Кибиров тимур биография. – Так сложилось, что с младых ногтей я привык как-то себя противопоставлять – традиции, окружающей действительности

Это произведение открывает весь цикл рассказов, а, следовательно, и краткое содержание «Записок охотника» Тургенева. Жарким июльским днём рассказчик заблудился среди леса. Уже после наступления темноты ему удалось выйти к ночному пастбищу, где он попросился переночевать рядом с пятью ребятишками-пастухами: Федей, Ильюшей, Павлушей, Ваней и Костей. Сидя у костра, каждый из мальчиков рассказывал свою историю, связанную с встречей с тем или иным сказочным существом. Федя повествует о том, что однажды, ночуя на фабрике, повстречал настоящего домового. Костя же рассказывает историю плотника Гаврилы, который повстречал русалку. Господь надоумил плотника осенить себя крестом, русалка расплакалась и исчезла. Однако напоследок пожелала, чтобы и Гаврила всегда ходил грустным. Ильюша поведал о том, как псарь Ермил нашёл на могиле утопленника белого барашка, который с наступлением темноты оскалил зубы и начал говорить с ним человеческим голосом. Затем мальчики рассказали о том, что если в сесть на паперти в церкви, можно увидеть покойника или же одного из тех, кто скоро отправится к праотцам. В этот момент вернулся Павлуша и сообщил, что дело худо: его звал домовой. А Федя добавил, что Павла уже звал утопший Васятка. Охотник уснул. Когда утром он проснулся, все мальчики спали. Проснулся только Павлуша и пристально посмотрел на ночного гостя. Тот молча кинул ему и пошел вдоль реки. Павлуши, к сожалению, не стало в том же году: мальчик упал с лошади и убился.

«Хорь и Калиныч»

Продолжая излагать краткое содержание «Записок охотника» Тургенева, перейдём к следующему рассказу. Это, фактически, знакомство с двумя совершенно противоположными характерами, которые, тем не менее, сумели найти общий язык и сдружиться. Перед рассказчиком предстаёт Хорь - не мечтательный, расчетливый человек, который насквозь видит их общего с Калинычем барина - Полутыкина, умеющий скрывать свои мысли, хитрить, если нужно. Калиныч же - его полная противоположность: для него важно поддерживать контакт с природой, это - личность мечтательная, доверчивая, не слишком хорошо разбирающаяся в людях. Калиныч был хорошо знаком с секретами природы: ему удавалось заговаривать испуг и останавливать кровь. Хорь же, более практичный и близкий «к обществу, к людям», не обладал этими умениями. Тем не менее, Хорь был привязан к Калинычу и покровительствовал ему, так как ощущал себя более мудрым. В свою очередь, Калиныч любил и уважал своего друга.

«Ермолай и мельничиха»

Краткое содержание «Записок охотника» Тургенева ведёт нас дальше. Рассказчик знакомит нас с Ермолаем - странноватым человеком, беззаботным, достаточно говорливым, с виду рассеянным и неловким. Тем не менее, Ермолай имел прекрасное чутьё в плане охоты и рыбалки. Отправившись на вечернюю охоту на вальдшнепов, герои решили переночевать на близлежащей мельнице. Жена мельника Арина позволила им переночевать под открытым навесом и снесла им немного еды для ужина. Выяснилось, что рассказчик был знаком с её бывшим барином - г-ном Зверковым (некогда Арина была горничной у его жены). Много лет назад Арина попросила у барина дозволения выйти замуж за лакея Петрушку. Барин и его супруга были оскорблены такой просьбой, а потому девушку они сослали в деревню, а Петрушку отдали в солдаты. Позднее Арина обручилась с мельником, который и выкупил её.

«Уездный лекарь»

Ещё один интересный, хотя и очень простой рассказ, который стоит включить в краткое содержание «Записок охотника» Тургенева. Как-то осенью во время своих странствий рассказчик заболел. Он останавливается в гостинице в уездном городке. К нему приводят Трифона Ивановича - уездного лекаря, который выписывает герою лекарство и делится своей историей. Как-то раз доктора вызвали в дом обедневшей вдовы - в записке хозяйка сообщила, что её дочь находится при смерти и попросила врача приехать как можно быстрее. Прибыв в дом вдовы, Трифон Иванович начал оказывать посильную помощь больной Александре Андреевне, которая мучилась от горячки. В течение нескольких дней доктор ухаживает за пациенткой и начинает испытывать «сильное к ней расположение». Однако невзирая на все его старания, Александра не шла на поправку. Как-то ночью, ощущая, что конец близок, девушка призналась в любви Трифону Ивановичу. Спустя 3 дня Александра Андреевна скончалась. Сам же лекарь после этой истории взял в жёны Акулину - купеческую дочь, которая отличалась скверным нравом, но имела целых семь тысяч приданого.

«Бурмистр»

Сколько удивительных, разнообразных и не похожих друг на друга характеров сумел изобразить И. Тургенев! Сборник «Записки охотника» можно назвать одним из лучших достижений писателя. Герой этого рассказа - Аркадий Павлович Пеночкин. Пеночкин считается одним из самых образованных людей в округе, одним из самых завидных женихов. Его дом выстроен по плану архитектора из Франции, он выписывает французские книги (хотя и почти не читает их), его люди одеты по английской моде. Автор не слишком хорошо относится к Пеночкину, но как-то раз вынужден остановиться у дворянина на ночлег. Наутро они оба отправляются в деревню Пеночкина - Шипиловку, и останавливаются в доме Софрона Яковлевича, местного бурмистра. Пеночкин расспрашивает его о хозяйственных делах, и бурмистр рассказывает о том, что всё идет как нельзя лучше - благодаря мудрым распоряжениям барина, конечно. Объехав поместье, герои видят, что повсюду царит исключительный порядок. Однако выходя из сарая после охоты, герои видят двух мужиков - одного молодого, а другого постарше. Те стоят на коленях и жалуются, что замучены до предела бурмистром. Двух сыновей старика Софрон уже забрал в рекруты, а теперь хочет отнять и третьего. Последнюю корову со двора увёл, а жену и вовсе избил. Мужики утверждают, что бурмистр разоряет не только их. Но Пеночкин не желает даже слушать их. Спустя несколько часов в Рябове рассказчик разговорился с Анпадистом - местным знакомым мужиком. Повествователь начинает расспрашивать давешнего знакомого о шипиловских крестьянах. В ответ он слышит, что деревня лишь официально принадлежит Пеночкину, а Софрон владеет ею, как своим личным добром и делает, что ему заблагорассудится. Крестьяне вынуждены работать, как батраки, не покладая рук, а Софрон наживается на их труде. Барину же мужики не видят смысла жаловаться: Пеночкину всё равно, покуда нет недоимок.

Разумеется, приведённые рассказы - это далеко не все произведения из цикла. Однако, ознакомившись с кратким содержанием некоторых творений, вы можете убедиться, насколько разносторонне и необычно подошел к изображению жизни простых людей «Записки охотника» - это цикл рассказов, который по праву может считаться одним из самых достойных и примечательных за всю историю русской литературы.

«Смерть» был опубликован в «Современнике № 2 за 1848 г. Рассказ вошёл в цикл «Записок охотника» и отразил истории, случившиеся с Тургеневым во время охотничьих странствий, семейные предания Тургеневых. Например, речка Зуша, упоминаемая вначале, протекает недалеко от Спасского-Лутовинова. У барыни, собиравшейся заплатить священнику за отходную молитву, есть прототип. Это бабушка Тургенева Катерина Ивановна Сомова.

Литературное направление и жанр

Тургенев как реалист исследует особенности русского характера, выделяя простое и холодное отношение к смерти как национальную черту. Психологический рассказ имеет признаки философского эссе, это своеобразная ода смерти и тем, кто достойно её принимает.

Проблематика

Рассказ посвящён одной черте русского народа – отношению к смерти как к чему-то обыденному и привычному. Тургенев анализирует разнообразные случаи и приходит к обобщению: необычное отношение к смерти – особенность русского менталитета. «Удивительно умирает русский мужик... Удивительно умирают русские люди». Внимательный читатель увидит за описаниями разных смертей социальные причины такого отношения, но рецензенты-современники их не увидели.

Сюжет и композиция

Экспозицией рассказа становится посещение рассказчиком леса, в котором он гулял в детстве с гувернёром-французом. Лес пострадал от морозов в 1840 г. Приём контраста позволяет сопоставить прежний живой и прохладный лес и нынешний мёртвый.

Рассказчик называет дубы и ясеня старыми друзьями и описывает их, как больных или умерших людей: «Засохшие, обнажённые, кое-где покрытые чахоточной зеленью... безжизненные, обломанные ветви... мёртвые сучья... повалились и гнили, словно трупы, на земле».

Экспозиция настраивает читателя на рассуждения о человеческой смерти, такой же тихой, как и смерть деревьев. Тургенев выбирает разные смерти: несчастные случаи (пришибло деревом, обгорел), болезни (надорвался, угас от чахотки) и смерть от старости. Описывается смерть людей разных сословий и профессий: подрядчика, крестьянина, мельника, учителя, помещицы.

Смерть помещицы – кульминация, своеобразная притча с моралью: «Да, удивительно умирают русские люди». Этот рефрен – основная мысль рассказа.

Герои рассказа

Автора в рассказе интересует встреча героя со смертью. Поводом к размышлению стала смерть подрядчика Максима, которого в лесу убил падающий ясень, срубленный крестьянами. В смерти Максима (как и других героев) нет ничего безобразного. Несмотря на то, что ветки падающего дерева переломали Максиму руки и ноги, он почти не стонал, покусывал посиневшие губы, глядел вокруг «словно с удивлением». Дрожащий подбородок, прилипшие ко лбу волосы, неровно поднимающаяся грудь делают его похожим на романтического героя в сильном волнении. Он и правда волнуется перед встречей со смертью, которая, как он чувствует, подступает.

Но для Тургенева важно не то, как выглядит герой, а то, что он думает и чувствует в момент смерти. Первая мысль Максима о том, что он сам виноват в своей смерти: Бог наказал его за то, что он велел мужикам работать в воскресенье. Дальше Максим распоряжается насчёт имущества, не забыв купленную вчера лошадь, за которую дал задаток, просит прощения у мужиков. Рассказчик так охарактеризовал смерть русского мужика: «Он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто», – но не тупо или равнодушно, как может показаться со стороны.

Другой мужик, мужественно ждущий смерти – обгоревший крестьянин соседа. Рассказчика поражает не столько поведение мужика, сколько его жены и дочери, которые в гробовом молчании сидят в избе и тоже ждут смерти, так что рассказчик «не вытерпел и вышел». При этом другие члены семьи относятся к подступающей к родственнику смерти как к чему-то обыденному, даже не прекращают повседневных дел.

Лыбовшинский мельник Василий Дмитрич, у которого случилась грыжа, только на 10 день пришёл к фельдшеру за помощью: «И умирать мне из-за этакой дряни?» Мельник произносит почти анекдотическую фразу о том, что умирать лучше дома, где в его отсутствие «господь знает что приключится». Никакой паники перед лицом смерти у мельника нет, по дороге домой он со встречными раскланивается, и это за 4 дня до смерти!

Рассказчик описывает смерть приятеля Авенира Сорокоумова, учившего детей помещика Гура Крупяникова. Сорокоумов обладал младенчески чистой душою. Он радовался успехам товарищей, не знал зависти и самолюбия. Авенир наслаждается отведёнными ему днями: читает любимые стихи, вспоминает с гостем Москву, Пушкина, говорит о литературе и театре и жалеет умерших друзей. Сорокоумов доволен прожитой жизнью, уезжать и лечиться не хочет, потому что «всё равно, где умирать». Крупяников известил о смерти Сорокоумова в письме, добавив, что тот скончался «с таковою же бесчувственностью, не изъявляя никаких знаков сожаления». То есть Сорокоумов принял смерть как должное.

Совсем уж анекдотической выглядит ситуация смерти старушки-помещицы, которая пыталась заплатить попу за собственную отходную и была недовольна тем, что священник сократил положенную молитву.

Стилистические особенности

Рассказ полон абсурдов и парадоксов. У кузины соседа рассказчика было отличное сердце, но не было волос. В ответ на французский стишок по случаю открытия барыней красногорской больницы в альбоме, в котором кто-то подобострастно назвал больницу храмом, некто Иван Кобылятников, подумав, что речь идёт о природе, написал, что тоже её любит.

Больных укрощает в больнице сумасшедший резчик Павел, кухаркой работает сухорукая баба, которая ещё более безумна, чем Павел, бьёт его и заставляет стеречь индюшек. Абсурд на сюжетном уровне – поведение умирающей помещицы. Но самое абсурдное – правдивость всех невероятных историй.

СССР →
Россия Россия Род деятельности: Годы творчества:

конец 1980-х - н. в.

Направление: Дебют:

сборник «Общие места»

Премии:

Тиму́р Ю́рьевич Киби́ров (осет. Къибирты Тимур , род. 15 февраля , Шепетовка , Хмельницкая область , Украинская ССР , СССР) - советский и российский поэт и переводчик. Лауреат Премии Правительства РФ ().

Биография

Тимур Кибиров (настоящая фамилия Запоев) родился 15 февраля 1955 года в осетинской семье. Отец - офицер советской армии. Мать - учительница в средней школе. Окончил историко-филологический факультет МОПИ. В 1998 году являлся главным редактором издания «Пушкин». Работал в телекомпании НТВ, на радиостанции «Культура». Переводил стихи Ахсара Кодзати с осетинского языка (с подстрочника). С 1995 года - член русского Пен-центра . С 1997 года член редсовета журнала «Литературное обозрение».

Творчество

Дебютировал в печати в конце 1980-х годов. Его поэзию относят к постмодернизму , соц-арту и концептуализму . Для Кибирова характерно пересмешничество, пародия , установка на скрытое и открытое цитирование как классической литературы, так и советских, идеологических или рекламных штампов . Андрей Левкин так высказался о творчестве Кибирова:

Тимур Кибиров - самый трагический русский поэт последних десяти лет (как минимум, учитывая и Бродского).

Творчеству Тимура Кибирова свойствен эпический размах. Вот как говорит об этом Елена Фанайлова:

Кибиров - один из немногих современных поэтов, который регулярно пишет поэмы и просто очень длинные повествовательные стихи. А это большое искусство, поколением русских постмодернистов практически утраченное. То есть у Кибирова имеется тяга к эпическому размаху.

Со второй половины 1990-х уходит от гражданской тематики.

В 2008 году Тимур Кибиров стал лауреатом премии «Поэт». В качестве приза он получил $50 тыс.

В 2011 году награждён премией Правительства РФ за лирический сборник «Стихи о любви».

Основные публикации

  • Общие места. - М .: 1990
  • Календарь. - Владикавказ: 1991
  • Стихи о любви. - М .: 1993
  • Сантименты: Восемь книг. - Белгород: 1994.- 384 с. - ISBN 5-8489-0001-9
  • Когда был Ленин маленьким. - СПб. : 1995
  • Парафразис. - СПб. : 1997
  • Памяти Державина. - СПб. : Искусство, 1998. - 256 с. - ISBN 5-210-01526-2
  • Избранные послания. - СПб. : 1998
  • Интимная лирика. - СПб. : 1998
  • Нотации. - СПб. : 1999
  • Улица Островитянова. - М .: 2000
  • Юбилей лирического героя. - М .: Проект ОГИ, 2000. - 48 с.
  • Amor, exil. - СПб. : Пушкинский фонд, 2000. - 64 с.
  • «Кто куда, а я - в Россию». - М .: Время , 2001. - 512 с.
  • Шалтай-болтай. - СПб. : Пушкинский фонд, 2002. - 56 c. - ISBN 5-89803-103-0
  • Стихи. - М .: Время , 2005. - 856 с. - ISBN 5-9691-0031-5
  • Кара-барас. - М .: Время , 2006. - 64 с. - ISBN 5-9691-0098-6
  • На полях «A Shropshire lad». - М .: Время , 2007. - 192 с. - ISBN 978-5-9691-0234-7
  • Три поэмы. - М .: Время , 2008. - 128 с. - ISBN 978-5-9691-0312-2
  • Стихи о любви. - М .: Время , 2009. - 896 с. - ISBN 978-5-9691-0372-6
  • Греко- и римско-кафолические песенки и потешки. 1986-2009. - М .: Время , 2009. - 80 с. - ISBN 978-5-9691-0448-8
  • Лада, или Радость. - М .: Время , 2010. - 192 с. - ISBN 978-5-9691-0568-3

Напишите отзыв о статье "Кибиров, Тимур Юрьевич"

Ссылки

  • в «Журнальном зале ».
  • на сайте «Неофициальная поэзия» .
  • .
  • .

Отрывок, характеризующий Кибиров, Тимур Юрьевич

– То то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь, знай: важно!
– А здесь, братец, народ вовсе оголтелый пошел. Там всё как будто поляк был, всё русской короны; а нынче, брат, сплошной немец пошел.
– Песенники вперед! – послышался крик капитана.
И перед роту с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик запевало обернулся лицом к песенникам, и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся: «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами: «То то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии, только с тем изменением, что на место «Каменскиим отцом» вставляли слова: «Кутузовым отцом».
Оторвав по солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он как будто осторожно приподнял обеими руками какую то невидимую, драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
Ах, вы, сени мои, сени!
«Сени новые мои…», подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускиванье рессор и топот лошадей.
Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали итти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду, с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза голубоглазый солдат, Долохов, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и глядел на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет из свиты Кутузова, передразнивавший полкового командира, отстал от коляски и подъехал к Долохову.
Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь, после разговора Кутузова с разжалованным, он с радостью старого друга обратился к нему:
– Друг сердечный, ты как? – сказал он при звуках песни, ровняя шаг своей лошади с шагом роты.
– Я как? – отвечал холодно Долохов, – как видишь.
Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которой говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.
– Ну, как ладишь с начальством? – спросил Жерков.
– Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?
– Прикомандирован, дежурю.
Они помолчали.
«Выпускала сокола да из правого рукава», говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.
– Что правда, австрийцев побили? – спросил Долохов.
– А чорт их знает, говорят.
– Я рад, – отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.
– Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, – сказал Жерков.
– Или у вас денег много завелось?
– Приходи.
– Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.
– Да что ж, до первого дела…
– Там видно будет.
Опять они помолчали.
– Ты заходи, коли что нужно, все в штабе помогут… – сказал Жерков.
Долохов усмехнулся.
– Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму.
– Да что ж, я так…
– Ну, и я так.
– Прощай.
– Будь здоров…
… и высоко, и далеко,
На родиму сторону…
Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.

Возвратившись со смотра, Кутузов, сопутствуемый австрийским генералом, прошел в свой кабинет и, кликнув адъютанта, приказал подать себе некоторые бумаги, относившиеся до состояния приходивших войск, и письма, полученные от эрцгерцога Фердинанда, начальствовавшего передовою армией. Князь Андрей Болконский с требуемыми бумагами вошел в кабинет главнокомандующего. Перед разложенным на столе планом сидели Кутузов и австрийский член гофкригсрата.

Новые стихи
* * *

В общем, жили мы неплохо.
Но закончилась эпоха.
Шишел-мышел, вышел вон!


Наступил иной эон.
В предвкушении конца
Ламца-дрица гоп цаца!


Крестьянин и змея


Сколько волка ни корми -
в лес ему охота.
Меж хорошими людьми
вроде идиота,
вроде обормота я,
типа охломона.
Вновь находит грязь свинья
как во время оно!


Снова моря не зажгла
вздорная синица.
Ля-ля-ля и bla-bla-bla -
чем же тут гордиться?
Вновь зима катит в глаза,
а стрекуза плачет.
Ни бельмеса, ни аза.
Что всё это значит?


С новым годом


На фоне неминучей смерти
давай с тобою обниматься,
руками слабыми цепляться
на лоне глупости и смерти.
Я так продрог, малютка Герда,
средь этой вечности безмозглой,
средь этой пустоты промозглой,
под ненадёжной этой твердью.
Кружатся бесы, вьются черти.


Я с духом собираюсь втуне,
чтоб наконец-то плюнуть, дунуть,
отречься, наконец, от смерти.
На этом фоне неминучем,
на лоне мачехи могучей,
под безнадежной этой твердью -


давай с тобою обниматься.
Давай за что-нибудь цепляться.



Наша Таня громко плачет.
Ваша Таня - хоть бы хны!


А хотелось бы иначе...


Снова тычет и бабачит
население страны.


Мы опять удивлены.



На реках вавилонских стонем,
в тимпаны да кимвалы бьём.
То домового мы хороним,
то ведьму замуж выдаём.


Под посвист рака на горе
шабашим мы на телешоу,
и в этой мерзостной игре
жида венчаем с Макашовым.


Вот мчится по дорожке нашей узкой
жигуль-девятка. Эх, девятка-птица!
Кто выдумал тебя? Какой же русский,
какой же новый русский не стремится
заставить всё на свете сторониться!
Но снова тишь, да гладь, да трясогузка,
да на мопеде мужичок поддатый,
да мат, да стрёкот без конца и края...
Опасливый и праздный соглядатай,
змеёй безвредной прячусь и взираю.
Я никого здесь соблазнить не чаю.
Да этого, пожалуй, и не надо.


Всё-то дяденьки, тётеньки,
паханы, да папаши,
да братбны, да братцы,
да сынки у параши.
Все родимые, родные
и на вид, и на ощупь,
все единоутробные
и сиамские, в общем.
И отцам-командирчикам
здесь дедов не унять.
Все родня здесь по матери,
каждый грёб твою мать!
Эх, плетень ты двоюродный,
эх, седьмая водица,
пусть семья не без урода,
не к лицу нам гордиться -
ведь ухмылка фамильная
рот раззявила твой
бестревожно, бессильно...
Что ж ты как не родной?!



Умом Россию не понять -
равно как Францию, Испанию,
Нигерию, Камбоджу, Данию,
Урарту, Карфаген, Британию,
Рим, Австро-Венгрию, Албанию -
у всех особенная стать.
В Россию можно только верить?
Нет, верить можно только в Бога.
Всё остальное - безнадёга.
Какой мерою ни мерить -
нам всё равно досталось много:


в России можно просто жить.
Царю с Отечеством служить.



Хорошо Честертону - он в Англии жил!
Оттого-то и весел он был.


Ну а нам-то, а нам-то, России сынам,
как же всё-таки справиться нам?


Jingle bells! В Дингли-делл мистер Пиквик спешит.
Сэм Уэллер кухарку смешит,
и спасёт Ланселот королеву свою
от слепого зловещего Пью!


Ну, а в наших краях, оренбургских степях
заметает следы снежный прах.
И Петрушин возок всё пути не найдёт.
И Вожатый из снега встаёт.



В сущности, я не люблю жить.
Я люблю вспоминать.
Но я не могу вспоминать не по лжи,
но всё норовлю я песню сложить,
то есть, в сущности, лгать.
Лгать, сочинять,
песню слагать,
ответственность тоже слагать.
Уд - за старательность.
Неуд - за жизнь.
По пению - с минусом пять.


Песнь Сольвейг


Вот, бля, какие бывали дела -
страсть моё сердце томила и жгла -
лю, бля, и блю, бля,
и жить не могу, бля,
я не могу без тебя!
Прошлое дело, а всё-таки факт -
был поэтичен обыденный акт,
был поэтичен, и метафизичен,
и символичен обыденный фак!
Он коннотации эти утратил.
И оказался, вообще-то, развратом!
Лю эти, блю эти,
жить не могу эти,
das ist phantastisch!
O, yes!
Уж не собрать мне
в аккорд идеальный
Грига и Блока
с бесстыдством оральным
и пролонгацией фрикций. Но грудь
всё же волнуется - О, не забудь!
Лю, бля, и блю, бля,
и жить не могу, бля,
я не могу без тебя,
не могу!
А на поверку - могу ещё как!
Выпить мастак и поесть не дурак.
Только порою сердечко блажит,
главную песню о старом твердит:
лю, говорю тебе, блю, говорю я,
бля, говорю я, томясь и тоскуя!
Das ist phantastisch!
Клянусь тебе, Сольвейг,
я не могу без тебя!

Как Набоков и Байрон скитаться,
ничего никогда не бояться
и всегда надо всем насмехаться -
вот каким я хотел быть тогда.
Да и нынче хочу иногда.
Но всё больше страшит меня
грубость,
и почти не смешит меня глупость,
и напрасно поют поезда -
я уже не сбегу никуда.
Ибо годы прошли и столетья,
и сумел навсегда присмиреть я.
И вконец я уже приручился,
наконец, презирать разучился.
Бойкий критик был, видимо, прав,
старым Ленским меня обозвав.


Юноша бледный, в печать выходящий!
Дать я хочу тебе два-три совета:
первое дело - живи настоящим,
ты не пророк, заруби себе это!
И поклоняться Искусству не надо!
Это и вовсе последнее дело.
Экзюпери и Батая с де Садом
перечитав, можешь выбросить смело.


Поэзия! - big fucking deal!
Парча, протёртая до дыр!
Но только через дыры эти
мы различаем всё на свете,
поскольку глаз устроен так:
без фокусов - кромешный мрак!
Гляди ж, пацан, сквозь эту ветошь.
Сквозь эту мишуру и ложь,
авось, хоть что-нибудь заметишь,
глядишь, хоть что-нибудь поймёшь.



Объективности ради мы запишем в тетради:
Люди - гады, и смерть неизбежна.
Зря нас манит безбрежность,
или девы промежность.
Безнадёжность вокруг, безнадежность.


Впрочем, в той же тетради я пишу Христа ради:
Ну не надо, дружок мой сердешный!
Вихрь кружит центробежный,
мрак клубится кромешный...


Ангел нежный мой, ангел мой нежный!



Куда ж нам плыть? Бодлер с неистовой Мариной
нам указали путь. Но, други, умирать
я что-то не хочу. Вот кошка Катерина
с овчаркою седой пытается играть.
Забавно, правда ведь? Вот книжка про Шекспира
доказывает мне, что вовсе не Шекспир
(тем паче не певец дурацкий Бисер Киров)
“to be or not to be?” когда-то вопросил,
а некий Рэтленд граф. Ведь интересно, правда?
А вот, гляди - Чубайс!! А вот - вот это да! -
с Пресветлым Рождеством нас поздравляет “Правда”!
Нет, лучше подожду - чтоб мыслить и страдать.
Ведь так, мой юный друг? Вот пухленький ведущий
программы “Смак” даёт мне правильный совет
не прогибаться впредь пред миром этим злющим.
Ну улыбнись, дружок! Потешно, правда ведь?
И страшно, правда ведь? И правда ведь, опасно?
Не скучно ни фига! Таинственно, скорей.
Не то, чтоб хорошо, не то, чтобы прекрасно -
невероятно всё и с каждым днём странней.
“Dahin, dahin!” - Уймись! Ей-богу надоело.
Сюда, сюда, мой друг! Вот, полюбуйся сам,
как сложен, преломлён, цветаст свет этот белый!
А тот каков, и так узнать придётся нам!
Лень-матушка спасёт. Хмель-батюшка утешит.
Сестра-хозяйка нам расстелит простыню.
Картина та ещё! Всё то же и все те же.
Сюжет - ни то, ни сё. Пегас - ни тпру, ни ну.
Но - глаз не оторвать! Но сколько же нюансов
досель не знали мы, ещё не знаем мы!
Конечно же to be! Сколь велико пространство!
Как мало времени. Пожалуйста, уймись!
И коль уж наша жизнь, как ресторан вокзальный,
дана на время нам - что ж торопить расчёт?
Упьюсь, и обольюсь с улыбкою прощальной,
и бабки подобью, и закажу ещё.
И пламень кто-нибудь разделит поневоле.
А нет - и так сойдёт. О чем тут говорить?..
На свете счастье есть. А вот покоя с волей
я что-то не встречал. Куда ж нам к чёрту плыть!


Тимур Кибиров
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАНС
. . .
Чайник кипит. Телик гудит.
Так незаметно и жизнь пролетит.

Жизнь пролетит, и приблизится то,
что атеист называет Ничто,

Что Баратынский не хочет назвать
дочерью тьмы, ибо кто ж тогда мать?

Выкипит чайник. Окислится медь.
Дымом взовьется бетонная твердь.

Дымом развеются стол и кровать,
эти обои и эта тетрадь.
Так что покуда чаевничай, друг.
Время подумать, да все недосуг.

Время подумать уже о душе,
а о другом поздновато уже.

Думать. Лежать в темноте. Вспоминать.
Только не врать. Если б только не врать!

Вспомнить, как пахла в серванте халва
и подобрать для серванта слова.

Вспомнить, как дедушка голову брил.
Он на ремне свою бритву точил.

С этим ремнем по общаге ночной
шел я, шатаясь. И вспомнить какой

Цвет, и какая фактура, и как
солнце, садясь, освещало чердак.

Чайник кипел. Примус гудел.
Толик Шмелев мастерил самострел.

. . .
На слова, по-моему, Кирсанова
песня композитора Тухманова
«Летние дожди».
Помнишь? Мне от них как будто лучше,
тра-та-та-та радуги и тучи,
будто тра-та-та-та впереди.

Я припомнил это, наблюдая,
как вода струится молодая.
Дождик-дождик, не переставай!
Лейся на лысеющее темя,
утверждай, что мне еще не время,
пот и похоть начисто смывай.
Ведь не только мне как будто лучше,
а, к примеру, ивушке плакучей
и цветной капусте, например.
Вот он дождь. Быть может, и кислотный.
Радуясь, на блещущие сотки
смотрит из окна пенсионер.

Вот и солнце между туч красивых.
Вот буксует в луже чья-то «Нива».
Вот и все. Ты только погоди.
Покури спокойно на крылечке,
посмотри-замри, мое сердечко.
Вдруг и впрямь тра-та-та впереди?

Вот и все, что я хотел напомнить.
Вот и все, что я хотел исполнить.
Радуга над Шиферной висит.
Развернулась радуга Завета.
Преломилось горестное лето.
Дальний гром с душою говорит.

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАНС
Что ты жадно глядишь на крестьянку,
подбоченясь, корнет молодой,
самогонку под всхлипы тальянки
пригубивши безусой губой?

Что ты фертом стоишь, наблюдая
пляску, свист, каблуков перестук?
Как бы боком не вышла такая
этнография, милый барчук.

Поезжай-ка ты лучше к мамзелям
иль к цыганкам на тройке катись.
Приворотное мутное зелье
сплюнь три раза и перекрестись.
Ах, мон шер, ах, мон анж, охолонь ты!
Далеко ли, Ваш бродь, до беды,
до греха, до стыда, до афронта,
хоть о маменьке вспомнил бы ты!

Что ж напялил ты косоворотку?
Полюбуйся, мон шер, на себя!
Эта водка сожжет тебе глотку,
оплетет и задушит тебя!

Где ж твой ментик, гусар бесшабашный?
Где Моэта шипучий бокал?
Кой же черт тебя гонит на пашню,
что ты в этой избе потерял?

Одари их ланкастерской школой
и привычный оброк отмени,
позабавься с белянкой веселой,
только ближе не надо, ни-ни!

Вот послушай, загадка такая:
Что на землю швыряет мужик,
ну а барин в кармане таскает?
Что? Не знаешь? Скажи напрямик.

Это сопли, миленочек, сопли!
Так что лучше не надо, корнет.
Первым классом уютным и теплым
уезжай в свой блистательный свет!

Брось ты к черту Руссо и Толстого!
Поль де Кок неразрезанный ждет.
И актерки к канкану готовы.
Оффенбах пред оркестром встает.

Блещут ложи, брильянты, мундиры.
Что ж ты ждешь? Что ты прешь на рожон?
Видно вправду ты бесишься с жиру,
разбитною пейзанкой пленен.
Плат узорный, подсолнухов жменя,
черны брови да алы уста,
ой вы сени, кленовые сени,
ах, естественность, ах, простота!

Все равно ж не полюбит, обманет,
насмеется она над тобой,
затуманит, завьюжит, заманит,
обернется погибелью злой!

Все равно не полюбит, загубит!
Из острога вернется дружок.
Искривятся усмешечкой губы.
Ярым жаром блеснет сапожок.

Что топорщится за голенищем?
Что так странно и страшно он свищет?
Он зовет себя Третьим Петром.
Твой тулупчик расползся на нем.

Из поэмы «ИСТОРИЯ СЕЛА ПЕРХУРОВА»
Все та же декорация. Но нет
ни занавесей, ни картин на стенах.
Смеркается. Не зажигают свет.

И странные клубящиеся тени
усугубляют чувство пустоты,
тоски и безотчетного смятенья.

Как на продажу сложены холсты
и мебели остатки в угол дальний.
Но на рояле нотные листы

Еще белеют в полумгле печальной.
Уже у боковых дверей лежат
узлы, баулы, чемоданы. В спальню
открыты двери настежь. Старый сад
за окнами темнеет, оголенный.
За сценой глухо голоса звучат.

Купец стоит, немного удивленный,
перед забытой в спешке на стене
ландкартой Африки. Конторщик сонный

Увязывает ящик в стороне.
А рядом молодой лакей скучает
с подносом. Неожиданно в окне

Виденьем инфернальным возникает,
мелькает Некто в красном домино.
И снова все тускнеет, затихает,

Смеркается. Уже почти темно.
Вот бывшая хозяйка с братом входит.
Она не плачет, но бледна. Вино

Лакей украдкой тянет. Речь заходит
о новой книге Мопассана. Брат
насвистывает и часы заводит.

В дверях барон с акцизным говорят
о лесоводстве. В кресле дочь хозяйки
приемная сидит, потупя взгляд.

Студент калоши ищет. В белой лайке
эффектно выделяется рука
штабс-капитана. Слышны крики чайки

За сценой. Входит на помин легка
невестка располневшая в зеленом
несообразном пояске. Близка

Минута расставания. С бароном
какой-то странник шепчется. Опять
мелькнуло Домино. Лакей со звоном
поднос роняет. Земский врач кричать
пытается. А беллетрист усталый
приказывает на ночь отвязать

Собаку. Управляющий гитару
настраивает. Гувернантка ждет
ответа. Из передней входит старый

Лакей в высокой шляпе. Дождь идет.
Входя, помещик делает движенье
руками, словно чистого кладет

Шара от двух бортов. А в отдаленье
чуть слышно топоры стучат. И вновь
в окне маячит красное виденье,

Кривляется. Уже давно готов
и подан экипаж. На авансцену
герой выходит. Двое мужиков

Выносят мебель. Разбирают стены.
Уходят, входят в полной темноте.
Все безглагольным и неизреченным

Становится внезапно. Ждут вестей.
Бледнеют. Видят знаки. Внемлют чутко.
И чают появления гостей

Неведомых, грядущих. Сладко, жутко.
Не очень трезво. Театр-варьете
насчет цензуры отпускает шутки.

Маг чертит пентаграмму. О Христе
болтают босяки. Кружатся маски,
Пьеро, припавший к лунной наготе,

Маркизы, арапчата, вьется пляска
жеманной смерти. Мчится Домино,
взмывает алым вихрем, строит глазки,
хохочет, кувыркается. В окно
все новые влезают. Вот без уха
какой-то, вот еще без глаз и ног.

Всеобщий визг и скрежет. Полыхает,
ржет Некто в домино. А мистагог
волхвует, бога Вакха вызывает.

И наконец всю сцену заполняют
и лижут небо языки огня...

ВЕЧЕРНЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ
На самом деле все гораздо проще.
Не так ли, Вольфганг? Лучше помолчим.
Вон филомела горлышко полощет
в сирени за штакетником моим.

И не в сирени даже, а в синели,
лиющей благовонья в чуткий нос.
Гораздо все сложней на самом деле.
Утих совхоз. Пропел электровоз

На Шиферной - томительно и странно -
как бы прощаясь навсегда. Поверь,
все замерло во мгле благоуханной,
уже не вспыхнет огнь, не скрыпнет дверь.

И, может, радость наша недалече
и бродит одиноко меж теней.
На самом деле все гораздо легче,
короче вздоха, воздуха нежней!

А там, вдали, химкомбинат известный
дымит каким-то ядом в три трубы.
Он страшен и красив во мгле окрестной,
но тоже общей не уйдет судьбы,

Как ты да я. И также славит Бога
лягушек хор в темнеющем пруду.

Не много ль это все? Не слишком ль много
в конце концов имеется в виду?

Неверно все. Да я и сам неверен.
То так, то этак, то вообще никак.
Все зыблется. Но вот что характерно -
и зверь, и злак, и человечек всяк,

Являяся загадкой и символом,
на самом деле дышит и живет,
как исступленно просится на волю!
Как лезет в душу и к окошку льнет!

Как пахнет! Как шумит! И как мозолит
глаза! Как осязается перстом,
попавшим в небо! Вон он, дядя Коля,
а вон Трофим Егорович с ведром!

А вон - звезда! А вон - зарей вечерней
зажжен парник!.. Земля еще тепла.
Но зыблется уже во мгле неверной,
над гладью волн колышется ветла.

На самом деле простота чревата,
а сложность беззащитна и чиста,
и на закате дым химкомбината
подскажет нам, что значит Красота.

Неверно все. Красиво все. Похвально
почти что все. Усталая душа
сачкует безнадежно и нахально,
шалеет и смакует не спеша.

Мерцающей уже покрыты пленкой
растений нежных грядки до утра.
И мышья беготня за стенкой тонкой.
И ветра гул. И пенье комара.

Зажжем же свет. Водой холодной тело
гудящее обмоем кое-как...
Но так ли это все на самом деле?
И что же все же делать, если так?



Тимур Кибиров


Греко- и римско-кафолические песенки и потешки


Н.Л. Трауберг


JESUS, if, against my will,
I have wrought Thee any ill,
And, seeking but to do Thee grace,
Have smitten Thee upon the face,
If my kiss for Thee be not
Of John, but of Iscariot,
Prithee then, good Jesus, pardon
As Thou once didst in the garden,
Call me “Friend,” and with my crime
Build Thou Thy passion more sublime.


Dorothy Sayers “CATHOLIC TALES


AND CHRISTIAN SONGS”


Их-то Господь - вон какой!
Он-то и впрямь настоящий герой!
Без страха и трепета в смертный бой
Ведёт за собой правоверных строй!
И меч полумесяцем над головой,
И конь его мчит стрелой!
А наш-то, наш-то - гляди, сынок -

Навстречу смерти своей.


А у тех-то Господь - он вон какой!
Он-то и впрямь дарует покой,
Дарует-вкушает вечный покой
Среди свистопляски мирской!
На страсти-мордасти махнув рукой,
В позе лотоса он осенён тишиной,
Осиян пустотой святой.
А наш-то, наш-то - увы, сынок, -
А наш-то на ослике - цок да цок -
Навстречу смерти своей.


А у этих Господь - ого-го какой!
Он-то и впрямь владыка земной!
Сей мир, сей век, сей мозг головной
Давно под его пятой.
Вкруг трона его весёлой гурьбой
- Эван эвоэ! - пляшет род людской.
Быть может, и мы с тобой.


Но наш-то, наш-то - не плачь, сынок, -
Но наш-то на ослике - цок да цок -
Навстречу смерти своей.
На встречу со страшною смертью своей,
На встречу со смертью твоей и моей!
Не плачь, она от Него не уйдёт,
Никуда не спрятаться ей!


СМС-диалог


- …Спасибо, мне очень лестно.
Но боюсь, те стишки, которые я пишу сейчас,
Тебя разочаруют -
Уж очень они православные.
А ты-то известный нехристь (смайлик)


Отнюдь. Я - деист.
А как прижмёт,
Так тут же вспоминаю “Отче наш”
И даже “отцов-пустынников” (смайлик)


Вот и молодец! (смайлик)
Но вообще-то деист это и означает нехристь.
Робеспьер, например.


Угу. И Валленберг.


Ага, и Гитлер.
Да примеров можно навалить сколько угодно!
Речь же о нравственности Творца,
а не твари.
Верить в Бога
“распятого за ны при понтийстем Пилате”
практически невозможно.
Но Его можно любить.
А Бог не распятый,
Всякий ваш Верховный Разум,
При ближайшем рассмотрении
Жестокий и циничный тиран.
Да я тогда лучше
Как честный штабс-капитан
Бунтовать буду
с лордом Байроном (смайлик)


Бессмысленный какой-то спор.


У деизма - тьма резонов,
У теизма - вовсе нет!
Но сквозь тьму резонов оных
Еле-еле виден свет!


Светит точечка одна,
Не сгорает купина!
(смайлик)


Из Дороти Сэйерс


Замычал в ночи бессловесный вол:
“Слышишь звон в долине, мой брат осёл,
Звон подков и ржанье коней?
Из волшебных стран, от края земли
К нам спешат волхвы, к нам скачут Цари
Поклониться Царю Царей!
Только раньше их всех я, медлительный вол,
Поклонюсь Лежащему в яслях!


Лопоухий в ночи возопил осёл:
Сколько ангелов в небе, о брат мой вол,
Озарило синюю тьму!
В этот радостный, в этот единственный раз
Там вся Сила Небесная собралась
Чтобы славу пропеть Ему!
Только раньше их всех я, упрямый осёл,
Воспою Лежащего в яслях!


Слава в вышних Богу! Иа-иа!
Слава, слава Нашему Мальчику!



Петушок, петушок,
Золотой гребешок,
Ты не жди, петушок, до утра.
Сквозь кромешную тьму
Кукарекни ему,
Пожалей ты беднягу Петра!


Петушок, петушок,
Он совсем изнемог.
Тьма объяла земные пути.
Кукарекнуть пора,
Ибо даже Петра
Только стыд ещё может спасти.



“Я не спорю, Боже, Ты свят, свят, свят,
Говорил Творцу человек, -
Только Ты-то бессмертен и всемогущ,
Прохлаждаешься вечно средь райских кущ,
Ну а мне, слабаку, в мой коротенький век,
Мне прямая дорога в ад!
Посмотрел бы я, Боженька, на Тебя
Будь я как Ты, а Ты будь как я!
Я бы тоже, конечно же, стал бы свят,
Ты бы тоже отправился в ад!”


Отвечал, подумав, Творец ему -
“Ты во многом, сыночек, прав.
Что ж, давай я стану такой как ты,
И пример покажу такой красоты,
И бессмертье, и мощь добровольно отдав<
И сойдя в могильную тьму,
Что, конечно, пример ты возьмёшь с меня!
Я ведь стал как ты, станешь ты как я
Только Слову поверь моему!
Станешь ты, Адам, как когда-то свят!
Взвоет в страхе бессильный ад!”


Но глядя на смертные муки Его
Отвечал Творцу человек -
“Не хочу Человеком я быть таким!
Я хочу быть лучше богом живых,
Покорившим сей мир, продлившим сей век
Всемогущим владыкой всего!
Насмотрелся я, боженька, на Тебя!
Я не буду как Ты, Ты не станешь как я!”
И пошёл человек от Креста назад,
А Спаситель сошёл во ад.


Теодицея


Иван Карамазов, вернувши билет,
В свой час отправился на тот свет.


Прямиком направляется Ваня в ад,
Но старый знакомец ему не рад.


Говорит Карамазову старый бес:
“К сожалению, место твоё не здесь.


Я б тебе показал, как нос задирать,
Но тебя не велено к нам пускать.


Quel scandale, Иван Федорыч, quelle surprise!
Атеист отправляется в Парадиз!”


И несут его ангелы к Богу в рай,
И Пётр говорит: “Ну, входи, давай!”,


Но, блеснувши стёклышками пенсне,
Говорит Карамазов: “Позвольте мне


Самому решать, куда мне идти!
Мне противно в обитель блаженства войти,


Когда там, на земле, мученья одне,
Когда гибнут во страхе, в огне, в говне


Ладно б взрослые! - Дети! Они-то за что?!
Как Ты смотришь на это, Иисус Христос?


Как Ты нам в глаза-то смеешь смотреть?!”
И тогда Магдалина, не в силах терпеть,


Заорала: “Ты что, совсем очумел?!
Ты с кем говоришь-то?! Да как ты смел?!


Как же можно так не понять ничего?!
Да взгляни, белоручка, на руки Его!”


И долго её усмирить не мог
Распятый за Ваню Бог.




Королевство покинул он?
Захватил самозванец старинный трон
Давным-давно.
Только всё равно


И меня не обманет Он!


Ну и что с того, что давным-давно
Все привыкли уже без Него?
И пали в бою паладины Его
Давным-давно.
Только всё равно
Он вернётся, мой славный Король!
Он вернётся, конечно. Он мне обещал.
И меня не обманет Он!


Ну и что с того, что давным-давно
Предал я моего короля?
И с тех пор мне постыла родная земля
Давным-давно.
Только всё равно
Он вернётся, мой славный Король!
Он вернётся, вернётся! Он мне обещал.
И меня не обманет Он!


Блудный сын


Ах, как вкусен упитанный был телец!
И отёр счастливые слёзы отец.
И вот отоспался сынок наконец,
Отмылся от въевшейся вони.


И жизнь в колею помаленьку вошла.
И вставало солнце, ложилась мгла
Под скрип жерновов, мычанье вола,
Лай собак и псалтири звоны.


Вот и стал он позор и боль забывать,
И под отчей кровлей ему опять
Стало скучно жить и муторно спать…
Ой раздольице, чистое поле!


Ой вы дали синие, ой кабаки!
Ой вы красные девки, лихие дружки!
Не с руки пацану подыхать с тоски,
Ой ты волюшка, вольная воля!


Ну, прости-прощевай, мой родимый край!
Батя родный, лихом не поминай!
Не замай, давай! Наливай, давай!
Загулял опять твой сыночек!


И - ищи ветра в поле! И след простыл.
Старший брат зудит: “А ведь я говорил!
Вот как он вам, папенька, отплатил!
Вы, папаша, добры уж очень!


Сколько волка ни кормишь - он смотрит в лес!
Грязь свинья найдёт! Не уймётся бес!
Да и бог с ним - зачем он нам нужен здесь?..
Пап, ну пап, ну чего ты плачешь?”


А и вправду на кой он Тебе такой?
Чёрт бы с ним совсем, Господь Всеблагой!
Чёрт бы с нами со всеми, Господи мой!
Мы, похоже, не можем иначе.




Отец-пустынник, авва Ксафий, как-то рек:
“Собака более ценна, чем человек!
Во всяком случае, меня ценней стократно
Хвостом виляющий у конуры привратной
Блохастый пёс, зане вполне владеет им
К Хозяину любовь. О если б с малым сим
Я был бы, Господи, хоть чуточку сравним!”



И Клайв Стейплз Льюис тож не пощадил людей,
Сравнив адамов род и сукиных детей.
В брошюре о псалмах он пишет, как похожи,
Людские домыслы о промышленьях Божьих
На размышления ретривера о том,
Чем занят Льюис сам за письменным столом,
Вместо того, чтобы пойти и погулять вдвоём!



Ей, Господи! Ей-ей! Покойный Томик мой
Так живо мне меня напоминал порой,
Когда бессмысленно хитрил и притворялся,
Что не расслышал он команды и гонялся
За течной сучкою, беснуясь и резвясь!..
А коль метафора сия для гордых вас
Обидной кажется, то, значит, в тыщу раз



Глупей вы глупых псов и злее злых собак!
Кинолог добрый наш вас не спасёт никак!
Аз, сукин сын, готов без смысла и без меры
На порождения ехиднины, на Зверя
Багряного опять яриться и брехать
Последней моською, и лаять и визжать,
И тут же - Боже ж мой! - позорно хвост поджать!



Рек безумец в сердце своём - “Несть Бог!”
Этот догмат вообще-то не так уж плох!
Чёрта с два ты в безумном сердце найдёшь!
Чёрта лысого там обретёшь!
Ах, безумец бедный, там нет Его,
Нету Пастыря доброго моего,
Там ни капельки нет Его!


Рек философ в сердце своём - “Умер Бог!”
Этот тезис вообще-то не так уж плох!
Как ни странно, но тут ты как раз не врёшь -
Как ни страшно, но это не ложь!
Бедный Фридрих, мы правда убили Его,
Схоронили Пастыря моего,
И три дня мир был без Него!


Рек фельдфебель в сердце своём - “С нами Бог!”
Этот лозунг вообще-то не так уж плох!
С нами рядышком, туточки, хошь не хошь,
Никуда от Него не уйдёшь!
Бедный кесарь, от гневного взора Его,
От десницы Пастыря моего
Не сокрыть тебе ничего!
Пусть же в сердце своём всяк сущий бедняк
Возопит во мраке примерно так:


Не суди, не суди по моим грехам!
Не суди по глупым словам!
Пастырь добрый, снеси к своему Отцу
Обезумевшую овцу!
И хоть шерсти клок - всего ничего -
Сохрани для предвечной пряжи Его
От дурного раба твоего,


Корпоративный праздник


Но виноградари, увидевши сына, сказали друг другу:
это наследник; пойдём, убьём его и завладеем наследством его.


Матфея 21:38


Виноградари и виноделы!
Свободные труженики свободного Вертограда!
Эван - эвоэ!
За истекший период урожайность, к сожалению, несколько снизилась.
Нельзя отрицать и некоторого ухудшения качественных характеристик
Впускаемой нами продукции.
Отрицательная динамика не может нас не тревожить, но -
Эван-эвоэ! -
Вопрос о праве на землю и вопрос о форме собственности
Наконец-то положительно решены и надлежащим образом юридически оформлены,
Есть все основания надеяться -
Эван-эвоэ! -
На преодоление негативных тенденций в самом близком будущем!
Теперь наконец-то мы сможем поставить хозяйство
На научной основе, с привлечением самых передовых технологий!
Отдел инноваций подготовил уже целый ряд -
Эван-эвоэ! -
Интереснейших предложений! Для их внедрения
Нам необходимы, конечно же, крупные инвестиции,
Но, дамы и господа, но товарищи дорогие,
Уже достигнута договоренность о продаже контрольного пакета акций
Одному очень крепкому хозяйственнику,
Самому крепкому,
Настоящему Хозяину!
А теперь -
Эван эвоэ! -



Дразнилка


Лучезарный Люцифер
Совершенно обнаглел!


Но архангел Михаил
Хулиганство прекратил.


Вображала хвост поджала
К нам на землю убежала!


Из надмирных горних сфер.
К нам свалился Люцифер.


Но и с нами он опять
Стал в царя горы играть!


Всех столкнул и занял он
Самый-самый высший трон.


Шишел-мышел в князи вышел!
“Кто меня сильней и выше?!


Высоко сижу,
Далеко гляжу
Ни единого
Высшего не нахожу!”


Но нашёлся один
Человеческий Сын,
Он поднялся повыше его!
Так высоко-высоко,
Так высоко,
Что выше и нет ничего!


Он поднялся
На высоту Креста,
А тебе не прыгнуть выше хвоста,
Лучезарный, мятежный дух,
Повелитель навозных мух!


Полетел
Люцифер
Вверх тормашками
Во помойную яму
с какашками!


А кто с ним якшается,
Тот сам так называется!



Впервые ребёночек титьку сосал.


А ребёночек титьку сосал.


А папаша ума не мог приложить

И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


А Мама не видела ничего
Кроме родного Сынка своего,


И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


Мохнатые шапки сжимая в руках,

А Мама не видела ничего
Кроме родного Сынка своего,
А папаша ума не мог приложить,
Чем всех угостить, куда посадить.
И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


И волхвы с клубами пара вошли,


Мужики смущённо толклись в дверях,
А Мама не видела ничего
Кроме родного Сынка своего,
А папаша ума не мог приложить,
Чем всех угостить, куда посадить,
И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


Хор ангелов пел в небесной дали:

И в человецех уже никакой
воли кроме благой!”

Подарки рождественские внесли,
И, мохнатые шапки сжимая в руках,
Мужики смущённо толклись в дверях,
А Мама не видела ничего
Кроме родного Сынка своего,
А папаша ума не мог приложить,
Чем всех угостить, куда посадить,
И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


С Днём Рожденья Звезда поздравляла всех,
Но никто тогда не глядел наверх,
Хоть ангелы пели в небесной дали:
“Слава в вышних Богу и мир на земли!
И в человецех уже никакой
Воли, кроме благой!”
И волхвы с клубами пара вошли,
Подарки рождественские внесли,
И, мохнатые шапки сжимая в руках,
Мужики смущённо толклись в дверях,
А Мама не видела ничего
Кроме родного Сынка своего,
А папаша ума не мог приложить,
Чем всех угостить, куда посадить,
И жвачку жевал медлительный вол,
И прядал смешными ушами осёл,
А ребёночек титьку сосал.


А там, в Кариоте, младенец другой
Хватал губами сосок тугой,
А за морем там, далеко-далеко
Глотал материнское молоко
Тот, кто, дощечку прибив над крестом,
Объявит Его Царём!


ТИМУР КИБИРОВ
<Сапгир о Кибирове>
ХУДОЖНИКУ СЕМЕНУ ФАЙБИСОВИЧУ

Все нам забава и все нам отрада.

только б в пельменной на липком столе
солнце горело и чистая радость
пела-играла в глазном хрустале,
пела-играла
и запоминала
солнце на липком соседнем столе.
В уксусной жижице, в мутной водице,
в юшке пельменной, в стакане твоем
все отражается, все золотится...
Ах, эти лица... А там, за стеклом,
улица движется, дышит столица.
Ах, эти лица,
ах, эти лица,
кроличьи шапки, петлицы с гербом.
Солнце февральское, злая кассирша,
для фортепьяно с оркестром концерт
из репродуктора. Длинный и рыжий
ищет свободного места студент.
Как нерешительно он застывает
с синим подносом и щурит глаза
Вот его толстая тетка толкает.
Вот он компот на нее проливает.
Солнце сияет. Моцарт играет.
Чистая радость, златая слеза.
Счастьичко наше, коза-дереза.
Грязная бабушка грязною тряпкой
столик протерла. Давай, допивай.
Ну и смешная у Семушки шапка!
Что прицепился ты? Шапка как шапка.
Шапка хорошая, теплая шапка...
Улица движется, дышит трамвай.
В воздухе блеск от мороза и пара,
иней красивый на урне лежит.
У Гастронома картонная тара.
Женщина на остановке бурчит.
Что-то в лице ее, что-то во взгляде,
в резких морщинках и в алой помаде,
в сумке зеленой, в седеющих прядях
жуткое есть. Остановка молчит.
Только одна молодежная пара
давится смехом и солнечным паром.
Левка глазеет. Трамвай дребезжит.
Как все забавно и фотогенично -
зябкий узбек, прыщеватый курсант,
мент в полушубке вполне симпатичный,
жезл полосатый, румянец клубничный,
белые краги, свисток энергичный.
Славный морозец, товарищ сержант!
Как все забавно и как все типично!
Слишком типично. Почти символично.
Профиль на мемориальной доске
важен. И с профилем аналогичным
мимо старуха бредет астматично
с жирной собакою на поводке.
Как все забавно и обыкновенно.
Всюду Москва приглашает гостей.
Всюду реклама украсила стены:
фильм «Покаянье» и Малая сцена,
рядом фольклорный ансамбль «Берендей»
под управленьем С.С.Педерсена...
В общем-то нам, говоря откровенно,
этого хватит вполне. Постепенно
мы привыкаем к Отчизне своей.
Сколько открытий нам чудных готовит
полдень февральский. Трамвай, например.
Черные кроны и свет светофора.
Девушка с чашкой в окошке конторы.
С ранцем раскрытым скользит пионер
в шапке солдатской, слегка косоглазый.
Из разговора случайная фраза.
Спинка минтая в отделе заказов.
С тортом «Москвичка» морской офицер...
А стройплощадка субботняя дремлет.
Битый кирпич, стекловата, гудрон.
И шлакоблоки. И бледный гандон
рядом с бытовкой. И в мерзлую землю
с осени вбитый заржавленный лом.
Кабель, плакаты... С колоннами дом.
Дом офицеров. Паркета блистанье
и отдаленные звуки баяна.
Там репетируют танец «Свиданье».
Стенды суровые смотрят со стен.
Буковки белые из пенопласта.
Дядюшка Сэм с сионистом зубастым.
Политбюро со следами замен.
А электрички калининской тамбур
с темной пустою бутылкой в углу,
с теткой и с мастером спорта по самбо,
с солнцем, садящимся в красную мглу
в чистом кружочке, продышанном мною.
Холодно, холодно. Небо родное.
Небо какое-то, Сема, такое -
словно бы в сердце зашили иглу,
как алкашу зашивают торпеду,
чтобы всегда она мучила нас,
чтоб в мешанине родимого бреда
видел гармонию глаз-ватерпас,
чтобы от этого бедного света
злился, слезился бы глаз наш алмаз.
Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился.
Свет не зажгли мы, и стынет закат.
Как он у Лены в очках отразился!
В стеклышке каждом - окно и закат.
Мой силуэт с огоньком сигареты.
Небо такого лимонного цвета.
Кто это? Видимо, голуби это
мимо подъемного крана летят.
А на Введенском на кладбище тихо.
Снег на крестах и на звездах лежит.
Тени ложатся. Ворчит сторожиха...
А на Казанском вокзале чувиху
дембель стройбатский напрасно кадрит.
Он про Афган заливает ей тихо.
Девка щекастая хмуро молчит.
Запах доносится из туалета.
Рядом цыганки жуют крем-брюле.
Полный мужчина, прилично одетый,
в «Правде» читает о встрече в Кремле.
Как нам привыкнуть к родимой земле?..
Нет нам прощенья. И нет «Поморина».
Видишь, Марлены стоят, Октябрины
плотной толпой у газетной витрины
и о тридцатых читают годах.
Блещут златыми зубами грузины.
Мамы в Калугу везут апельсины.
Чуть ли не добела выгорел флаг
в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах
лезет к прилавку щербатый мужчина.
И никуда нам, приятель, не деться.
Обречены мы на вечное детство,
на золотушное вечное детство!
Как обаятельны - мямлит поэт -
все наши глупости, даже злодейства...
Как обаятелен душка-поэт!
Зря только Пушкина выбрал он фоном!
Лучше бы Берию, лучше бы зону,
Брежнева в Хельсинки, вора в законе!
Вот на таком-то вот, лапушка, фоне
мы обаятельны 70 лет!
Бьют шизофреника олигофрены,
врут шизофреники олигофрену -
вот она, формула нашей бесценной
Родины, нашей особенной стати!
Зря шевелишь ты мозгами, приятель,
зря улыбаешься так откровенно!
Слышишь ли, Семушка, кошка несется
прямо из детства, и банки гремят!
Как скипидар под хвостом ее жжется,
как хулиганы вдогонку свистят!
Крик ее, смешанный с пением Отса,
уши мои малодушно хранят.
И толстогубая рожа сержанта,
давшего мне добродушно пинка,
«Критика чистого разума» Канта
в тумбочке бедного Маращука,
и полутемной каптерки тоска,
политзанятий века и века,
толстая жопа жены лейтенанта...
Злоба трусливая бьется в висках...
В общем-то нам ничего и не надо...
Мент белобрысый мой паспорт листает.
Смотрит в глаза, а потом отпускает.
Все по-хорошему. Зла не хватает.
Холодно, холодно. И на земле
в грязном бушлате валяется кто-то.
Пьяный, наверное. Нынче суббота.
Пьяный, конечно. А люди с работы.
Холодно людям в неоновой мгле.
Мертвый ли, пьяный лежит на земле.
У отсидевшего срок свой еврея
шрамик от губ протянулся к скуле.
Тонкая шея,
тонкая шея,
там, под кашне, моя тонкая шея.
Как я родился в таком феврале?
Как же родился я и умудрился,
как я колбаской по Спасской скатился
мертвым ли, пьяным лежать на земле?
Видно, умом не понять нам отчизну.
Верить в нее и подавно нельзя.
Безукоризненно страшные жизни
лезут в глаза, открывают глаза!
Эй, суходрочка барачная, брызни!
Лейся над цинком, гражданская тризна!
Счастьичко наше, коза-дереза,
вша-ВПШа да кирза-бирюза,
и ни шиша, ни гроша, ни аза
в зверосовхозе «Заря коммунизма»...
Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же?
Слушай, зачем же, ты можешь сказать?
Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе,
где бы то ни было - только зачем же?
Здрасте пожалуйста! Что ж тут терять?
Вот она, вот. Ну и что ж тут такого?
Что так цепляет? Ну вот же, гляди!
Вот, полюбуйся же! Снова - здорово!
Наше вам с кисточкой! Честное слово,
черта какого же, хрена какого
ищем мы, Сема,
да свищем мы, Сема?
Что же обрящем мы, сам посуди?
Что ж мы бессонные зенки таращим
в окна хрущевок, в февральскую муть,
что же склоняемся мы над лежащим
мертвым ли, пьяным, под снегом летящим,
чтобы в глаза роковые взглянуть.
Этак мы, Сема, такое обрящем...
Лучше б укрыться. Лучше б заснуть.
Лучше бы нам с головою укрыться,
лучше бы чаю с вареньем напиться,
лучше бы вовремя, Семушка, смыться...
Ах, эти лица... В трамвае ночном
татуированный дед матерится.
Спит пэтэушник. Горит «Гастроном».
Холодно, холодно. Бродит милиция.
Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же?
Слушай, зачем же, ты можешь сказать,
в цинковой ванночке легкою пемзой
голый пацан, ну подумай, зачем же,
все продолжает играть да плескать?
На солнцепеке
далеко-далеко...
Это прикажете как понимать?
Это ступни погружаются снова
в теплую, теплую, мягкую пыль...
Что же ты шмыгаешь, рева-корова?
Что ж ты об этом забыть позабыл?
Что ж тут такого?
Ни капли такого.
Небыль какая-то, теплая гиль.
Небо и боль обращаются в дворик
в маленькой, солнечной АССР,
в крыш черепицу, в штакетник забора,
в тучный тутовник, невкусный теперь,
в черный тутовник,
зеленый крыжовник,
с марлей от мух растворенную дверь.
Это подброшенный мяч сине-красный
прямо на клумбу соседей упал,
это в китайской пижаме прекрасной
муж тети Таси на нас накричал.
Это сортир деревянный просвечен
солнцем июльским, и мухи жужжат.
Это в беседке фанерной под вечер
шепотом страшным рассказы звучат.
Это для папы рисунки в конверте,
пьяненький дядя Сережа-сосед,
недостижимый до смерти, до смерти,
недостижимый, желанный до смерти
Сашки Хвальковского велосипед...
Вот она, вот. Никуда тут не деться.
Будешь, как миленький, это любить!
Будешь, как проклятый, в это глядеться,
будешь стараться согреть и согреться,
луч этот бедный поймать, сохранить!
Щелкни ж на память мне Родину эту,
всю безответную эту любовь,
музыку, музыку, музыку эту,
Зыкину эту в окошке любом!
Бестолочь, сволочь, величие это:
Ленин в Разливе,
Гагарин в ракете,
Айзенберг в очереди за вином!
Жалость, и малость, и ненависть эту:
елки скелет во дворе проходном,
к международному дню стенгазету,
памятник павшим с рукою воздетой,
утренний луч над помойным ведром,
серый каракуль отцовской папахи,
дядин портрет в бескозырке лихой,
в старой шкатулке бумажки Госстраха
и облигации, ставшие прахом,
чайник вахтерши, туман над рекой.
В общем-то нам ничего и не надо.
В общем-то нам ничего и не надо!
В общем-то нам ничего и не надо -
только бы, Господи, запечатлеть
свет этот мертвенный над автострадой,
куст бузины за оградой детсада,
трех алкашей над речною прохладой,
белый бюстгальтер, губную помаду
и победить таким образом Смерть!




«Дружба Народов» 2000, №2



Книжный развал


Николай АЛЕКСАНДРОВ


Робкий Кибиров, или “Нотации”


“Нотации” - новая книга стихов Тимура Кибирова. Тоненькая. Прочитывается она за полчаса. Но даже эти полчаса чтения могут вызвать недоумение у читателя. Кажется, что примитивизм в ней доходит до бормотания, до междометий. Что отчасти верно и совпадает с авторской установкой: “... И Глаголом жжем сердца -/ я с прохладцей, ты с ленцой/ ...Не глаголом даже, Юль,/ междометьями скорей...”


Так что наиболее адекватной оценкой сборника тоже могло бы считаться междометие. Да и сам автор, как бы повторяя Блока, предупредил “концептуальное” прочтение:


Нет, ты только погляди, как они куражатся!
Лучше нам их обойти, эту молодежь,
Отынтерпретируют - мало не покажется!
Так деконструируют - костей не соберешь.


Модные поветрия и мне не всегда по душе, а стихи кибировские - понравились. Остается просто писать, не заботясь о концептуальности и не думая об опасности впасть в банальность.


Начнем с заглавия. В первую очередь оно указывает на жанр. “Нотации” в данном случае не только нравоучения, но и - скорее - “заметы”. Сборник в равной степени заставляет вспомнить и “максимы”, и дневниковые записи, хотя все-таки в большей степени это лирический дневник.



Остров - важный и специфический “локус”, сразу же подразумевающий отрезанность, отстраненность, праздность, отсутствие суеты, отдых, вольный образ жизни и, как следствие этого, возможность незамутненным взором окинуть мироздание. Оказавшись в стороне чужой - автор со стороны смотрит на свою жизнь. Он использует случаем предоставленную паузу, чтобы понять: кто Я, зачем Я, что значит время, жизнь и какой в этом смысл. Маленький Страшный суд. Предварительное слушанье дела. Время собирать камни.


С этого все и начинается. “Инвентаризационный сонет” (бухгалтерская проверка личной жизни) открывает книгу:
Время итожить то, что прожил,
И перетряхивать то, что нажил...


Отдадим должное оригинальному прочтению Маяковского, который станет одним из героев “Нотаций”, и пойдем дальше. Дебет с кредитом соотносятся у Кибирова явно не в пользу накопления:
Я ничегошеньки не приумножил.
А кое-что растранжирил даже -


речь идет о дарах Божьих, о дарах жизни. Знаменитая евангельская притча о талантах получает у Кибирова неожиданно утрированное звучание: он не сумел распорядиться богатством - не только что в дело вложить, но даже сохранить. Но в отличие от евангельского работника, закопавшего свой талант в землю, Кибиров не говорит Хозяину: “Ты жнешь, где не сеял...” Напротив, он смиренен и печален, оттого что нерадиво обошелся с дарованным ему:


Слишком ты много вручил мне, Боже,
Кое-что я уберег от кражи.
Молью почикано много все же.
Взыскано будет за все пропажи.


Кибиров вообще особый работник, деятельность его своеобразная и плоды ее специфические:
Я околачивал честно груши -
вот сухофрукты! Они не хуже,
чем плоды просвещенья те же...


Можно сказать, что плоды безделья (если без затей перевести выражение “околачивать груши”) - концентрированный итог деятельности (то есть поэтический труд, высушенный, сжатый до “нотаций”). Это и есть то, что поэт “нажил”, что благоприобретено, что не хуже опыта и школьных знаний. Даже лучше: “лучше хранятся они к тому же”. И финал - как последнее оправдание себя:


Пусть я халатен был и небрежен -
бережен все же и даже нежен.


Славные строчки. Растранжиривание жизненных даров оказывается все же бережливостью (правда, с некоторыми изъянами: халатностью и небрежностью). К этому добавляется еще одна трогательная черта - нежность. Иными словами, бережное и нежное отношение к миру, к жизни оправдывает “грушеоколачиванье” и экзистенциальную беспечность.


Сонет стоило прочесть внимательно. Во-первых, потому, что его можно расценивать как предисловие, вступление, завязку сюжета, тем и мотивов (“перетряхивание” собственнной жизни, грустное осознание скоро и бесцельно растраченных лет, апология поэтического труда и прочее), которые будут развиваться в дальнейшем и потянут за собой другие: конец века, смысл жизни, любовь, смерть и т.д. Во-вторых, в сонете даны черты новой кибировской поэтики, где нарочитая небрежность призвана закамуфлировать стесняющуюся значительность и серьезность; намеренный отказ от пафоса, “халатность” формы оказываются способом говорить о важном и “высоком”.


Начало, несмотря на раскованный, “домашний” тон, получилось все-таки серьезным. Хотя бы из-за строгой сонетной формы. Строгости Кибиров пугается (сказал - и испугался, заробел). И в следующем стихотворении сразу же постарался извиниться, спрятаться, в смущении уйти. Вроде как он тут и ни при чем, и говорит-то не сам, а лишь помогает звучать словам других: “...не сочинитель я, а исполнитель, / даже не лабух, а скромный любитель...”


Кибиров отводит себе роль аккомпаниатора. Поют другие, а он насвистывает. Но это все от скромности. И чтобы цитаты и аллюзии не смущали.


Идем дальше. К декорации читатель уже готов - это шведский остров Готланд. Теперь он обретает видимые очертания, но остается декорацией, то есть рамой, обрамлением. Чужое, отстраненное, островное - оттеняющее личное, интимное, домашнее. Прекрасное далёко, из которого легче смотреть на родные пенаты. Короче говоря, ситуация Гоголя. И обращение к родным пенатам (вместе с Италией и вынесенным за скобки Гоголем) не замедляет появиться. “Письмо Саше с острова Готланд”. Эпиграф: “Пап, да я Россию люблю... но лучше бы она была как Италия. А. Т. Запоева”.


Название стихотворения вкупе с эпиграфом задают богатейший контекст. Во-первых, лишний раз заставляют вспомнить Николая Васильевича. Во-вторых (что связано с во-первых), подготавливают назидательный финал (“Вот ты хочешь, чтоб Россия / как Италия была - / я ж хочу, чтоб ты спесивой / русофобкой не росла”) - все-таки отец пишет дочери. В-третьих, отсылают читателя к названию книги “Нотации”. В-четвертых, намечают детскую тему (детство, детская литература, детское восприятие, речь ребенка или детский лепет и проч., вплоть до “будьте, как дети”). В-пятых, развивают мотивы, отчасти уже названные: остров (а потому и море), чужбина, одиночество или изоляция, письмо (эпистолярный жанр как таковой, само писание, сочинительство, творчество). И все это в разных сочетаниях звучит и переливается:
Поздня ноченька. Не спится.
Черновик в досаде рву.


Значит, и не пишется. Впрочем, важно не это, а сам факт упоминания черновика (примитивизм достигается с усилием). Написав эти строки, Кибиров, конечно же, не мог не засмущаться. И творческую ночь уравновесил графоманским (приговским) днем (“и, как Дмитрий Алексаныч, каждый день стишки пишу”). Кстати, черновик в книге тоже встретится, воплотившись в “Черновик ответа Ю. Ф. Гуголеву” (промежуточный финал книги):
Целый месяц, как синица,
тихо за морем живу.


Как хорошо! И море, и чужбина, и тишина, и уединение. И Пушкин, разумеется, как же без него!


Далее, оставляя в стороне россий-скую актуальность, ОРТ, НТВ, Чубайса и Бардюжу, отметим устойчивые признаки Готланда: сосны, лебеди, обнаженные утесы, которые затем вызовут тень Фрейда:
...Страшно глаза мне открыть -
куда ни посмотришь - стоит и торчит,
топорщится, высится!.. Или напротив -
то яма, то дырка, то пропасть!


Кошмар.


По-моему, довольно убедительно нарисованный мир - глазами “венского шарлатана”. Фрейд у Кибирова, между прочим, почти близнец Ницше. Во всяком случае, идет с ним рука об руку. Но это так, к слову.


Возвращаясь к “Письму...”, отметим и Снусмумрика как знак “Муми-троллей”, с которыми читатель еще столкнется, и дань “Балтике седой” (то есть Скандинавии). Пока же Снусмумрик противопоставляется Чайльд Гарольду, появившемуся вроде бы случайно, однако и вполне (тематически-ассоциативно) оправданно. А спустя несколько строф Кибиров признается, что читает “старый английский роман”. Читает со словарем. Это не столько честность, сколько все те же кибировские робость и стеснение.


Экспозиция завершена, и далее от стихотворения к стихотворению выстраивается повествование “Нотаций”. Сюжет сборника - лирическое развитие мысли, точнее даже - размышлений. Постоянная перекличка тем и мотивов создает нарративное единство, стихо-творения, не теряя самостоятельности, складываются в единый текст. Впрочем, автономность, замкнутость, самодостаточность отдельных стихов как раз и ослабляются. Увеличивается их зависимость от общего контекста. И от ближайшего соседства. Стихотворения как будто комментируют, дополняют друг друга, проясняют смысл. Например, под заглавием “Новости” Кибиров помещает следующее четверостишие:


Взвейтесь, соколы, орлами!
Полно горе горевать!!
Намибия с нами!!!
Опять.


Оно, конечно, и само по себе замечательно (чего стоит хотя бы нарастание восклицательных знаков, обрывающееся точкой, смена одной интонации - другой). Однако смысл этой лаконичной поэтической реакции на политическую актуальность становится еще более очевиден из следующего за “Новостями” стихотворения:


Разогнать бы все народы,
чтоб остались только люди,
пусть ублюдки и уроды,
но без этих словоблудий,


но без этих вот величий,
без бряцаний-восклицаний.
Может быть, вести приличней
мы себя немного станем?


Страшно пусть и одиноко,
пусть пустынно и постыло -
только бы без чувства локтя,
без дыхания в затылок.


Мысль (мысль-чувство) делает круг, петлю. Вначале (в “Новостях”) пародирует, передразнивает державную риторику. Затем в двух четверостишиях следующего стихотворения дается эмоциональная оценка: сперва общего характера, то есть обращенная ко всему миру (“разогнать бы все народы...”), потом уже более приближенная к себе (а потому и появляется “Мы”). Наконец, заключительные четыре строки - это уже просто переживания одинокого Я, не слишком комфортно себя чувствующего в мире, боящегося энтузиазма толпы. Это уже новая тема: человек, ограждающий себя от тьмы и пошлости внешнего мира, - и переход к следующему стихотворению “Из Вальтера Скотта”:
Папиросный дым клубится.
За окном - без перемен...
Здравый смысл мой, бедный рыцарь,
не покинь меня во тьме!..


Поток размышлений определяет развитие сюжета. Каждое стихотворение фиксирует наблюдение, впечатление, мысль. Стихотворения - как точки, “островки”, и от острова к острову перекидывается цепь ассоциаций. Тем самым достигается непрерывность движения, не линейного, а весьма прихотливого, с повторениями, возвращениями, перепевами уже сказанного. Читатель следит за сменой впечатлений, за игрой ассоциаций, созданием затейливого рисунка поэтической мысли. Но при этом он находится в замкнутом тематическом кругу.


Скажем, автор созерцает морской пейзаж. Как описать море? Бог его знает! Вертятся какие-то слова, звуки, рифмы (“Споря, и вторя, и с чем-то во взоре?/ Вскоре? Не вскоре?.. Какой еще Боря?!”). Перечень привычных штампов и банальностей, отрыжка поэтического опыта поколений. Поиск слова так и завершается ничем, то есть принципиальным отказом от изображения:


Жаль, описать нам его не дано.
Запрещено.


Однако, несмотря на столь категоричное высказывание, тема этим не исчерпывается и вновь возникает спустя некоторое время:
Море сверкает.
Чайки летают.
А я о метафорах рассуждаю.


Кибиров как будто объясняет, почему “запрещено” изображение моря. Метафоры или ложны и претенциозны:


Помню писал Вознесенский А. А.,
что чайка, мол, плавки Бога.
Во как!..
А я вот смотрю специально -
ничуть не похоже...


Равно как
и море не похоже на “свалку велосипедных
рулей”,


как нам впаривал Парщиков... -


или же хрестоматийно-пошлы - “море смеялось”.


Но и это еще не все. Обосновав запрет, Кибиров робко пытается его нарушить, отказавшись от поэтического описания, метафор и поэтической эксцентрики:


Можно, я все же скажу -
на закате
в море мерцающем тихо
застывшие лебеди.
Целая стая.
Я знаю,
пошло, конечно же! -
но ты представь только -
солнце садится,
плещется тихонько море,
и целая стая!!


Закат, море, лебеди. Красивая картинка. Как ее нарисовать, не испохабив банальностью, вычурностью. Просто сказать - море, закат и стая лебедей, заранее извинившись (“можно, я все же скажу”) и признав даже пошлость картинки (в слове). Но впечатление от этого не становится пошлым. Наоборот, только тогда, - приняв во внимание ироничную ухмылку и не возражая, - и можно пробиться к чистому восприятию.


Это только один, но далеко не единственный, из сквозных мотивов “Нотаций”. Читатель следит за ассоциативным переходом одного стихотворения в другое и, кроме того, видит, как, по ходу сюжета, накладываясь друг на друга, усложняясь, приобретая другое звучание, развиваются намеченные темы. В финале книги их причудливое переплетение вновь завязывается в единый узел, собирается в одном стихотворении, своеобразном эпилоге - “Ответе Ю. Ф. Гуголеву”:


Темы заданы уже:
- половая жизнь мужчин
на последнем рубеже
- Божество иль абсолют,
как его подчас зовут
- в чем смысл жизни, т.е. как
исхитриться нам с тобой
прошмыгнуть сквозь этот мрак
к этой бездне голубой
- дружба, служба, то да се,
словом, остальное все...


Добавим к этому цитаты, аллюзии (кстати, открывшись Маяковским: “время итожить то, что прожил”, - книга Маяковским и завершается: “Жить! - и никаких гвоздей! - / вот наш лозунг! А светить / Маяковский-дуралей / пусть уж будет, так и быть”), использование хрестоматийных ритмов и образов, всей русской поэтической традиции, подспудное развитие скандинавской темы (Туве Янсон, Сельма Лагерлёф) и прочая и прочая. В результате - при внешней простоте, порой банальности языка и нарочитого примитивизма в построении стихотворений, внешней непритязательности и откровенного отказа от претензий - перед читателем воздвигается причудливое здание. Только при первом, беглом и невнимательном взгляде оно может показаться наспех и неряшливо срубленной избой. Но стоит пристальнее присмотреться, как станет заметен затейливый декор и тонкая резьба.


Кибировская определенность обманчива. Она только старается быть детски непосредственной, точнее - автор мечтает о наивности: “Только детские книжки читать! / Нет, буквально - не “Аду” с “Улиссом”, / а, к примеру, “Волшебную зиму в Муми-доле”... / А если б еще и писать!..” Автор, конечно, может изображать себя Снусмумриком, но показательно, что детские книжки рождаются из Мандельштама, да еще в окружении Джойса и Набокова. Знаменательна и последняя строка - сладкий мечтательный вздох о наивности в творчестве, преодолевшей сложность, а также “интеллектуальность”, “постмодернизм” и “деструктивизм”, ницшеанство и фрейдизм, иронию и скепсис, пошлость уголовную и официозную, о которых так или иначе говорится в “Нотациях”.


В том-то и парадокс, что невозможен простой и наивный взгляд на вроде бы просто и наивно написанную книжку Кибирова. Именно вроде бы. Кибиров псевдодоступен. Это не опрощение, не руссоизм, не стилизация сказок и рассказов для детей графа Л. Н. Толстого, от которого Кибиров столь же далек, как Филиппок от Снусмумрика. Кибиров не перечеркивает культурной традиции, но пытается освободиться от штампов и общих мест, не только переставших быть откровениями, но из опор превратившихся в шоры. Культура этого рода не проясняет, а затемняет взгляд на мир, огрубляет слух, то есть становится сродни невежеству. Душевная грубость, глухота позволяют жить в безмятежной, но опасной иллюзии. А вот чуткое ухо и “нежная” душа явственно различают “метафизический ужас”, нарастающий в мире:
Плохо. Все очень плохо.
А в общем-то даже хуже.
Но вы ведь не чуете, лохи,
метафизический ужас.


Страх экзистенциальный,
холод трансцендентальный -
все вам по барабану,
все вам, козлам, нормально.


Я же такой вот нежный,
такой вот я безутешный -
прямо вибрирую, глядя,
как разверзаются бездны...


Правда, стихотворение называется “Ворона и козлы”, поэтому пророческие откровения отчасти звучат как воронье карканье. Категоричности, как уже отмечалось, Кибиров избегает.


Если угодно, это и есть ведущая черта его поэтики - декларированная застенчивость, нежность, чуткость и ранимость, почти страх перед словом, в котором столько опасностей, которое побывало в стольких устах, обросло столькими смыслами. Лучше - почти не говорить. “Почти”, поскольку молчание и мычание, шепот и робкое дыханье тоже культурой освоены. Остается узенькая тропинка, по которой, жалуясь на лень и бесцельно прожитые годы, тихо и осторожно, пугаясь, стесняясь и зажмуривая глаза, - но при этом с удивительной ловкостью - идет Кибиров.


Тимур Кибиров. Нотации. Книга новых стихотворений. СПб.: Пушкинский фонд, 1999.


© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: [email protected]
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте

Тимур Юрьевич Кибиров

Кибиров (настоящая фамилия Запоев) Тимур Юрьевич - поэт.

Осетин по национальности, родной язык - русский. Семья из терских казаков-осетин, в 1825 получивших звание казачьих за верность России. Дед по отцовской линии - Запоев Кирилл Иванович, урядник царской армии, кавалер двух Георгиевских крестов (IV и III стенени). Арестован в 1929, сослан в Сибирь, расстрелян в 1938, реабилитирован в 1956. Отец - Юрий Запоев, офицер, полковник.

В 1990 (начало возрождения терского казачества) был избран помощником атамана, членом правления, заместителем редактора газеты «Терский казак». Пишет историю станицы Черноярской. Мать - Джемма Залеева. К фамилии самого знаменитого предка по материнской линии - полковника царской армии Георгия Кибирова, который пользовался огромным уважением казаков,- прибегает поэт в качестве литературного псевдонима.

По образованию филолог-русист: окончил Московский областной педагогический институт им. Н.К.Крупской. Работал младшим научным сотрудником Института искусствоведения Министерства культуры СССР.

Первые стихи начал писать в 12-13 лет, поэт-кумир - Блок, в 20 лет открытием стали стихи Бродского. По собственному признанию, особенно «пристрастился» к писанию стихов во время службы в армии (служил в войсках ПВО). Первая публикация - «Вступление» (Юность. 1988. №9).

В 1997 дебютировал как литературный критик. Кибиров - «масштабный поэт», «азартный деятельный художник» (С.Гандлевский). Кибиров - «лучший, талантливейший поэт эпохи постсоциализма» (М.Золотоносов). Кибиров - «самый популярный поэт 1990-х гг.» (М.Эпштейн).

Разные исследователи относят творчество Кибиров к различным направлениям в современной поэзии. В самом широком смысле Кибиров примыкает к постмодернистской поэтической тенденции «московских концептуалистов», группе «Альманах» (вместе с Д.Приговым, Л.Рубинштейном, С.Гандлевским, М.Айзенбергом, Д.Новиковым и др.). На внешнем уровне Кибиров действительно широко использует все те характерные приемы, которые могут быть квалифицированы как приемы концептуального искусства: цитаткость (в самом ёмком смысле), аллюзивность, интертекстуальность, ме-татекстовость, пародийность, «механистичность» приема, стирание границ в позиции автора и героя, циничный ракурс восприятия прошлого, формально-стилевая близость соц-арту, рифмо-ритмическая небрежность, языковая грубость, матерщина и т.д. Однако внутреннее их наполнение у Кибирова оказывается иным: в отличие от поэтов-концептуалистов он акцентирует не формальную, а смысловую сторону приема.

Цитатность Кибирова становится одним из главных и определяющих приемов его поэтики, его песня складывается из строк и образов других художников: «Каблучки в переулке знакомом / все стучат по асфальту в тиши / Люди Флинта с путевкой обкома / что-то строят в таежной глуши / И навстречу заре уплывая / по далекой реке Ангаре / льется песня от края до края / И пластинка поет во дворе» («Сквозь прощальные слезы»). Голоса предшественников органично и гармонично вплетаются в ткань его поэзии. Естественность этого соединения свидетельствует не о заимствовании чужого, а о восприимчивости к чужому, о способности и наследовать и развивать. Кибиров «перепевает» популярный песенно-стихотворный репертуар советских лет. Но в отличие от концептуалистов Кибиров заглядывает в душу homo sapiens, а не homo sovetikus. Аллюзия или цитата, так же как и язык 1960-70-х используются в его поэзии не в переносном значении (с целью осмеяния, отрицания, пародирования или снижения), а в прямом - в качестве непосредственных знаков-репрезентантов своего времени.

Дистанцирует от концептуализма и называет Кибирова поэтом только «близким концептуализму» И.Васильев (Васильев И. Русский поэтический авангард XX века: автореферат докторской диссертации Екатеринбург, 1999. С.39). С.Гандлевский причисляет Кибирова к направлению «критический сентиментализм» (Гандлевский С. Разрешение от скорби // Личное дело №. М., 1991. С.231). М.Эпштейн квалифицирует Кибиров как поэта-«постконцептуалиста», преодолевающего «ту подчеркнутую отчужденность <...> которая свойственная концептуализму». «Если в концептуализме господствует абсурдистская, то в постконцентуализме - ностальгическая установка: лирическое задание восстанавливается на антилирическом материале - отбросах идеологической кухни, блуждающих разговорных клише, элементах иностранной лексики» (Эпштейн М.- С.275).

В творчестве Кибиров основу содержательного уровня художественного материала составляет осмысление недавнего советского прошлого страны, основу формального уровня обеспечивает апелляция к устойчивым формулам социалистического быта и бытия, идеологическим клише советских лозунгов, популярных песен, народного кино, образцовых произведений соцреалистической литературы. В результате создается «широкая и исчерпывающая картина советского мира, составленная как мозаика из точных деталей-перечислений» (Агеносов В., Анкудинов К. Современные русские поэты: справочник. М., 1997. С.47): «Как все забавно и как все типично! / Слишком типично. Почти символично. / Профиль на мемориальной доске / важен. И с профилем аналогичным / мимо старуха бредет астматично / с жирной собакою на поводке» («Художнику Семёну Файбисовичу»).

Бросается в глаза иная, чем у поэтов-концептуалистов, модальность отношения к прошлому. Если в поэзии авангарда главный пафос состоит в отрицании недавнего прошлого, то Кибиров вспоминает о счастливом детстве, верных друзьях и юношеских приключениях, «...поэт пишет о пространстве и времени, в которых ему выпало жить, с любовью» (Зорин А. Тимур Кибиров. Сортиры // Литературное обозрение. 1991. №11. С.107). «Помнишь, в байковой пижамке, / свинка, коклюш, пластилин, / с Агнией Барто лежали / и глотали пертусин? <...> И вприпрыжку мчались в школу. / Мел крошили у доски. /Ив большом колхозном поле / собирали колоски. / Пили вкусное парное /с легкой пенкой молоко. / Помнишь? Это все родное. / Грустно так и далеко...» («Л.С.Рубинштейну»). В стихах Кибирова, посвященных детству, сквозит красота и возвышенность, лиризм и ностальгическая грусть. «Советское здесь, собственно, перестает быть особенно советским и становится по преимуществу детским <...> возвышенный пафос Кибирова касается не только и даже не столько советского "большого стиля", сколько мелочей, подробностей, повседневных реалий советской жизни, даже знаков ее бедности и неустроенности...» (Курицын В.- С.102).

Тема детства прочно смыкается с темой родины, ее судьбы, ее истории, ее настоящего и будущего, намечая зависимость поэта не столько от современных традиций концептуального искусства, сколько от традиций классической русской литературы: «Щелкни ж на память мне Родину эту, / всю безответную эту любовь, / музыку, музыку, музыку эту, / Зыкину эту в окошке любом!»

Чувства-воспоминания о детстве провоцируют начало лирического разговора о родине, образ которой вырисовывается у Кибирова в контексте всей русской литературы: от «странной» любви лермонтовской «Родины», через «убогую» и «всесильную» матушку-Русь Некрасова, через «умом Россию не понять» Тютчева вплоть до «расхлябанной колеи» Блока. «Грядки с чахлою ботвой. / Звуки хриплые баяна. / Матюканье и блеянье. / Запах хлебного вина. / Это Родина. Она / неказиста, грязновата / в отдалень от Арбата / развалилась и лежит, / чушь и ересь городит...». Образ родины, создаваемый Кибирова, вбирает в себя высокое и низкое, радующее и отвращающее, природное и урбанистическое, притягивающее и пугающее. Однако он служит поэту опорой в его надежде «победить смерть»: средством ее преодоления, по Кибирову, становится не просто «странная», «не от ума» любовь к России, но ее этико-эстетический потенциал, ее культура и литература: «...здесь вольготно петь и плакать, / сочинять и хохотать, / музам горестным внимать, / ждать и веровать, поскольку / здесь лежала треуголка / и какой-то том Парни, / и, куда ни поверни, / здесь аллюзии, цитаты, / символистские закаты, / акмеистские цветы, / Баратынские кусты, / достоевские старушки / да гандлевские чекушки, / падежи и времена! / Это Родина. Она / и на самом деле наша...» («Возвращение из Шилькова в Коньково»).

По мнению критика, «Кибиров - единственный поэт младшей генерации, который сумел пропустить через свое сердце трагизм современной культуры, которая не может свободно пользоваться плодами отчужденной традиции, но не мыслит и разрыва с ними без окончательной гибели для самой себя», и, несмотря на «жуть» кибировского языка, поэт, «сумел-таки вырыдать самое святое...», «вечную» тему любви к родине (Архангельский А.- С.328-330). Осетин по происхождению, которому «..пятый пункт не позволит/ и сыном назваться...» («Русская песня»), Кибиров говорит о себе: «И русский - не русский - не знаю, / Но я буду здесь умирать» («Русская песня»).

Лауреат нескольких литературных премий, в т.ч. Пушкинской премии (1992, Гамбург), Анти-букер (1997, Москва). Член российского ПЕН-клуба.

Живет в Москве.

О.В.Богданова

Использованы материалы кн.: Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 2. З - О. с. 179-182.

Далее читайте:

Русские писатели и поэты (биографический справочник).

Сочинения:

Общие места / послесл. Т.Чередниченко. М., 1990;

Календарь. Владикавказ, 1991;

Стихи о любви. М., 1993;

Сантименты: Восемь книг / предисл. С.Гандлевского. Белгород, 1994;

Когда был Ленин маленьким / илл. А.Флоренского. СПб., 1995;

Парафразис. СПб., 1997;

Интимная лирика. СПб., 1998;

Избранные послания. СПб., 1998,

Улица Островитянова. М., 1999,

Новации. СПб., 1999;

Юбилей лирического героя. М., 2000.

Литература:

Архангельский А. В тоске по контексту: От Гаврилы Державина до Тимура Кибирова // Архангельский А. У парадного подъезда. Литературные и культурные ситуации периода гласности (1987-1990). М., 1991;

Золотоносов М. Логомахия: Знакомство с Тимуром Кибировым: маленькая диссертация // Юность. 1991. №5;

Зорин А. «Альманах» - взгляд из зала // Личное дело №. М., 1991;

Куланова М. И замысел мой дик - Играть ноктюрн на пионерском горне! // Новый мир. 1994. №9;

Курицын В. Соц-арт любуется-2 // Курицын В. Русский литературный постмодернизм. М., 2001;

Лекманов О. Послание Тимуру Кибирову из Опалихи в Шильково через Париж // Русская мысль. La pensee russe. Париж. 1993. 11-17 нояб. №4004;

Левин А. О влиянии солнечной активности на современную русскую позию // Знамя. 1995. №10;

Немзер А. Двойной портрет на фоне заката: Заметки о поэзии Т.Кибирова и прозе А.Слаповского // Знамя. 1993. №12;

Годдес Б. Энтропии вопреки: Вокруг стихов Тимура Кибирова // Родник. 1990. №4;

Чередниченко Т. Песни Тимура Кибирова // Арион. 1995. №1;

Чудакова М. Путь к себе: Беседа с корреспондентом // Литературное обозрение. 1990. №1;

Эпштейн М. Зеркало-щит. О концептуальной поэзии. Каталог новых поэзии // Эпштейн М. Постмодерн в России. Литература и теория. М., 2000.