Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали не мало, знали уже, как едят в свете; пожалуй и за панской стол, хоть сейчас, готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель, стал резать по кусочкам и класть в рот. «Что ж вы, хлопцы», сказал дед: «рты свои разинули? танцуйте, собачьи дети! Где, Остап, твоя сопилка? А ну-ка козачка! Фома, берись в боки! ну! вот так! Гей, гоп!» Я был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов, ноги только спотыкаются. Долго глядел дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает. «Смотри, Фома», сказал Остап: «если старый хрен не пойдет танцовать!» Что ж вы думаете? не успел он сказать – не вытерпел старичина! захотелось знаете, прихвастнуть пред чумаками. «Вишь, чертовы дети! разве так танцуют? Вот как танцуют!» сказал он, поднявшись на ноги, протянув руки и ударив каблуками. Ну, нечего сказать, танцовать-то он танцовал так, хоть бы и с гетманшею. Мы посторонились, и пошел хрен вывертывать ногами по всему гладкому месту, которое было возле грядки с огурцами. Только что дошел однако ж до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, – не подымаются ноги, да и только! Что за пропасть! Разогнался снова, дошел до середины – не берет! что хочь делай: не берет, да и не берет! ноги, как деревянные, стали. «Вишь, дьявольское место! вишь, сатанинское наваждение! впутается же Ирод, враг рода человеческого!» Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть; до середины – нет! не вытанцывается, да и полно!

«А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын! вот на старость наделал стыда какого!..» И в самом деле сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего; назади, впереди, по сторонам – гладкое поле. «Э! ссс... вот тебе на!» Начал прищуривать глаза – место, кажись, не совсем незнакомое: с боку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь – далеко в небе. Что за пропасть: да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила? Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому ветру!» подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка. «Вишь!» Стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. «Клад!» закричал дед. «Я ставлю бог знает что, если не клад!» и уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. «Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить по крайней мере место, чтобы не позабыть после!» Вот, перетянувши сломленную, видно, вихрем порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я», подумал дед: «что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана». Поздненько однако ж пришел он домой и галушек не захотел есть. Разбудивши брата Остапа, спросил только, давно ли уехали чумаки, и завернулся в тулуп. И когда тот начал было спрашивать: «а куда тебя, дед, черти дели сегодня?» – «Не спрашивай», сказал он, завертываясь еще крепче: «не спрашивай, Остап; не то – поседеешь!» и захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось? Нечего сказать, хитрая была бестия, – дай боже ему царствие небесное! – умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы станешь кусать.

На другой день, чуть только стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу, утер губы полою, и пошел прямо к попову огороду. Вот минул и плетень, и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется дорожка и выходит в поле. Кажись, та самая. Вышел и на поле – место точь в точь вчерашнее: вон и голубятня торчит; но гумна не видно. «Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к гумну!» Поворотил назад, стал итти другою дорогою – гумно видно, а голубятни нет! Опять поворотил поближе к голубятне – гумно спряталось. В поле, как нарочно, стал накрапывать дождик. Побежал снова к гумну – голубятня пропала; к голубятне – гумно пропало. «А чтоб ты, проклятый сатана, не дождал детей своих видеть!» А дождь пустился, как будто из ведра. Вот, скинувши новые сапоги и обвернувши в хустку, чтобы не покоробились от дождя, задал он такого бегуна, как будто панской иноходец. Влез в курень, промокши насквозь, накрылся тулупом и принялся ворчать что-то сквозь зубы и приголубливать черта такими словами, каких я еще от роду не слыхивал. Признаюсь, я бы, верно, покраснел, если бы случилось это среди дня. На другой день проснулся, смотрю: уже дед ходит по баштану, как ни в чем не бывало, и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился, стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам, забавляться, дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда, семена ему что-то издалека достались.

Гоголь. Заколдованное место. Аудиокнига

Ввечеру, уже повечерявши, дед пошел с заступом прокопать новую грядку для поздних тыкв. Стал проходить мимо того заколдованного места, не вытерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «проклятое место!» взошел на середину, где не вытанцывалось позавчера и ударил в сердцах заступом. Глядь, вокруг него опять то же самое поле: с одной стороны торчит голубятня, а с другой гумно. «Ну, хорошо, что догадался взять с собою заступ. Вон и дорожка! вон и могилка стоит! вон и ветка навалена! вон-вон горит и свечка! Как бы только не ошибиться». Потихоньку побежал он, поднявши заступ вверх, как будто бы хотел им попотчевать кабана, затесавшегося на баштан, и остановился перед могилкою. Свечка погасла; на могиле лежал камень, заросший травою. «Этот камень нужно поднять!» подумал дед и начал обкапывать его со всех сторон. Велик проклятый камень! вот, однако ж, упершись крепко ногами в землю, пихнул он его с могилы. «Гу!» пошло по долине. «Туда тебе и дорога! Теперь живее пойдет дело». Тут дед остановился, достал рожок, насыпал на кулак табаку и готовился было поднести к носу, как вдруг над головою его «чихи!» чихнуло что-то так, что покачнулись деревья и деду забрызгало всё лицо. «Отворотился хоть бы в сторону, когда хочешь чихнуть!» проговорил дед, протирая глаза. Осмотрелся – никого нет. «Нет, не любит, видно, черт табаку!» продолжал он, кладя рожок в пазуху и принимаясь за заступ. «Дурень же он, а такого табаку ни деду, ни отцу его не доводилось нюхать!» Стал копать – земля мягкая, заступ так и уходит. Вот что-то звукнуло. Выкидавши землю, увидел он котел. «А, голубчик, вот где ты!» вскрикнул дед, подсовывая под него заступ. «А, голубчик, вот где ты!» запищал птичий нос, клюнувши котел. Посторонился дед и выпустил заступ. «А, голубчик, вот где ты!» заблеяла баранья голова с верхушки дерева. «А, голубчик, вот где ты!» заревел медведь, высунувши из-за дерева свое рыло. Дрожь проняла деда. «Да тут страшно слово сказать!» проворчал он про себя. «Тут страшно слово сказать!» пискнул птичий нос. «Страшно слово сказать!» заблеяла баранья голова. «Слово сказать!» ревнул медведь. «Гм...» сказал дед, и сам перепугался. «Гм!» пропищал нос. «Гм!» проблеял баран. «Гум!» заревел медведь. Со страхом оборотился он: боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! и чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос – как мех в кузнице; ноздри – хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула, и дразнит! «Черт с тобою!» сказал дед, бросив котел. «На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа!» и уже ударился было бежать, да огляделся и стал, увидевши, что всё было попрежнему. «Это только пугает нечистая сила!» Принялся снова за котел – нет, тяжел! Что делать? Тут же не оставить! Вот, собравши все силы, ухватился он за него руками: «ну, разом, разом! еще, еще!» и вытащил! «Ух! Теперь понюхать табаку!» Достал рожок; прежде однако ж, чем стал насыпать, осмотрелся хорошенько, нет ли кого: кажись, что нет; но вот чудится ему, что пень дерева пыхтит и дуется, доказываются уши, наливаются красные глаза, ноздри раздулись, нос поморщился, и вот, так и собирается чихнуть. «Нет, не понюхаю табаку!» подумал дед, спрятавши рожок: «опять заплюет сатана очи!» Схватил скорее котел и давай бежать, сколько доставало духу; только слышит, что сзади что-то так и чешет прутьями по ногам... «Ай! ай, ай!» покрикивал только дед, ударив во всю мочь; и как добежал до попова огорода, тогда только перевел немного дух.

Гоголь «Заколдованное место». Иллюстрация

«Куда это зашел дед?» думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет, да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечери вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг всё были гряды, как видит, идет прямо к ней навстречу кухва. На небе было таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее. «Вот кстати, сюда вылить помои!» сказала и вылила горячие помои. «Ай!» закричало басом. Глядь – дед. Ну, кто его знает! Ей богу, думали, что бочка лезет. Признаюсь, хоть оно и грешно немного, а право, смешно показалось, когда седая голова деда вся была окунута в помои и обвешана корками с арбузов и дыней. «Вишь, чертова баба!» сказал дед, утирая голову полою: «как опарила! Как будто свинью перед Рождеством! Ну, хлопцы, будет вам теперь на бублики! Будете, собачьи дети, ходить в золотых жупанах! Посмотрите-ка, посмотрите сюда, что я вам принес!» сказал дед и открыл котел. Что ж бы, вы думали, такое там было? Ну, по малой мере, подумавши хорошенько, а? золото? вот то-то, что не золото: сор, дрязг... стыдно сказать, что такое. Плюнул дед, кинул котел и руки после того вымыл.

И с той поры заклял дед и нас верить когда-либо черту. «И не думайте!» говорил он часто нам: «всё, что ни скажет враг господа Христа, всё солжет, собачий сын! У него правды и на копейку нет!» И, бывало, чуть только услышит старик, что в ином месте не спокойно: «а ну-те, ребята, давайте крестить!» закричит к нам: «так его! так его! хорошенько!» и начнет класть кресты. А то проклятое место, где не вытанцывалось, загородил плетнем, велел кидать всё, что ни есть непотребного, весь бурьян и сор, который выгребал из баштана. Так вот как морочит нечистая сила человека! Я знаю хорошо эту землю: после того нанимали ее у батька под баштан соседние козаки. Земля славная! и урожай всегда бывал на диво; но на заколдованном месте никогда не было ничего доброго. Засеют как следует, а взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз – не арбуз, тыква – не тыква, огурец – не огурец... черт знает, что такое!