Шел вперед солдат. По тексту Тендрякова Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой (ЕГЭ по русскому)

Русский язык. ЕГЭ - 2018. ТЕКСТЫ.

1. В.Ф. Тендряков.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью. Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку. Через полчаса старшина вернулся. - Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем. У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина.

Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание:не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.
Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием. В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:
- А где?.. Тут полбуханка была!
Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.
- Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!
Я молчал. Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:
- Лучше, парень, будет, коли признаешься.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.
- Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.
И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.
- Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.
И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

2 . М.М.Пришвин.

Когда человек любит, он проникает в суть мира. Белая изгородь была вся в иголках мороза, красные и золотые кусты. Тишина такая, что ни один листик не тронется с дерева. Но птичка пролетела, и довольно взмаха крыла, чтобы листик сорвался и, кружась, полетел вниз. Какое счастье было ощущать золотой лист орешника, опушенный белым кружевом мороза! И вот эта холодная бегущая вода в реке... и этот огонь, и тишина эта, и буря, и все, что есть в природе и чего мы даже не знаем, все входило и соединялось в мою любовь, обнимающую собой весь мир.

Любовь - это неведомая страна, и мы все плывем туда каждый на своем корабле, и каждый из нас на своем корабле капитан и ведет корабль своим собственным путем.
Я пропустил первую порошу, но не раскаиваюсь, потому что перед светом явился мне во сне белый голубь, и когда я потом открыл глаза, я понял такую радость от белого снега и утренней звезды, какую не всегда узнаешь на охоте.
Вот как нежно, провеяв крылом, обнял лицо теплый воздух пролетающей птицы, и встает обрадованный человек при свете утренней звезды, и просит, как маленький ребенок: звезды, месяц, белый свет, станьте на место улетевшего белого голубя! И такое же в этот утренний час было прикосновение понимания моей любви, как источника всякого света, всех звезд, луны, солнца и всех освещенных цветов, трав, детей, всего живого на земле.
И вот ночью представилось мне, что очарование мое кончилось, я больше не люблю. Тогда я увидел, что во мне больше ничего нет и вся душа моя как глубокой осенью разоренная земля: скот угнали, поля пустые, где черно, где снежок, и по снежку - следы кошек.
...Что есть любовь? Об этом верно никто не сказал. Но верно можно сказать о любви только одно, что в ней содержится стремление к бессмертию и вечности, а вместе с тем, конечно, как нечто маленькое и само собою непонятное и необходимое, способность существа, охваченного любовью, оставлять после себя более или менее прочные вещи, начиная от маленьких детей и кончая шекспировскими строками.
Маленькая льдина, белая сверху, зеленая по взлому, плыла быстро, и на ней плыла чайка. Пока я на гору взбирался, она стала бог знает где там вдали, там, где виднеется белая церковь в кудрявых облаках под сорочьим царством черного и белого.
Большая вода выходит из своих берегов и далеко разливается. Но и малый ручей спешит к большой воде и достигает даже и океана.
Только стоячая вода остается для себя стоять, тухнуть и зеленеет.
Так и любовь у людей: большая обнимает весь мир, от нее всем хорошо. И есть любовь простая, семейная, ручейками бежит в ту же прекрасную сторону. И есть любовь только для себя, и в ней человек тоже, как стоячая вода.

3. Д.Холендро.

Мы остались со старшиной на боковой дороге. Повернут ли сюда немцы? Боковых дорог много, рассыпаться по всем - не хватит немцев… Гаубица остыла от дневного зноя, и было приятно приложить к ее холодному телу распаленную щеку, сидя на лафете. Ястреб спал, положив голову на ребро щита, как собака, я держал поводья уздечки в руке, сказав старшине:

И вы спите.

Не получится.

Никогда не думал, что героическое на войне - это не спать ночь за ночью. Наверно, легче подкрасться к врагу и бросить гранату.

Один раз подкрасться легче, - ответил старшина. - А придется много. Эта война… Это такая война…

Он замолчал, ища слов.

Какая? - спросил я, уже боясь, что он забыл про меня.

Ответственная… Героическое - это… Как тебе сказать, Прохоров… Уж очень вы умные, просто скажешь - не поймете… Это - чтобы не завоевали тебя… Год, два, больше… Никогда… Не за город сражение… Отечество, Прохоров!

Понятно.

И героев должно быть много.

У нас хороший командир.

И бойцы хорошие. Еще не герои, конечно, но…

Мы мало воевали.

Вот чего жалко…

Жалко, что мы мало знали друг друга. Казалось, все знали, а не все… Лушин! Прятал под подушку посылки, а теперь всех кормит.

Ему мать в посылках присылала сухари, - сказал старшина. - Покажи вам - посмеетесь над ней. Мать обидишь. Он просил: не надо, мать. Я писал ей, спасибо, Анастасия Ивановна, в нашей армии хорошо кормят, полное меню сообщал, а она - опять сухари!

Неграмотная?

Ей читали! Может, просто от любви посылала, Прохоров? Пошлет - и легче. Первый-то месяц он ее закидывал письмами - и то, и то пришли, чтобы, значит, с вами пировать. А где она возьмет то и то? И давай она сушить Федору сухари. А он их прятал и скармливал по ночам.

Кому?

Коням.

Как давно это было, когда мы весело отрывали от посылочных ящиков фанерки, старательно исписанные руками матерей, и шумели, высыпая лакомства на батарейный стол, и смеялись над Лушиным, который всегда уходил на это время.

Хочешь сухарика? - спросил меня старшина.

Мы грызли сухари, а ночь спала над степью вместо нас.

4. К.Г.Паустовский.

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена. Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

Вы откуда? - спросил я их.

Из Ласковского леса, - ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

Он только ворчливый, - сказал самый маленький мальчик. - Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

Знаю. Давно.

Он хороший?

Очень хороший.

Только вот все ему мало, - печально подтвердил худой мальчик в кепке. - Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

Ну, вот видите, - сказал маленький мальчик, залезая в лодку. - Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

Ты только не думай, - сказал он мне, - они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил - страсть! Как дерево пилить - тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

Знаем, дедушка, - сказал мальчик в кепке. - Спасибо.

Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

Теперь умеем, - сказал самый маленький мальчик.

Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

А что? - встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

А то, что теперь война. Об этом знать надо.

Мы и знаем.

Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

Что же в ней такого написано, Семен? - спросил я.

Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

Правильно.

А что это есть - любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

Как не знаем!

А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: "Иду я за родную землю". Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

За свободную жизнь иду, - сказал маленький мальчик.

Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

За свои города и заводы, - сказал веснушчатый мальчик.

Мало!

За свою школу, - сказал мальчик в кепке. - И за своих людей.

Мало!

И за свой народ, - сказал маленький мальчик. - Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

Все вы правильно говорите, - сказал Семен, - только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

Обиделись! - сказал Семен. - Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

Вот я и вижу, что вы не все понимаете, - заговорил Семен. - И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому - эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все было в исправности. Вот так получается, что все это правильно - и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

А за что же еще? - спросил веснушчатый мальчик.

А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

Шел.

Ну вот. А под ноги себе глядел?

Глядел.

А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву - и иди дальше.

Зачем?

А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай - он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь - и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

Что значит приточное? - спросил мальчик в кепке.

Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь - ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди - воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облако стоит над рекой. Тебе это невдомек; а я слышу - дождиком от него тянет. Грибным дождем - спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду - ведь это что такое! Облако в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей, еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом - по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над рекой и до утра стоит - загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить - и то не хватит. Наша страна - прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, "родина", "родина", а вот она, родина, за стогами!

Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

Эх, - сказал Семен, - идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик - солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, - вот тут бы немцы тоже почесались. "Э-э-э, - сказали бы немцы, - с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!"

Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от нее вдоль воды.

Так-то, ребята, - сказал Семен. - Опять небось будете на деда жаловаться - все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

Мальчики засмеялись.

Нет, понятный, совсем понятный, - сказал маленький мальчик. - Спасибо тебе, дед.

Это за перевоз или за что другое? -- спросил Семен и прищурился.

За другое. И за перевоз.

Ну, то-то!

Мальчики побежали к песчаной косе - купаться. Семен поглядел им вслед и вздохнул.

Учить их стараюсь, - сказал он. - Уважению учить к родной земле. Без этого человек - не человек, а труха!

Долгими фронтовыми путями Великой Отечественной (с 28 января 1942 г.) шел наш земляк, уроженец д.Ружбеляк Куженерского района, Николай Константинович Смирнов. И большое дело, что сохранились воспоминания самого ветерана о тех годах, которые записал его племянник Смирнов Григорий Дмитриевич:

«Из деревни в тот день нас призвали девятерых. Получили повестку и сразу, не дав и помыться, приказали явиться в военкомат села Куженер. Оттуда отправили в Йошкар-Олу, затем на поезде сразу в п.Сурок. Там и начали обучать воинскому делу, как обращаться с винтовкой и холодным оружием. Учились ходить строевым шагом. Кормили овощами, гороховым супом, в основном капустой. В Сурке мы пробыли месяц, и уже в начале марта нас доставили в Москву. Там пробыли двое суток, в течение которых прошли дезинфекцию, помылись в бане, получили военное обмундирование. Но оружие не выдали. Отправили на Юго-Западный фронт в 518-ый запасной полк.

Была зима. Это было под Орлом. И сразу же нас бросили в бой. Только тогда вручили оружие: винтовку и патроны. Но в первый бой мы шли как на верную смерть, так как только пехота и никаких орудий. А у немцев и артиллерия, и солдаты, намного лучше вооруженные. В первом же бою я потерял четырех моих друзей из нашей деревни. Мы начали отступать. Первый бой принес нам горе. И после этого нас вывели на семидневный отдых. Мы понимали, что это неспроста, чувствовали, что готовится наступление. Во время отдыха нас хорошо кормили.

Через 7 дней началось наступление. Приходилось носить 24-х килограммовые пулеметы. Фашистские самолеты нас бомбили, и мы укрывались как могли. После - опять в путь. Особенно было плохо ночью. Спать приходилось на снегу. Обернешься шинелью, и в снежных окопах пролежишь голодный. Ели иногда мясо убитой лошади, давали 200 гр.сухарей. Деревни встречались очень редко. На 10 км - ни души. В деревнях все разрушено. Но зато тогда мы спали в погребах. Также находили трофейные продукты, но есть фашистскую еду не дали, так как она могла быть отравленной. Некоторые, не выдержав, ели и некоторые отравлялись.

Однажды в овраге наткнулись на немцев. Мы ждали этого случая. Я тогда был пулеметчиком пулеметной роты. Мы сразу же расположились, и начался бой. У фашистов были снайперы. Поэтому у нас оказалось много потерь. Я лежал с пулеметом и вдруг почувствовал боль выше локтя правой руки. Я истекал кровью. Санитары, увидев это, меня перевязали, отправили в полевую санитарную машину. Оттуда увезли в госпиталь г.Энгельс. Четыре месяца лечился.

Затем я попал в 32-ую мотострелковую бригаду 18-го танкового корпуса. Ротным командиром был Корягин, взводным командиром - Масколенко, отделением командовал Можаев. Служили в полку противотанковых ружей. Я теперь стал связным. Вручили теперь не винтовку, а автомат. Наш 18-ый танковый корпус начал наступление на Дон. На другом берегу реки враг держался 6 месяцев. Фашисты имели хорошо замаскированную военную технику, и поэтому трудно было сломить их укрепления.

Наши войска начали форсирование реки. Сапёры строили мосты. Немцы бомбили нас. Фашистские самолеты летали, пикируя и стреляя в нас. Танки тоже переходили через мосты. Многие на паромах, плотах, в общем, все подручные средства были использованы. Многие погибали, тонули, попадали под бомбы. Ширина Дона около 200 метров. Но, все-таки, мы перешли, можно сказать, переползли через реку. Но уже тогда никакая сила не могла остановить наших воинов. При помощи 18-го танкового корпуса враг был прогнан с переднего края укрепления, где он полгода не уступал другой берег Дона. Я был связным. Бывало, дает командир поручения, и за 15 километров идешь искать штаб. А оттуда сразу же обратно с пакетом.

Было много всего всякого. Однажды взяли одну деревню. Там находился фашистский буфет. Мы набрали полную котомку трофейных продуктов: печенье, булки, да еще кое-что и стали выходить. Там, оказывается, было заминировано, и я угодил на мину. Тогда я был контужен. Но все обошлось благополучно. Осколки попали только в плоть. Кости не пострадали. Санитары меня перевязали и поместили в какой-то сарай. Там пролежал целый день. Очень было холодно. В ботинках мерзли ноги, валенки не давали. На следующий день пошел в штаб докладывать о том, что попал на мину во время наступления. Позднее узнал, что мой товарищ - Усков, связной, был убит. Тогда мы гнали немцев по направлению на Сталинград. Немцы сопротивлялись. Некоторые мои товарищи из 18-го танкового корпуса дошли, наверное, и до Сталинграда, где были разбиты 22 дивизии Паулюса. Мне помешал один случай.

Мы наступали против 8-ой итальянской армии. Началась штыковая атака. А у итальянцев штыки не очень острые. В руках у меня автомат, но стрелять нельзя - можно случайно убить своих. В это время передо мной взорвалась граната. Это было мое третье ранение. Получил осколочное ранение в правую ногу. Наши отступали. Итальянцы обходили поле боя и добивали раненых советских солдат, которые подавали признаки жизни. Я притих и даже не шелохнулся, когда один из двух подошедших ко мне итальянцев ткнул, ранив мою левую руку. Спасло и то, что на мне была фуфайка и шинель. Они пошли дальше, забрав мой автомат.

У 32-ой мотострелковой бригады был минометный батальон. С помощью танков и минометных орудий итальянцев отбросили назад. Я лежал весь в крови, когда наши подбирали раненых. На одеяле меня вынесли казак и узбек, которых я до этого никогда не видел. На быках и в санитарных машинах нас перевозили с места на место. Гипс наложили только через неделю в г.Балашове. Оттуда меня отправили в Пензу, где находился госпиталь. Укоротили правую ногу на 10 см. После лечения меня отправили домой. В первое время ходил с костылем.

19 апреля 1946 года мне, как и всем воинам, участвовавшим в боях с немецко-фашистскими оккупантами дали медаль «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945гг.». Через 10 лет за бои за Дон и последующих боев, 22 декабря 1953 года в Куженере мне вручили медаль «За отвагу».

После войны Смирнов Николай Константинович работал в колхозе им.Калинина. Славился в округе большим умением шить одежду. Жена - Смирнова Анна Яковлевна родила восьмерых детей, трое из которых, к сожалению, умерли ещё в детстве. Находясь на заслуженном отдыхе, он часто был гостем на торжествах, посвященных Дню Победы и выступал с воспоминаниями.

Почему же тогда ты в этой толпе не дозрел? И вообще не кажется ли тебе, что ты своими рассуждениями убиваешь личность? Человек живет в окружении других людей, как правило, выстроенных в какой-то порядок, а значит, воздействующих на отдельного человека, направляющих его поступки. А действует ли когда-нибудь человек, как того ему хочется? Бывает ли он сам собой? Имеет ли право называться личностью?
11
Личность - тема, не одного меня пугающая своей непосильной сложностью. Формирование личности, ее восприимчивость, зависимость, эмоциональные и рациональные особенности... великие умы блуждали тут, как в лесу, не добираясь до заповедных ответов.
Нет, не решусь влезать в личность и свою дремучую некомпетентность могу компенсировать одним - рассказать случай, который, как мне кажется, существенно "подправил" мое "я".
Случай внешне незначительный, но для меня постыдный. Было время - думал, что не сообщу его ни матери, ни брату, ни жене, ни детям своим, сам забуду, погребу в глубине души. Но вот, считай, прожил жизнь, и, кажется, она дает мне право быть предельно искренним - открывать то, что обжигало стыдом за себя.
Маршевая рота шла на фронт. Тусклую, высушенную, безнадежно бескрайнюю степь накрывало вылинявшее необъятное небо. Иногда в нем появлялась "рама" - немецкий двухфюзеляжный корректировщик. Не торопясь, не прячась, с хозяйской деловитостью, нарушая нутряным урчанием моторов тихую грусть осеннего воздуха, "рама" кружила над землей. Сотня захомутанных в шершавые скатки солдат, растянувшихся по дороге, не привлекала ее внимания - не дислокация войск, не переброска техники, так себе блукающие.
Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой в селе Пологое Займище. Мы, это так - мусор отступления, остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых... два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, ватные ноги и головокружение от голода и с утра до вечера ненужная маршировка с деревянными, грубо выструганными из досок ружьями:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!..
Отправку на фронт встретили с радостью.
Лейтенант, которому была вручена маршевая рота, сбился с маршрута, шестые сутки мы блуждали по степи, а продпункты, на которых мы должны были получать пропитание, оставались где-то, бог весть, в стороне. Давно был съеден НЗ, четвертый день никто ничего не ел. Шли, и падающих помкомвзводы подымали сапогами...
Еще в Пологом Займище я сошелся с одним старшим сержантом. Он относился ко мне покровительственно, свысока, и я за это был ему благодарен. Солдат кадровой службы, лет под тридцать, для меня многоопытный старик. Ему нравилось учить меня житейской мудрости, которая вся вмещалась в одно слово - "находчивость". Под ним подразумевалось умение обмануть, и главным образом старшину. Ходячее мнение - нет во всех вооруженных силах такого старшины, который бы не обворовывал солдат. Я совсем не обладал находчивостью, страдал от этого, презирал себя.
Нет, нет, во время похода старший сержант не был рядом со мной, не руководил мною. Истощенные, движущиеся, как тени, мы уже не в состоянии были проявлять друг к другу внимание, каждый боролся за себя в одиночку.
Очередной хутор на нашем пути, населенный не мирными жителями, а военными. Мы все попадали на обочину дороги, а наш бестолковый лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.
Через полчаса старшина вернулся.
- Ребята!- объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!
Восторга сообщение старшины, разумеется, не вызвало. Каждый мечтал, что в конце концов нам выдадут за все голодные дни - ешь до отвала. А тут, как милостыню, кусок хлеба.
- Ладно, ладно вам! Понимать должны - от себя люди оторвали, имели право послать нас по матушке... Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.
Дом с невысоким крылечком. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина. Мягкий пахнущий хлеб!
В ту секунду, когда старшина ткнул в меня пальцем - "Давай ты!" - у меня вспыхнула мыслишка... о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Я и сам не верил ей - где уж мне...
Тащился с плащ-палаткой за старшиной, а мыслишка жила и заполняла меня отравой. Я расстилал плащ-палатку на затоптанном крыльце, и у меня дрожали руки. Я ненавидел себя за эту гнусную дрожь, ненавидел за трусость, за мягкотелую добропорядочность, за постоянную несчастливость - не находчив, не умею жить, никогда не научусь! Ненавидел и в эти же секунды успевал мечтать: принесу старшему сержанту хлеб, он хлопнет меня по плечу, скажет: "Э-э, да ты, брат, не лапоть!"
Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Плотный, невысокий, чуть кривоногий старшина вышагивал впереди меня поступью спасителя, а я тащился за ним, сгибаясь под плащ-палаткой, и с каждым шагом все отчетливей осознавал бессмысленность и чудовищность своего поступка. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Военная находчивость, да нет - я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно... Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться со своим уличным врагом Игорем Рявкиным, и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел толстый, как полено, пожелтевший от старости голавль, и снял его с крюка... Но всякий раз я находил для себя оправдание: наврал учителю, что был болен, не выучил задание - надо было дочитать книгу, которую мне дали на один день, подрался снова с Игорем, так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - рыбацкое воровство! - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел...
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! Но, расправив плечи, заломив фуражку, вышагивал старшина-кормилец, ни на шаг нельзя от него отстать.
Я был бы рад, если б сейчас налетели немецкие самолеты, шальной осколок - и меня нет. Смерть - это так привычно, меня сейчас ждет что-то более страшное.
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.
Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.
В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:
- А где?.. Тут полбуханка была!
Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.
- Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!
Я молчал.
- Да ты что - за дурака меня считаешь?
Мне больше всего на свете хотелось вернуть украденный хлеб: да будь он трижды проклят! Вернуть, но как? Вести людей за этим спрятанным хлебом, доставать его на глазах у всех, совершить то, что уже совершил, только в обратном порядке? Нет, не могу! А ведь еще потребуют: объясни - почему, оправдывайся...
- Где?!
Скуластое лицо старшины, гневное вздрагивание нацеленных зрачков. Я молчал. И пыльные люди с темными лицами обступали меня.
- Я же помню, братцы! Из ума еще не выжил - полбуханки тут было! На ходу тиснул!
Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:
- Лучше, парень, будет, коли признаешься.
Я окаменело молчал.
И тогда взорвались молодые:
- У кого рвешь, гнида?! У товарищей рвешь!
- У голодных из горла!
- Он больше нас есть хочет!
- Рождаются же такие на свете...
Я бы сам кричал то же и тем же изумленно-ненавидящим голосом. Нет мне прощения, и нисколько не жаль себя.
- А ну, подыми морду! В глаза нам гляди!
И я поднял глаза, а это так трудно! Должен поднять, должен до конца пережить свой позор, они правы от меня этого требовать. Я поднял глаза, но это вызвало лишь новое возмущение:
- Гляньте: пялится, не стыдится!
- Да какой стыд у такого!
- Ну и люди бывают...
- Не люди - воши, чужой кровушкой сыты!
- Парень, повинись, лучше будет.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.
- Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.
И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.
- Не бойся!- с презрением проговорил он.- Бить тебя... Руки пачкать.
А я хотел возмездия, если б меня избили, если б!.. Было бы легче. Я дернулся по привычке, тело жило помимо меня, оно испугалось, не я.
И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные, особенно у того парня, который поправил пилотку: "Бить тебя - руки пачкать!" Каждый из обступивших меня по-своему красив, даже старик солдат со своими голубенькими глазками в красных веках и сивым подбородком. Среди красивых людей - я безобразный.
- Пусть подавится нашим хлебом, давайте делить, что есть.
Старшина покачал перед моим носом крепким кулаком.
- Не возьмешь ты спрятанное, глаз с тебя не спущу! И здесь тебе - не жди - не отколется.
Он отвернулся к плащ-палатке.
Господи! Мог ли я теперь есть тот преступный хлеб, что лежал под крыльцом, - он хуже отравы. И на пайку хлеба я рассчитывать не хотел. Хоть малым, да наказать себя!
На секунду передо мной мелькнул знакомый мне старший сержант. Он стоял все это время позади всех - лицо бесстрастное, считай, что тоже осуждает. Но он-то лучше других понимал, что случилось, возможно, лучше меня самого. Старший сержант тоже казался сейчас мне красивым.
Когда хлеб был разделен, а я забыто стоял в стороне, бочком подошли ко мне двое: мужичонка в расползшейся пилотке, нос пуговицей, дряблые губы во влажной улыбочке, и угловатый кавказец, полфизиономии погружено в мрачную небритость, глаза бархатные.
- Братишечка, - осторожным шепотком, - ты зря тушуешься. Три к носу все пройдет.
- Правыл-но сдэлал. Ма-ла-дэц!
- Ты нам скажи - где? Тебе-то несподручно, а мы - мигом.
- Дэлым на тры, па совесты!
Я послал их, как умел.
Мы шли еще более суток. Я ничего не ел, но голода не чувствовал. Не чувствовал я и усталости. Много разных людей прошло за эти сутки мимо меня. И большинство поражало меня своей красотой. Едва ли не каждый... Но встречались и некрасивые.
Мужичонка с дряблыми губами и небритый кавказец - да, шакалы, но все-таки они лучше меня - имеют право спокойно говорить с другими людьми, шутить, смеяться, я этого не достоин.
Во встречной колонне двое озлобленных и усталых солдат тащат третьего - молод, растерзан, рожа полосатая от грязи, от слез, от распущенных соплей. Раскис в походе, "лабушит" - это чаще бывает не от физической немочи, от ужаса перед приближающимся фронтом. Но и этот лучше меня - "оклемается", мое - непоправимо.
На повозке тыловик старшина - хромовые сапожки, ряха, как кусок сырого мяса, - конечно, ворует, но не так, как я, чище, а потому и честней меня.
А на обочине дороги возле убитой лошади убитый ездовой (попал под бомбежку) - счастливей меня.
Тогда мне было неполных девятнадцать лет, с тех пор прошло тридцать три года, случалось в жизни всякое. Ой нет, не всегда был доволен собой, не всегда поступал достойно, как часто досадовал на себя! Но чтоб испытывать отвращение к себе - такого не помню.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Тот, кто это носит в себе, - потенциальный самоубийца.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Но какое-то время я не падал на землю при звуке приближающегося снаряда, ходил под пулями, распрямившись во весь рост, - убьют, пусть, нисколько не жалко. Самоубийство на фронте - зачем, когда и так легко найти смерть.
Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических "подвигов", считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Странно, но окончательно излечился от презрения к себе я лишь тогда, когда... украл второй раз. Наше наступление остановилось под хутором Старые Рогачи. Посреди заснеженного поля мы принялись долбить землянки. Я и направился на кухню с котелками. И возле этой, запряженной унылыми лошаденками, дымящейся кухни я заметил прислоненное к колесу ветровое стекло от немецкой автомашины. Кто-то из солдат раздобыл его, услужливо принес повару за лишний котелок кулеша, пайку хлеба, возможно, и за стакан водки. Мне налили в котелки похлебку, и, отправляясь к своим, я прихватил ветровое стекло. Моя совесть на этот раз была совершенно спокойна. Повар и так был наделен благами, какие нам могли только сниться, он не ползал по передовой, не рисковал жизнью каждый день, не ел из общего котла и землянку сам не долбил, за него это делали доброхоты, которых он прикармливал. И стекло это повар оплатил из нашего солдатского кошта, нашим наваром, нашей водкой. Услужливый солдатик за стекло свое получил - обижаться не мог, - а сам повар на стекло прав имел не больше, чем я, чем мои товарищи. Я же самоутверждался в своих глазах: чувствую, что можно, а что нельзя, подлости не совершу, но и удачи не упущу, перед жизнью уже не робею.
В обороне под Старыми Рогачами мы жили в светлой, с окном - моим стеклом - в крыше, землянке - роскошь, не доступная даже офицерам.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.
12
Украденный у голодных товарищей хлеб - лично для меня случай, наверное, даже более значительный, чем страшный эпизод у обледенелого колодца. Дядя Паша и Якушин заставили меня тревожно задуматься, украденные полбуханки хлеба, пожалуй, определили мою жизнь. Я узнал, что значит - презрение к самому себе! Самосуд без оправдания, самоубийственное чувство - ты хуже любого встречного, навоз среди людей! Можно ли при этом испытывать радость бытия? А существовать без радости - есть, пить, спать, встречаться с женщинами, даже работать, приносить какую-то пользу и быть отравленным своей ничтожностью - тошно! Тут уж единственный выход - крюк в потолке.
Я стал литератором, не считал себя приспособленцем, но всякий раз, обдумывая замысел новой повести, взвешивал - это пройдет, это не пройдет, прямо не лгал, лишь молчал о том, что под запретом. Молчащий писатель вдумаемся! - дойная корова, не дающая молока.
И я почувствовал, как начинает копиться неуважение к себе.
Не случись истории с украденным хлебом, я бы, наверное, не насторожился сразу, продолжал перед собой оправдывать свое угодливое умолчание, пока в один несчастный день не открыл себе - жизнь моя мелочна и бесцельна, тяну ее через силу.
Всех нас жизнь учит через малое сознавать большое: через упавшее яблоко - закон всемирного тяготения, через детское "пожалуйста" - нормы человеческого общения.
Всех учит, но, право же, не все одинаково способны учиться.
13
В Москве проходило очередное помпезное совещание писателей, кажется, опять съезд. Я собирался на него, чтоб потолкаться в кулуарах Колонного зала, встретить знакомых, уже натянул пальто, нахлобучил шапку, двинулся к двери, как в дверь позвонили.
На пороге стоял невысокий человек - одет вполне прилично, добротное ширпотребовское пальто, мальчиковая кепочка-"бобочка", пестрое кашне. И лицо, широкое, скуластое, с едва уловимой азиатчинкой, снующий взгляд черных глаз. Из глубины моей биографии, из толщи лет на меня поплыли зыбкие, еще бесформенные воспоминания.
- Узнаешь? - спросил он.
- Шурка! Шубуров!
- Я. Здравствуй, Володя.
Ни мало ни много, тридцать лет назад в селе Подосиновец мы сидели с ним за одной школьной партой. Он скоро бросил школу, исчез из села.
А несколько лет спустя просочился слух - гуляет по городам, рвет, что плохо лежит.
В первые дни войны один из моих знакомых, в озвращавшийся в село через Москву, встретил Шурку на Казанском вокзале. Тот был взвинчен, даже не захотел разговаривать, несколько раз появлялся и исчезал, крутился вокруг грузного мужчины с маленьким потрепанным чемоданчиком.
Наконец Шурка надолго исчез, появился лишь к вечеру, в руках его был потертый чемоданчик.
- Пошли!
Завел в глухой закуток, стал лицом к стене.
- Гляди, да не вякай. Кабана подоил.
Он приоткрыл крышку, чемодан был набит пачками денег.
Мой приятель любил присочинить. Чемодан, полный денег, - эдакая традиционная оглушающая деталь ходячего мифа об удачливом воре. Скорей всего, баснословного чемодана не было. Шурка Шубуров работал скромнее.
Вот он с прилизанными волосами, в тесноватом пиджачке - скромен и приличен - сидит передо мной. И легкий шрамик на скуле под глазом - знакомый мне с детства.
- Давно завязал. У меня семья, двое детей, квартира в Кирове, но жизни нет, съедают, не верят, что жить по-человечески могу.
Он скупенько рассказал, что прошел по всем лагерям:
- По колено в крови, бывало, ходил...
Лет восемь назад он отбыл последний срок и... жить негде, жить не на что, на работу никуда не принимают, прописки не дают. Бродил по Москве, не зная, куда прислонить голову - с вокзалов гнали, с отчаяния решился: пришел на Красную площадь и направился прямо в Спасские ворота Кремля. Его остановила охрана:
- Куда?
- К Никите Сергеевичу Хрущеву. Не пропустите - здесь лягу, идти мне некуда. Или берите обратно, откуда пришел.
Лечь ему под Спасскими воротами не позволили, забрать обратно не решились - за старую вину отсидел, новой еще не приобрел. Его начали передавать с одной охранной инстанции в другую, и везде он твердил одно:
- Хочу встречи с Никитой Сергеевичем. Кроме, как у него, правды не найду.
Раскаявшийся преступник, жаждущий ступить на путь добродетели, еще во времена, когда рыскали "черные вороны", вызывал симпатии, прошел косяком по нашей литературе, выдавался за образец высокого человеколюбия: "Ни одна блоха не плоха!" Жестокость редко обходится без сентиментальности. И это-то помогло Шурке Шубурову. Охранные органы прониклись сочувствием настолько, что доложили о нем, бывшем воре, желающем стать честным советским гражданином, Хрущеву. А уж тот кинул через плечо: помочь! И Шурку ласково, почти с почетом отправляют в главный город той области, где он родился, там его ждет квартира, предоставляется работа. Но...
- Съедают. Не могут простить - Хрущев мне помог.
Нельзя не верить - теперь все, что связано с ниспровергнутым главой, вызывает недоверие и вражду. Нельзя и забыть, что сидел с ним за одной партой, шрамик на скуле - не след лагерной жизни, помню его с детских времен.
Но как и чем помочь? Я не Хрущев, кинуть через плечо - помогите! - не могу. Но есть какие-то знакомые в Кирове, не попробовать ли действовать через них?
- Знаешь, я без копейки. А здесь жена и дети...
У меня в эту минуту в кошельке только двадцать пять рублей. Договариваемся о встрече - выясню, заручусь поддержкой, отправишься обратно, ну, а о деньгах на дорогу не беспокойся.
Друг детства, натянув свою кепочку, уходит от меня.
Через час я в Колонном зале, встречаюсь с писателем из Кирова, на помощь которого рассчитываю. Он уже знает о появлении в Москве Шурки Шубурова, Шуркина жена нашла его на совещании, пожаловалась на безденежье, взяла... двадцать пять рублей.
Жена с детишками на следующий день приходит ко мне на дом, но меня не застает. Мои домашние, как могли, обласкали ее, посадили за стол, умилялись детишками, снова дали денег.
А спустя еще день или два я получаю по почте извещение - явитесь к следователю в одиннадцатое отделение милиции, что находится рядом с ГУМом.
Следователь милиции, молодой человек со значком юридического вуза в петлице, объявляет: Щубуров арестован в ГУМе - залез в карман. Мелкое воровство осложняется воровским прошлым.
- Провинция, - не скрывает следователь своего презрения. - В ГУМе стал промышлять. Масса народу, толкучка - удобно, а не знает, что где-где, а уж тут-то следят вовсю - не развернешься. В его кармане найдены деньги - восемнадцать рублей, указывает на вас - дали вы.
- Дал.
Я рассказываю о нашей встрече, подписываю протокол, прошу следователя: не нарушая законности, проявить снисходительность и человеческое понимание - двое детей на руках и, вполне возможно, вернуться на прежний путь вынудила его травля, которой он подвергался в родном городе.
Следователь обещает мне, но без особого энтузиазма:
- Право же, мало чем могу помочь. Схвачен на преступлении, заведено дело - не прикроешь. Разрешите, я распишусь на повестке, иначе вас отсюда не выпустят.
И действительно, милиционер с монументальной фигурой и сумрачной физиономией, стоящий у выхода, придирчиво и подозрительно оглядывает меня с головы до ног. Не то место, где оказывают доверие.
Я чувствовал себя пакостно, словно Шурка попытался обворовать не какого-то неизвестного покупателя в ГУМе, а меня. Зачем ему это было нужно? Какие-то деньги он имел, голодным не был, знал, что скоро встретимся, мог рассчитывать на мою помощь.
В толкучке прохожих на людной Октябрьской улице, неся досаду и недоумение, я вдруг подумал: Шурку уж наверняка не раз уличали, как меня с украденным хлебом, и он снова и снова повторял тот же номер. Значит, не проникался к себе самоубийственным презрением - проходило мимо, ничуть не задевало.
Жизнь учит через малое сознавать большое: через упавшее яблоко - закон всемирного тяготения...
А чему я, собственно, удивляюсь: из многих миллионов только один человек оказался столь чуток, что заметил в упавшем яблоке всемирно масштабное. Мне доступно такое? Ой нет.
Все люди сходны друг с другом, никто не может похвастаться, что имеет больше органов чувств, принципиально иное устройство мозга, любой про себя может сказать: "Ничто человеческое мне не чуждо". Но как эти люди не похожи, как по-разному они глядят на мир, различно чувствуют, различно поступают.
Никак не проникнемся азбучным: личность по-своему воспринимает мир.
Сколько личностей - столько миров!
Хотелось бы знать: а как случай у обледенелого колодца подействовал на дядю Пашу? Изменился ли он после своего палачества? Может, стал садистом или, напротив, казнит себя за содеянное?
Навряд ли, скорей всего остался прежним. Если уцелел на войне, то теперь он уже почтенный старик. Прожил жизнь, родные и знакомые, наверно, не считали его злым человеком.
14
Во мне обнаружилось нечто мое личное лишь после того, как я, голодный, столкнулся из-за полбуханки хлеба с голодными товарищами.
Кто я таков? Каковы мои личные качества? Я это могу узнать только тогда, когда соприкоснусь с окружением, почувствую на себе его влияние.
Бессмысленно говорить о личности, отрывая ее от окружающей среды. Без нее личность просто не проявится.
А для любого и каждого самой существенной частью окружающей среды является его человеческое окружение, всегда каким-то образом построенное.
Каждый реагирует на него по-своему, не похоже на других.
И каждый находится от него в зависимости.
Зависимость еще не значит обезличивание. Наоборот, влияние человеческого окружения и открывает уникальные особенности отдельного человека.
Ты среди масс порождаешь меня. Я в числе прочих - тебя.
До сих пор мы рассматривали случаи, когда массы дурно влияют на личность. Однако бывает же и наоборот.
В конце августа 1947 года я возвращался из своего села, где проводил каникулы, снова в институт. В Кирове - пересадка на московский поезд.
Еще страна не улеглась после войны, еще продолжали возвращаться и эвакуированные, и демобилизованные, и партии вербованных рабочих катили - одни на восток, в Сибирь, другие - на запад, в разрушенные войной области, и соединялись разбросанные семьи, и началось уже бегство из голодных деревень, и потоки командированных... Великая страна кочевала, заполняя вокзалы пестрым народом, спящим вповалку, мечущимся, голодающим, напивающимся, страдательно мечтающим об одном - о билете на нужный поезд!
К окошечку билетной кассы выстроилась огромная, через всю привокзальную площадь, очередь, тревожно колышущаяся и в то же время обреченно терпеливая, охваченная зыбкими надеждами. Все надеяться не могли - очередь слишком велика, билетов выбрасывалось слишком мало. Растянутый хвост гудел от сдержанных голосов, там сочинялись легенды: "Могут пустить "Пятьсот веселый", дополнительный поезд с товарными вагонами, тогда-то уедем все..." Творили легенды и тут же опровергали их: "Пятьсот веселый" в столицу?.. Не ждите, Москва "веселые" поезда пропускает стороной". Хвост очереди шумел, с легкостью отказывался от надежд, а голова - отрешенно молчалива, замороженно неподвижна. Здесь в счастливой близости к закрытому окошечку кассы стояли те, кто выстрадал это счастье несколькими сутками вокзальной жизни, кто в этой очереди коротал бессонные ночи, много раз впадал в отчаяние, истерзан, изнеможен, держится из последних сил, полон сомнений, не верит уже в удачу. Очередь через всю пасмурную, мокрую от дождя площадь - парад ватников, брезентовых плащей, шинелей со споротыми погонами, платков, кепок, меховых не по сезону шапок, громоздких мешков, чемоданов, вместительных, как сундуки, сундуков, приспособленных под чемоданы.
Наконец голова очереди, стоявшая вблизи окошечка в отрешенном окоченении, вздрогнула, подалась вперед, и дрожь прошла по всей длинной очереди, подавив смех, смыв улыбки, оборвав на полуслове разговоры. Касса открылась! И перекатный ропот от начала в конец, удивленный и недовольный - кассирша вывесила цифру мест, предназначенных для распродажи. Роптать не было ни нужды, ни смысла, без того каждый знал - на всех не хватит. И ропот быстро сменился деловым шевелением.
Середина очереди, ее обильное туловище, выслала незамедлительно вперед своих делегатов-добровольцев, чтоб досматривали и не пускали ловкачей, желающих просочиться к заветному окошечку. Сразу же среди пятка решительных делегатов, в те минуты, пока они шагали к голове, выделился атаман - дюжий парень, кубаночка венчает рубленую физиономию, напущенный чуб, нахальные глаза, золотой искрой зуб во рту.
- Стройся! Стройся по порядочку! - напористым старшинским тенорком начал командовать он. - Вы, гражданочка, стояли тут или только приклеились? А то мы можем и за локоток. У нас быст-ра!..
Но ему сразу же пришлось почтительно отступить перед плечом с малиновым погоном, перед фуражкой с малиновым верхом - железнодорожный милиционер с дремотно недовольным лицом бесцеремонно растолкал очередь и кивнул молодой женщине:
- Сюда!
Втолкнул ее третьей от окошечка.
Женщина была нищенски одета, из просторного, с мужского плеча, затасканного ватника тянулась тонкая, беззащитная шея, щеки в нездоровой зелени, запавшие глаза в сухом беспокойном блеске, руки зябко прячутся в длинные рукава.
- Правонарушителей опекаешь, браток? - понимающе осведомился парень в кубанке.
Милиционер не счел нужным повести в его сторону даже бровью, все с тем же дремотным недовольством на лице, выражающим, однако, убежденность в своей силе и величии, удалился.
Парень долго и оценивающе изучал женщину, слепо глядящую перед собой, наконец авторитетно пояснил:
- Лагерная шалава, из заключения. Стараются сплавить быстрей, чтоб не шманала на вокзале.
- А выгодно, братцы, быть жуликом.
- Заботятся.
- Мы тут четвертый день околачиваемся, нас бы кто за ручку подвел.
С головы к хвосту по всей очереди потек недоброжелательный говорок:
- Попробовать тоже... авторитет заработать.
- Попробуй, тогда на казенный счет отправят.
- Только не в ту сторону, куда целишься.
- Это чтой там случилось?
- Да партию лагерных девок поставили в очередь.
- Ну-у, теперь нам еще сидеть.
- За нас лагерные сучки поедут!
- Ах, мать-перемать! Нет жизни честному человеку!
А парень в кубаночке ораторствовал, подогревал:
- Чей-то билет ей достанется! Может, мой, может, твой!.. Я за родину кровь проливал, а она державе пакостила. Зазря бы в лагеря не сунули. И вот ее берегут, а на меня плевать!..
Женщина молчала, напряженно распрямившаяся, с вытянутой из ватника бледной тонкой шеей, худое лицо безжизненно замкнуто, глаза прячутся в глазницах, только в неестественно вскинутых плечах ощущалось - все слышит, переживает враждебность.
Наконец два человека, стоявшие впереди нее, не участвовавшие в осуждении, получили свои билеты, с резвостью исчезли. Женщина пригнулась к окошечку кассы. И все кругом замолчали, только ели глазами ее спину в объемистом ватнике, уже не находили слов, чтоб выразить свою неприязнь и обиду. Даже парень в кубанке только сплюнул в сердцах.
Но что-то случилось возле окошечка, женщина задерживалась, волновалась, сдавленно объясняла.
- Ну, что там? Бери да проваливай!- не выдержал парень.
Мужичонка с лисьей физиономией и тяжким сидором на горбу, который, однако, не мешал прыткой подвижности, сунулся сбоку, прислушался и откачнулся в ликований:
- А у нее, ребятушки, денег-то нету! Торгуется - на билет не достает!

Какое было отношение к немецкому населению? Я сам по характеру не злой. Помню, в Восточной Пруссии спросил у немца спички - прикурить. Он подает коробок, я прикурил и ему возвращаю коробку. Ребята смеются, мол, чего я ему их вернул. Ну, а наши… были эпизоды. У ребят, у кого родные в оккупации погибли, те безжалостные были. Один мальчик, у которого семья погибла, выпил изрядно, взял автомат и очередь по колонне пленных как дал! Ему, конечно, дали по башке за это, но скольких-то он убил. Видел я мертвую девушку с задранной юбкой, лежащую у разбитой повозки. Были у нас ребята - Гриша с Кубани, узбек один - эти по девчонкам немецким ходили. Родители их припрячут, а эти давай искать. Я к этому относился брезгливо. Все было… Потому что и люди разные, и обстоятельства разные. Может, если бы у меня семья погибла, и я бы тоже мстил им.

В мае месяце корпус грузился на платформы для отправки на войну с Японией. Погода была отвратительная. Сидим в помещении вокзала, вспоминаем прошедшие бои. Там у нас танк подорвался на фугасе. Заряжающего вместе с башней отбросило метров на двадцать. Все погибли, а его только контузило. Через три дня пришел из пехотного санбата, заикается. Посмеялись. Вдруг автоматная стрельба. Потом пушка хлопнула. Все замолчали, насторожились. В чем дело? Потом кто-то из нас говорит: "Немцы?" - "Нет. Война кончилась". Выскочили из здания, а по всему небу пули сверкают. Война окончилась!!! Я бегу на свой пост, смотрю, кто-то из окошка автомат выставил и палит от радости. Я выхватил у солдата винтовку и начал стрелять. Радость неописуемая. Война окончилась! Где тут спать… Тут уж не до сна было.

Вот так закончилась война. 1-м танковым корпусом командовал генерал Гудков, заядлый болельщик. После войны, когда мы стояли под Гумбинином, он организовал футбольную команду. Там же были освобожденные нами репатриированные итальянцы и французы, которые тоже создали команду. Устроили матч, но, когда счет стал 8:0 в их пользу, он встал, сказал: "Засранцы!" и ушел.

РОДЬКИН АРСЕНТИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ

Если немцы устроили засаду, как правило, головной дозор накрывается женским детородным органом.

Я родился в 1924 году в небольшом селе Перовка, находящемся в Самарской области. К началу войны закончил семь классов и пошел учиться в школу механизаторов в городе Борское.

Осенью 1941 года нас, студентов, отправили в селения немцев Поволжья на уборку урожая. Вскоре немцев выслали в Сибирь, и мы остались одни. Через месяца полтора нам на смену стали прибывать беженцы, эвакуированные с Украины и Белоруссии, которые вселялись в оставленные дома, а мы вернулись в Борское. Там я закончил курсы по специальности "слесарь-монтажник сельхозмашин" и вместе с двумя такими же, как и я, выпускниками был направлен в село работать в машинно-тракторной мастерской. Заработок мизерный, кормили нас плохо - давали грамм шестьсот хлеба, и все. Ну, пока были деньги, мы ходили на рынок, покупали картошку, молоко, потом деньги кончились. Я говорю: "Ребята, мы так закочуримся. Надо отсюда сматываться". Мы втроем дали тягу. Шли в свой родной поселок напрямик, через глухие деревни, не тронутые войной, где еще не было эвакуированных. Входили в дом. "Откуда вы? С окопов, что ли, идете?" - "С окопов". - "Ой, бедненькие!" Одежонка паршивенькая, мы обморозились все - мороз-то градусов 20 - 25. "Лезьте на печку, грейтесь". Нас накормят, а утром идем дальше. Пришли домой, и я устроился в ремонтные мастерские, а весной пошел работать трактористом.

Осенью 1942 года меня призвали. "Кем работаешь?" - "Трактористом". - "Пойдешь в танковое училище". Честно говоря, воевать мне не хотелось, и, если бы можно было не воевать, я бы не воевал, потому что не в моих интересах было защищать эту советскую власть. Что ты удивляешься? Думаешь, что все "ура-ура" кричали? В сорок первом году моего дядю арестовали. В училище я узнаю, что он погиб где-то на севере. Мне так обидно стало. Я даже бежать из училища хотел, но потом решил, что кремлевские негодяи приходят и уходят, а Родина все же остается. Меня сильно задевало, что какая-то там немчура дошла до Волги. Как это так?! Надо, как говорится, дать им по рогам. Так что я на фронте Родину защищал, а не советскую власть.

Ну вот, направили меня сначала в Сызранское, а оттуда в Ульяновское танковое училище. В училище изучали материальную часть, тактику действий одного танка и танка в составе взвода. Преподавали нам стрелковое и танковое вооружение, знакомили с техникой и оружием противника. Отдельно шли занятия по организации связи, элементарному шифрованию. Правда, никогда на фронте мы шифрами не пользовались, только примитивным: коробочки - танки, карандашики - пехота, орешки - снаряды. Конечно, были практические занятия с вождением и стрельбой. В общем, все то, что надо на фронте, и, конечно, политика. Должны были изучать "Краткий курс истории ВКП(б)". Особенно тщательно изучали приказы главнокомандующего, которые надо было конспектировать, но этих приказов было так много, что мы не успели. И конечно, строевая, уставы. С месяц позанимались на Т-34, а затем нашу группу перевели на КВ.

В 1943 году училищу присвоили гвардейское звание. С присвоением этого звания связана такая смешная история. Заместитель начальника училища был полковник Наумов, фронтовик, суровый пожилой мужчина, мимо себя не пропускал ни одного курсанта, чтобы не придраться. Вроде все у тебя нормально: форма по уставу, сапоги начищены. "А у тебя иголка с ниткой в пилотке есть? Нет? Пять суток". И еще добавит: "Индюк". Когда присвоили гвардейское звание, он задержал одного курсанта, придрался: "Опять непорядок, индюк". - "Никак нет, товарищ гвардии полковник, не индюк!" - "В чем дело?!" - "Гвардии индюк, товарищ полковник!" - "Сукин сын, полковника рассмешил. Марш отсюда!"

В 1943 году закончили восьмимесячную программу училища и поехали в Челябинск, на Кировский завод, за танками. Мы пробыли в Челябинске до января 1944 года. Завод уже не выпускал танки KB, перестраиваясь на выпуск ИС. За несколько месяцев в резерве, куда прибывали танкисты не только из училища, но и из госпиталей, с фронта, скопилось большое количество офицеров в звании от младшего лейтенанта до капитана. Сначала нас кормили по третьей норме, а когда скопилось слишком много народу, нас перевели на питание вольнонаемных. А люди все прибывали и прибывали. "Тридцатьчетверышники" приедут, переночуют, и на второй день они получат танки - и на фронт, а мы сидим. Мы-то еще "зеленые", терпим, а фронтовики постарше, уже опытные, подняли бучу: "Что вы нас держите здесь голодных? Отправляйте на фронт!" К нам прибыли командир запасного полка с командиром запасного корпуса: "Ребята, чего вы бузите?" - "А чего нас голодом морят? Отправляйте нас на фронт. Что мы тут сидим, лапу сосем!" - "От нас ничего не зависит. Мы запросим Центр". Вскоре нас стали отправлять командами по двадцать пять человек в Москву, в резерв БТМВ. А там Федоренко схитрил, назвал запасной полк, в который мы прибыли, учебным. А раз учебный, то там и питание по девятой норме. В этом полку нас переподготовили на Т-34 и отправили в Горький.

В Горьком меня определили в маршевую роту, дали экипаж. Командир роты, представляя меня экипажу, сказал: "Вот механик-водитель, Александр Иватулин, у него дисциплина хромает. Ты, если что, палкой его лупи". Тот стоит, улыбается. "Товарищ старший лейтенант, до палки не дойдет, мы найдем общий язык". Вскоре мы поехали в Сормово, получили танки. На полигоне в районе станции Козино сколачивали роты, проводили тактические занятия с боевыми стрельбами. Вот так я стал командиром танка.

Погрузили нас в эшелон и отправили на фронт. И надо же было кому-то додуматься прицепить к нашему эшелону вагон с водкой - две пивные бочки литров по пятьсот в каждой. И вот однажды утром я смотрю, а наводчик Габидулин еле-еле на платформу забирается. Я его спрашиваю: "Что с тобой?" Сначала отнекивался, а потом сознался: "Товарищ лейтенант, я почти котелок водки выпил". - "Откуда водка? Ты в своем уме? Ты где ее взял?" - "В конце эшелона вагон, а там водка. Возьмите что-нибудь, сопровождающий вам нальет". Оказывается, ему налили в котелок. На обратном пути ему попался начальник эшелона: "Что несешь?" - "Воду, товарищ лейтенант". Но тот, видимо, почувствовал что-то: "Выливай". - "Это не вода, а водка". - "Тогда пей, сколько сможешь, а остальное вылей". Ему жалко было выливать, и он выпил весь котелок, вылив немножко для вида. Елки-палки! "Лезь в танк, ложись на боеукладку, оттуда не высовывайся, а то начальство меня взгреет". А сам взял двенадцатилитровое танковое ведро и пошел к вагону. Потом из этого ведра заполнил трехлитровые бочки для воды - НЗ, а оставшиеся полведра - это расходная часть.

Приезжаем во Ржев. Там стоит наш эшелон и эшелон с пехотинцами. Оказалось, что в этом эшелоне едет младший брат одного из командиров взвода нашего батальона, Ивана Чугунова. Что делать? Надо младшего забирать. Побежали к начальнику эшелона пехоты, сочинили какую-то бумагу да сверху поставили три литра водки начальнику пехотного эшелона, три литра - коменданту. Вот так Василий попал к своему брату, и они вместе воевали. Старший Чугунов стал командиром роты, и, когда мы выходили из окружения осенью 1944 года, он отличился, и ему Героя дали. Уже после войны мы всегда Василию напоминали: "Вась, помнишь, как мы тебя за три литра водки выкупили?"

Мы прибыли под Витебск на станцию Бычиха где-то в 20-х числах мая 1944 года и влились в состав 89-й танковой бригады 1-го танкового корпуса. Корпус состоял из 89-й, 117-й, 159-й танковых и 44-й механизированной бригад. Были в его составе артиллерийские полки, полк "катюш" и артиллерийско-самоходный полк на СУ-76, которые мы называли "брезентовые ФЕРДИНАНДЫ".