Кузнецов юрий васильевич поэт биография. Кузнецов Ю

Атомная сказка

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошёл в направленье полёта

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

Пригодится на правое дело! -

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Бой в сетях

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват,

Так мои кровеносные сети

И морщины мои говорят.

Я покрылся живыми сетями,

Сети боли, земли и огня

Не содрать никакими ногтями -

Эти сети растут из меня.

Может быть, сам с собой я схватился,

И чем больше рвалось, тем сильней

Я запутался и превратился

В окровавленный узел страстей?

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепутанный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

По святой и железной отчизне,

По живой и по мёртвой воде.

Я нигде не умру после смерти.

И кричу, разрывая себя:

Где ловец, что расставил мне сети?

Я свобода! Иду на тебя!

Былина о строке

С голубых небес в пору грозную

Книга выпала голубиная.

Кто писал её – то неведомо,

Кто читал её – то загадано.

Я раскрыл её доброй волею,

Не без помощи ветра буйного.

На одной строке задержал судьбу,

Любоваться стал каждой буковкой.

Что ни буковка – турье дерево,

А на дереве по соловушке,

А за деревом по разбойнику,

За разбойником по молодушке,

На конце концов – перекладина,

Слёзы матушки и печаль земли.

Что ни слово взять – тёмный лес шумит,

Пересвист свистит яви с вымыслом,

Переклик стоит правды с кривдою,

Вечный бой идёт бога с дьяволом.

А за лесом спят добры молодцы,

Тишина-покой, дремлет истина,

И звезда горит ясным пламенем

После вечности мира сущего.

Неширок зазор между буковок –

Может бык пройти и дорогу дать.

А просвет меж слов – это белый свет,

Вечный снег метёт со вчерашнего.

Так слова стоят, что забудешься,

Так долга строка и упружиста,

Глянешь вдоль неё – взгляд теряется.

По строке катать можно яблоко,

А в самой строке только смерть искать.

На конце она обрывается,

Золотой обрыв глубже пропасти –

Головою вниз манит броситься.

Я читал строку мимо памяти,

Мимо разума молодецкого.

А когда читал, горько слёзы лил,

Горько слёзы лил, приговаривал:

Про тебя она и про всячину.

В воздухе стоймя летел мужик...

В воздухе стоймя летел мужик,

Вниз глядел и очень удивлялся

И тому, что этот мир велик,

И тому, что сам не разбивался.

Так-то так. Но он не знал того,

Пролетая над частями света,

Что таким представила его

Дикая фантазия поэта.

Между тем поэт о нём забыл:

Голова на выдумки богата,

А мужик летит среди светил,

И, пожалуй, нет ему возврата.

В день рождения

Горит свеча в созвездье Водолея.

А на земле идут мои века,

Напоминая, что душа Кощея

От самого Кощея далека.

Я одинок, я жду освобожденья,

Как хвост кометы, жизнь свою влача.

Мне всё темней в день моего рожденья,

Всё громче Богу молится свеча.

Вечный снег

У костра под ворчание пса

Пастуха одолела дремота:

И прерывистый стук пулемёта.

«Это сучья трещат!» Поутру

Огляделся: овец не хватает.

Непричастная злу и добру,

Вечным снегом вершина блистает.

Но очнулся старик наконец

От сиянья, идущего с неба,

По следам запропавших овец

Он добрался до вечного снега.

Он увидел овец - и солдат,

Полегли и свои и чужие

Много лет или больше назад

И лежат меж овец, как живые.

Может быть, это сон поутру?..

Но овца в изголовье стояла,

Непричастная злу и добру,

И замёрзшие слезы сбирала.

Видно, плакал далёкий юнец,

Не сдержался от страха и боли,

Превратился солдат в солонец...

Вон, благая, из этой юдоли!

Обошёл он овец и солдат,

А солдаты лежат, как живые,

Много лет или больше назад

Ждут и смотрят - свои и чужие.

От густого дыханья овец

Пробудились замёрзшие звуки,

Отодвинулся страшный конец,

И оттаяли крестные муки.

И раздался неистовый свист

Там, где в вечность упала граната.

Старый по снегу кинулся вниз

И ожёг своим телом солдата.

И протаял, как искра во мгле,

«Знайте правду: нас нет на земле,

Не одна только смерть виновата.

Наши годы до нас не дошли,

Наши дни стороной пролетели.

Но беда эта старше земли

И не ведает смысла и цели...»

После долго старик вспоминал,

Ничего, кроме правды, не вспомнил,

Ничего, кроме правды, не знал,

Ничего, кроме правды, не понял.

Кто там был? Он мудрец иль святой?

Пал, как все, безымянным героем.

Все легли под небесной плитой.

Все молчат перед вечным покоем.

Вина

Мы пришли в этот храм не венчаться,

Мы пришли этот храм не взрывать,

Мы пришли в этот храм попрощаться,

Мы пришли в этот храм зарыдать.

Потускнели скорбящие лики

И уже ни о ком не скорбят.

Отсырели разящие пики

И уже никого не разят.

Полон воздух забытой отравы,

Не известной ни миру, ни нам.

Через купол ползучие травы,

Словно слёзы, бегут по стенам.

Наплывают бугристым потоком,

Обвиваются выше колен.

Мы забыли о самом высоком

После стольких утрат и измен.

Мы забыли, что полон угрозы

Этот мир, как заброшенный храм.

И текут наши детские слёзы,

И взбегает трава по ногам.

Да! Текут наши чистые слёзы.

Глухо вторит заброшенный храм.

И взбегают ползучие лозы,

Словно пламя, по нашим ногам.

Воры-разбойники

На дальнем бреге вор скучал,

И в глубь морскую

Он свою руку запускал,

Но шарил всуе.

Прохожий мимо проходил,

Разбойник, право!

На ближних трепет наводил,

А звать Варавва.

Из глаза ближнего сучок

Он крал, играя.

Чего ты шаришь, дурачок?

Ключи от рая.

Напрасно ты скучаешь здесь

С дурной рукою.

Но у меня отмычки есть,

Пойдём со мною...

Разбойник вора убедил.

Но путь далёкий

Через Голгофу проходил

И крест высокий.

Выходя на дорогу, душа оглянулась:

Пень иль волк, или Пушкин мелькнул?

Ты успел промотать свою чистую юность,

А на зрелость рукою махнул.

И в дыму от Москвы по Хвалынское море

Загулял ты, как бледная смерть...

Что ты, что ты узнал о родимом просторе,

Чтобы так равнодушно смотреть?

Гимнастёрка

Солдат оставил тишине

Жену и малого ребёнка,

И отличился на войне...

Как известила похоронка.

Зачем напрасные слова

И утешение пустое?

Она вдова, она вдова...

Отдайте женщине земное!

И командиры на войне

Такие письма получали:

«Хоть что-нибудь верните мне...» -

И гимнастёрку ей прислали.

Она вдыхала дым живой,

К угрюмым складкам прижималась,

Она опять была женой.

Как часто это повторялось!

Годами снился этот дым,

Она дышала этим дымом -

И ядовитым и родным,

Уже почти неуловимым.

Хозяйка юная вошла.

Пока старуха вспоминала,

Углы от пыли обмела

Когда склонился этот свет к закату,

Зашевелились кости мертвеца:

Меня убила родина за правду,

Я не узнал ни одного лица...

Затрепетала полоса теней:

Не поминай убийц. Они известны.

Открой нам имя родины твоей...

Но если имя родины откроет,

Её убьют чужие и свои.

И он молчит, и только бездна воет

В живом молчанье смерти и любви.

Деревянные боги

Идут деревянные боги,

Скрипя, как великий покой.

За ними бредёт по дороге

Солдат с деревянной ногой.

Не видит ни их, ни России

Солдат об одном сапоге.

И слушает скрипы глухие

В своей деревянной ноге.

Солдат потерял свою ногу

В бою среди белого дня.

И вырубил новую ногу

Из старого тёмного пня.

Он слушает скрипы пространства,

Он слушает скрипы веков.

Голодный огонь христианства

Пожрал деревянных богов.

Мы раньше молились не Богу,

А пню среди тёмного дня.

Он вырубил новую ногу

Из этого старого пня.

Бредёт и скрипит по дороге

Солдат об одном сапоге.

Скрипят деревянные боги

В его деревянной ноге.

Скрипят деревянные вздохи,

Труху по дороге метут.

Народ разбегается в страхе.

А боги идут и идут.

По старой разбитой дороге

В неведомый тёмный конец

Идут деревянные боги.

Когда же пройдут наконец?..

Прошли деревянные боги,

Прошли на великий покой.

Остался один на дороге

Солдат с деревянной ногой.

Дни очарования

На гребне славы, а быть может, смерти

Я получил цветок в простом конверте -

Один цветок, и больше ничего,

И даже неизвестно - от кого.

Хотел узнать - напрасная попытка.

Жена сказала: - Это маргаритка. -

Цветок засох, я выбросил его.

Он для меня не значил ничего.

О времени, о смерти, о Вселенной?

Не знаю, после вспомню. А теперь

На странный стук я открываю дверь.

Я дверь открыл на волю провиденья

И замер от немого удивленья.

И надо же! Передо мной она!

Поклонница зазнобная. Одна

Из тех, кто просит в дни очарованья

Сперва вниманья, а потом свиданья.

Поклонницы, что вьются возле нас,

Всегда урвут свой заповедный час.

Они летят на имя человека,

Как мошки на огонь, - и так от века.

Вадим Петрович - это я.

Она со мной на «ты». Ну и змея.

Быть может, Томас Вульф писал ужасно,

Но этот тип изобразил прекрасно.

Позволь войти! -

Я вижу: это страсть,

Тут можно под влияние подпасть.

Да как вас звать? - спросил её сердито.

Ах, да! - она смутилась. - Маргарита! -

И засмеялась: - Есть такой цветок... -

Конечно, есть... Как позабыть я мог!

На всякий случай я сказал: - Входите.

Но у меня жена. Не подводите.

Не подведу! - вошла в мой кабинет,

И мы расположились тет-а-тет.

Зацвёл цветок: слова и звуки, звуки.

Не разговор, а слуховые глюки.

Всё об искусстве - и глаза, и грудь.

Всё обо мне, о Пушкине чуть-чуть.

Глаза блестят, и нечто в них мелькает,

Но что она в искусстве понимает?

На истину копнул разок, другой

И понял, что она ни в зуб ногой.

Зато какими сыпала словами,

Зато какими двигала бровями!

Но несмотря на брови и восторг,

Я заскучал: глазами морг да морг.

Давно мне эта музыка знакома,

С двух слов меня одолевает дрёма.

Хотя была поклонница мила,

Я не заметил, как она ушла.

О чём я думал в этой жизни бренной?

О времени, о правде, о Вселенной?

Не помню... Мысли любят тишину.

Забрал я в ум прогнать свою жену,

И эту мысль ласкаю, как голубку.

И вдруг звонок. Я замечаю трубку,

Я поднимаю трубку, как всегда,

И по привычке отвечаю: - Да!

Да! - говорю. На том конце молчанье,

Но слышу потаённое дыханье.

Я трубку положил. Чёрт знает что!

Жена спросила: - Кто звонил? - Никто! -

Ответил я. - Какое-то дыханье,

Но не моих ушей очарованье.

Бог дремлет, время катится само.

Через три дня я получил письмо

От Маргариты... Ладно, ради бога.

В письме она взошла на «Вы» - для слога.

«Я думала о Вас все эти дни.

Вы на большом виду, а я в тени.

Я Вас хотела видеть, но похоже,

Вам Ваше одиночество дороже.

Я Вам цветок послала - что с того!

Вы даже не узнали - от кого.

Я к Вам пришла, но Вы тогда скучали

И, кажется, меня не замечали...

«Люби его, и он тебя заметит,

Зови его, и он тебе ответит».

Гадала я, что скажет мне поэт:

Родное «да» или чужое «нет»?

Гадала я и наконец решилась,

Знак подала - моя судьба решилась.

Я позвонила, помните... тогда...

Вы всё сказали, Вы сказали: «Да!»

На этом месте я остановился

И так захохотал, что прослезился.

Такого не придумать Сатане!

«Я счастлива, что в одном веке с Вами

Одним и тем же воздухом дышу,

Он так меня ласкает... Я прошу

Заветной встречи!..» Женщина скучает,

И день, и час, и место назначает.

В конце приписка. Крупное P.S.

«Вся Ваша! - здесь, и здесь, и здесь!..»

Понятно, что сказать она хотела,

Она в виду имела части тела.

Бьюсь об заклад на уровне большом:

Она письмо писала нагишом!..

День, час и место - это превосходно.

Который день? Он сходится - сегодня!

И время есть... Тут некуда спешить,

Тут надо выпить прежде, чем решить.

Я сел и дёрнул душу из стакана.

Ты пьёшь один? - жена сказала. - Странно! -

Конечно, странно, милая душа.

Зато я пью, как надо, не спеша.

Налил и ей. Второй пошёл в охоту,

Потом подряд: я пью всегда без счёту.

И порешил по здравому уму:

Идти мне на свиданье ни к чему.

Пошёл и завалился на диване.

И всё проспал. Проснулся, как в тумане,

И вроде кто-то теребит меня.

Открыл глазок, другой - и глянул в оба:

Передо мной та самая зазноба!

Я даже рот разинул, как дурак,

И весь проснулся... Дело было так.

Поняв, что не пришёл я на свиданье,

Поклонница вошла в очарованье,

Её в голову взбрело - со мной беда!

Шурум-бурум, и с места - и сюда!

Она вперёд, как саранча, летела

И в двери бум. Жена остолбенела.

Где он? Что с ним? Он заболел? А ну! -

И оттолкнула бедную жену.

И наконец нашла, кого искала,

У изголовья на колени пала

И радостно трепещет, что живой.

И вот уже готова лечь со мной.

И руку жмёт, и я не замечаю,

Как на её пожатье отвечаю.

Моя жена была поражена:

Вадим, скажи, что я твоя жена! -

Я ни гугу. Зазноба обернулась

И за словцом в карман не потянулась:

Так вы жена? Как это глупо. Фи!

Что может понимать жена в любви! -

Я всё лежу. Вот это положенье!

И ничего нейдёт в соображенье.

На них гляжу: и та, и та дрожит.

Моя жена приличьем дорожит,

Но жжёт её последними глазами...

Да ну вас к чёрту! Разбирайтесь сами!

Да это просто сумасшедший дом,

И я не я, и стены ходуном.

Как в зеркале, я стал ненастоящим,

Закрыл глаза и притворился спящим.

Жена с ума сошла и сгоряча

По телефону вызвала врача.

Ну, думаю, не миновать скандала!

Жена в притворный обморок упала.

Поклонница таланта моего

Бежала прочь. Но это ничего.

Цвети, цветок, последним пустоцветом,

Иной талант боготворя при этом.

Светись, звезда! Молись, моя свеча!..

Но вот явились сразу два врача,

Жену и визги увезли в больницу

И растрясли скандал на всю столицу.

А я наутро принимал парад

Пустых бутылок, выстроенных в ряд.

О чём я думал в этой жизни бренной?

Да ни о чём - как Царь всея Вселенной.

Покой везде. А прошлое есть сон...

Когда звонит в квартире телефон,

То по привычке, как во время оно,

Я поднимаю трубку телефона

И, чтоб не ошибиться никогда,

Я говорю: «Однако», а не «Да».

Но иногда, как в дни очарованья,

На том конце я слышу гул молчанья.

За дорожной случайной беседой

Иногда мы любили блеснуть

То любовной, то ратной победой,

От которой сжимается грудь.

Поддержал я высокую марку,

Старой встречи тебе не простил.

И по шумному кругу, как чарку,

Твое гордое имя пустил.

Ты возникла, подобно виденью,

Победителю верность храня.

Десять лет я стояла за дверью,

Наконец ты окликнул меня.

Я глядел на тебя не мигая.

Ты продрогла... - и выпить велел.

Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.

Бог с тобой! - и махнул я рукою

На неполную радость свою. -

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.

Ничего не сказала на это

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.

С той поры за случайной беседой,

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.

Забор

Покосился забор и упал,

Что границы прозрачными стали.

Это верно я вижу простор,

Где гуляет волна за волною,

Потому что упал мой забор

Прямо в море - и вместе со мною.

Оглянуться назад не успел

Ой вы, кони мои вороные!

Позабыл я про радость труда,

Но свободно дышу на просторе

И уносит меня в никуда

На родном деревянном заборе.

Завещание

Мне помнится, в послевоенный год

Я нищего увидел у ворот -

В пустую шапку падал только снег,

А он его вытряхивал обратно

И говорил при этом непонятно.

Вот так и я, как этот человек:

Что мне давалось, тем и был богат.

Не завещаю - отдаю назад.

Объятья возвращаю океанам,

Любовь - морской волне или туманам,

Надежды - горизонту и слепцам,

Свою свободу - четырём стенам,

А ложь свою я возвращаю миру.

Кровь возвращаю женщинам и нивам,

Рассеянную грусть - плакучим ивам,

Терпение - неравному в борьбе,

Свою жену я отдаю судьбе,

А свои планы возвращаю миру.

В тени от облака мне выройте могилу.

Лень отдаю искусству и равнине,

Пыль от подошв - живущим на чужбине,

Дырявые карманы - звёздной тьме,

А совесть - полотенцу и тюрьме.

Да возымеет сказанное силу

В тени от облака...

Завижу ли облако в небе высоком...

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком -

Одно уплывает, одно засыхает...

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету - что чистого нету.

Пошёл я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко...

И поле широко, и небо высоко.

Заклинание

Мир с тобой и отчизна твоя!

Покидая родные края,

Ты возьми и моё заклинанье.

В нём затупятся молнии лжи,

В нём завязнут чужие ножи,

Что готовят тебя на закланье.

Все проклятья в него упадут,

Все подводные камни всплывут,

Все летящие пули застрянут.

Волчьи ямы, что роют тебе,

И провалы на горной тропе

Зарубцуют слова и затянут.

Все рогатки оно разогнёт,

Глаз дурной на себя отведёт,

Упасёт от ловушки и яда,

От великих и малых когтей,

От земных и небесных сетей:

Всё возьмёт на себя, если надо.

А когда ты вернёшься домой

И пойдёшь по дороге прямой,

С двух концов подожги заклинанье –

И сгорит твоя верная смерть,

А на пепел не стоит смотреть,

Чёрный пепел развеет дыханье.

Заклятие в горах

И рухнет вниз с уступа на уступ,

Тогда пускай в зерно вернётся колос

И в жёлудь снова превратится дуб.

Иному человечеству приснится,

Как вдаль бредёт мой распростёртый труп -

А на одной руке растёт пшеница,

А на другой - шумит могучий дуб.

Звякнет лодка оборванной цепью,

Вспыхнет яблоко в тихом саду,

Вздрогнет сон мой, как старая цапля

В нелюдимо застывшем пруду.

Сколько можно молчать! Может, хватит?

Я хотел бы туда повернуть,

Где стоит твоё белое платье,

Как вода по высокую грудь.

Я хвачусь среди замершей ночи

Старой дружбы, сознанья и сил

И любви, раздувающей ноздри,

У которой бессмертья просил.

С ненавидящей тяжкой любовью

Я гляжу, обернувшись назад.

Защищаешься слабой ладонью:

Не целуй. Мои губы болят.

Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.

Снилось мне, только сны не сбылись.

Телефоны мои надорвались.

Почтальоны вчистую спились.

Я вчера пил весь день за здоровье,

За румяные щёки любви.

На кого опустились в дороге

Перелётные руки твои?

Что за жизнь - не пойму и не знаю.

И гадаю, что будет потом.

Где ты, Господи… Я погибаю

Над её пожелтевшим письмом.

Золотая гора

Не мята пахла под горой

И не роса легла,

Приснился родине герой.

Душа его спала.

Когда душа в семнадцать лет

Проснулась на заре,

То принесла ему извет

О золотой горе:

На той горе небесный дом

И мастера живут.

Они пируют за столом,

Они тебя зовут.

Давно он этого желал -

И кинулся, как зверь.

Иду! - он весело сказал.

Куда? - спросила дверь. -

Не оставляй очаг и стол.

Не уходи отсель,

Куда незримо ты вошел,

Не открывая дверь.

За мною скорбь, любовь и смерть,

И мира не обнять.

Не воздыми руки на дверь,

Не оттолкни, как мать.

Иду! - сказал он вопреки

И к выходу шагнул.

Не поднял он своей руки,

Ногою оттолкнул.

Косым лучом насквозь прошел

Простор и пустоту.

В тени от облака нашел

Тяжелую плиту.

Холодный мох с плиты соскреб,

С морщин седых стихов:

«Направо смерть, налево скорбь,

А супротив любовь».

Хочу! - он слово обронил. -

Посильное поднять,

Тремя путями этот мир

Рассечь или обнять.

Стопа направо повела,

И шёл он триста дней.

Река забвения легла,

Он вдоль пошёл по ней.

Река без тени и следа,

Без брода и мостов -

Не отражала никогда

Небес и облаков.

И червяка он повстречал

И наступил ногой.

Куда ползёшь? - Тот отвечал:

Я червь могильный твой.

На счастье взял он червяка

И пронизал крючком.

Закинул, Мертвая река

Ударила ключом.

И леса взвизгнула в ответ

От тяги непростой.

Но он извлёк на этот свет,

Увы, крючок пустой.

Не Сатана сорвал ли злость?

В руке крючок стальной

Зашевелился и пополз

И скрылся под землей.

Он у реки хотел спросить,

Кого он встретит впредь.

Но та успела позабыть

И жизнь его, и смерть.

Он вспять пошёл и мох соскреб

С морщин седых стихов

И прочитал: «Налево скорбь,

А супротив любовь».

Стопа налево повела,

И шел шестьсот он дней.

Долина скорби пролегла,

Он вширь пошел по ней.

Сухой старик пред ним возник,

Согбенный, как вопрос.

Чего хватился ты, старик,

Поведай, что стряслось?

Когда-то был мой дух высок

И страстью одержим.

Мне хлеба кинули кусок -

Нагнулся я за ним.

Моё лицо не знает звезд,

Конца и цели - путь.

Мой человеческий вопрос

Тебе не разогнуть.

А на пути уже блистал

Великий океан,

Где сахар с берега бросал

Кусками мальчуган.

И вопросил он, подойдя,

От брызг и соли пьян:

Ты что здесь делаешь, дитя?

Меняю океан.

Безмерный подвиг или труд

Прости ему, Отец,

Пока души не изведут

Сомненья и свинец.

Дай мысли - дрожь, павлину - хвост,

А совершенству - путь...

Он повстречал повозку слёз -

И не успел свернуть.

И намоталась тень его

На спицы колеса.

И тень рвануло от него,

А небо - от лица.

Поволокло за колесом

По стороне чужой.

И изменился он лицом,

И восскорбел душой.

На повороте роковом

Далёкого пути

Отсек он тень свою ножом:

О, верная, прости!

Он тенью заплатил за скорбь

Детей и стариков.

Подался вспять и мох соскреб:

«А супротив любовь».

Но усомнился он душой

И руку опустил

На славы камень межевой

И с места своротил.

Открылся чистым небесам

Тугой клубок червей.

И не поверил он глазам

И дерзости своей.

Из-под земли раздался вздох:

Иди, куда идёшь.

Я сам запутал свой клубок,

И ты его не трожь.

Ты всюду есть, а я нигде,

Но мы в одном кольце.

Ты отражен в любой воде,

А я - в твоем лице.

Душа без имени скорбит.

Мне холодно. Накрой. -

Он молвил: - Небом я накрыт,

А ты моей стопой.

Дней девятьсот стопа вела,

Пыль супротив он мел.

Глухая ночь на мир легла.

Он наугад пошёл.

Так ходит запад на восток,

И путь необратим.

От мысли он огонь возжег.

Возникла тень пред ним.

Ты что здесь делаешь? - Люблю. -

И села у огня.

Скажи, любовь, в каком краю

Застигла ночь меня?

На полпути к большой горе,

Где плачут и поют.

На полпути к большой горе,

Но там тебя не ждут.

В тумане дрогнувшей стопе

Опоры не найти.

Закружат голову тебе

Окольные пути.

Иду! - он весело сказал

И напролом пошёл.

Открылась даль его глазам -

Он на гору взошел.

Не подвела его стопа,

Летучая, как дым.

Непосвященная толпа

Восстала перед ним.

Толклись различно у ворот

Певцы своей узды,

И шифровальщики пустот,

И общих мест дрозды.

Мелькнул в толпе воздушный Блок,

Что Русь назвал женой

И лучше выдумать не мог

В раздумье над страной.

Незримый сторож ограждал

Странноприимный дом.

Непосвященных отражал

То взглядом, то пинком.

Но отступил пред ним старик.

Шла пропасть по пятам.

Куда? А мы? - раздался крик.

Но он уже был там.

Увы! Навеки занемог

Торжественный глагол.

И дым забвенья заволок

Высокий царский стол.

Где пил Гомер, где пил Софокл,

Где мрачный Дант алкал,

Где Пушкин отхлебнул глоток,

Но больше расплескал.

Он слил в одну из разных чаш

Осадок золотой.

Ударил поздно звёздный час,

Но всё-таки он мой!

Он пил в глубокой тишине

За старых мастеров.

Он пил в глубокой тишине

За верную любовь.

Она откликнулась, как медь,

Печальна и нежна:

Тому, кому не умереть,

Подруга не нужна.

На высоте твой звёздный час,

А мой - на глубине.

И глубина ещё не раз

Напомнит обо мне.

Из земли в час вечерний, тревожный...

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез. Снова вышел со свистом.

Ищет моря, - сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья -

Это корни подрезал плавник.

Из сталинградской хроники. Комсомольское собрание

Гвозди-вести – не слухи войны

Командирам на фронте важны,

Уж потом они кости кидают.

Вот солдата призвал генерал:

Ганс, ты щи у Ивана хлебал.

Что у русских?..

Они заседают.

Быть не может!..

ОДИННАДЦАТЬ РАЗ

Гром атаки развалины тряс.

Гасит Волга чужие снаряды.

Поднимаю спустя много лет

Протокол заседанья на свет:

«Осень. Рота. Завод «Баррикады».

«- Первый долг комсомольца в бою?»

«- Грудью встать за святыню свою».

«- Есть причины, когда он уходит?»

«- Есть одна, но неполная: смерть...»

Молодой современник, заметь:

Высота этих строк превосходит

Письмена продувных мудрецов,

Не связавших начал и концов

В управлении миром и богом...

Ганс, - гранату! В двенадцатый раз

Гром атаки руины потряс,

Но в тринадцатый вышел нам боком.

Рус, сдавайся! Накинулся зверь...

Комсомол не считает потерь,

Ясный сокол ворон не считает!

По неполной причине ушёл

Даже тот, кто писал протокол…

Тишина на тела оседает.

Но в земле шевельнулись отцы,

Из могил поднялись мертвецы

По неполной причине ухода.

Дед за внуком, за сыном отец,

Ну а там обнажился конец,

Уходящий к началу народа.

Вырвигвоздь, оторвиголова,

Слева Астрахань, справа Москва,

Имена сквозь тела проступают...

Что за пропасть! Да сколько их тут!

Неизвестно откуда растут.

Ганс, назад! Пусть они заседают!..

Из сталинградской хроники. Посвящение

Сотни бед или больше назад

Я вошёл в твой огонь, Сталинград,

И увидел священную битву.

Боже! Узы кровавы твои.

Храм сей битвы стоит на крови

И творит отступную молитву.

Я молюсь за своих и чужих,

Убиенных, и добрых, и злых.

Но когда человек убивает,

Он становится зверя страшней

В человеческом доме страстей;

И мне жаль, что такое бывает.

Кто я? Что я? Зегзица огня.

Только знаю, что, кроме меня,

Эту битву никто не закончит.

Знаю: долго во имя любви

Мне идти по колено в крови

Там, где тьма мировая клокочет.

Волга, Волга - текучая твердь!

Начинается битва, где смерть -

Явь и правда особенной жизни.

Отче! Я в Твоей воле… Итак,

Посвящаю поэму Отчизне.

Из сталинградской хроники. Связист Путилов

Нерв войны - это связь. Неказиста,

Безымянна работа связиста,

Но на фронте и ей нет цены.

Если б знали убогие внуки

Про большие народные муки,

Про железные нервы войны!

Принимаю по русскому нраву

Я сержанта Путилова славу.

Встань, сержант, в золотую строку!

На войне воют чёрные дыры.

Перебиты все струны у лиры...

Ужас дыбом в стрелковом полку.

Трубку в штабе едва не пинали.

Связи нет. Два связиста пропали.

Полегли. Отправляйся, сержант!

Полз сержант среди огненной смази

Там, где рвутся всемирные связи

И державные нервы шалят.

Мина в воздухе рядом завыла,

Тело дёрнулось, тяжко заныло,

И руда из плеча потекла.

Рядом с проводом нить кровяная

Потянулась за ним, как живая,

Да и вправду живая была.

Доползло то, что в нём было живо,

До смертельного места обрыва,

Где концы разошлись, как века.

Мина в воздухе снова завыла,

Словно та же была... И заныла

Перебитая насмерть рука.

Вспомнил мать он, а может, и Бога,

Только силы осталось не много.

Сжал зубами концы и затих,

Ток пошёл через мёртвое тело,

Связь полка ожила и запела

Песню мёртвых, а значит - живых…

Кто натянет тот провод на лиру,

Чтоб воспеть славу этому миру?..

Был бы я благодарен судьбе,

Если б вольною волей поэта

Я сумел два разорванных света:

Тот и этот - замкнуть на себе.

Кого ты ждёшь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдёт к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.

Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.

Ты женщина - а это ветер вольности...
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой - топил на море корабли.

Кость

Ты царь: живи один.

Жил я один. Ты сказала: - Я тоже одна,

Буду до гроба тебе, как собака, верна...

Так в твою пасть был я брошен судьбой на пути.

Грызла меня, словно царскую кость во плоти.

Страстно стонала, хотя и другие порой

Кость вырывали из пасти твоей роковой.

С воплем бросалась на них ты страшней сатаны.

Полно, родная! Они, как и ты, голодны.

Высосан мозг, и в порожней кости иной раз

Дух или ветер поёт про последний мой час.

Брошенный буду мерцать среди горних светил...

В Бога поверь, чтоб тебя он за верность простил.

Кубанка

Клубится пыль через долину.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

Гроза гремела спозаранку.

А пули били наповал.

Я обронил свою кубанку,

Когда Кубань переплывал.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы, в ней зашитой

Рукою матери родной.

Кубань кубанку заломила,

Через подкладку протекла,

Нашла молитву и размыла,

И в сине море повлекла.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы позабытой,

Молитвы родины святой.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

Лежачий камень

Лежачий камень. Он во сне летает.

Когда-то во Вселенной он летал.

Лежит в земле и мохом зарастает...

Упавший с неба навсегда упал.

Старуха-смерть снимала жатву рядом,

И на него нашла её коса.

Он ей ответил огненным разрядом,

Он вспомнил голубые небеса.

Трава племён шумит о лучшей доле,

Река времён обходит стороной.

А он лежит в широком чистом поле,

Орёл над ним парит в глубокий зной.

И ты, поэт, угрюм ты или весел,

И ты лежишь, о русский человек!

В поток времён ты только руку свесил.

Ты спишь всю жизнь, ну так усни навек.

Спокойно спи. Трава племён расскажет,

В реке времён все волны зашумят,

Когда он перекатится и ляжет,

Он ляжет на твою могилу, брат!

Ловля русалки

Свет-русалка, ты слушала песни Садко

И на лунное солнце глядела легко.

Испокон с тобой дружат вода и земля,

Мирно дышат зубчатые жабры Кремля.

Твоё царство живёт крепким задним умом.

Управляется прошлым, как рыба хвостом.

Бьет со дна его чистый прохладный родник..

Но великий ловец ниоткуда возник.

Он явился, как тень из грядущего дня,

И сказал: «Эта тварь не уйдет от меня!»

Ты дремала, не зная о близкой беде.

Он словечко «свобода» подкинул тебе.

Чтобы в тину зазря не забилось оно,

Ты поймала словечко - с крючком заодно.

Острый воздух хватаешь разинутым ртом,

Возмущая все царства могучим хвостом.

Молчание Пифагора

Он жил и ничего не мог забыть,

Он камень проницал духовным зреньем.

Ему случалось человеком быть,

И божеством, и зверем, и растеньем.

Свои рожденья помнил с оных пор

И в нескольких местах бывал он разом.

Река встречала: - Здравствуй, Пифагор! -

Он проходил: - Прощай, мой бывший разум!

Он в тишине держал учеников

И вёл беседы только через стену.

И измышлял для будущих веков

Мусическую стройную систему.

Он говорил: - Она должна звучать,

Но тайно, как община на Востоке. -

Об истине предпочитал молчать,

Но позволял окольные намёки:

«Не спорь с народом. Слово нагишом

Не выпускай: его побьют камнями.

Живой огонь не шевели ножом:

Он тело Бога. Не любись с тенями...»

Он толковал на берегу морском,

Где волны отливали синим светом:

Мы промолчать не можем обо всём,

Так помолчим хотя бы вот об этом!

Он ставил точку в воздухе, как рок:

Вот точка духа. Вот его основа!

Всё остальное мировой поток,

То бишь число. А посему ни слова!..

Он этим ничего не утвердил

И в прошлый раз на берегу пустынном,

Когда он треугольник начертил:

Вот красота! Тут множество в едином.

Безмолвствует такая красота,

Она не для обычного сознанья.

Он первым из людей замкнул уста

И сей завет назвал щитом молчанья.

Своим молчаньем он сказал о том,

Что истина рождается не в спорах.

Но многие философы потом

Жизнь провели зазря в словесных орах.

Есть немота, по ней легко узнать

В любой толпе иного человека:

Он хочет что-то важное сказать,

Его душа немотствует от века...

Река времён всё помнит и шумит,

Безмолвствует и спит река забвенья,

Одна река мерцает и дрожит,

Другая - тень застывшего мгновенья.

Какие прошумели племена

На берегу печали и раздора!

Какие пролетели времена

Над златобедрым прахом Пифагора!

Великая любовь не говорит,

А малая хохочет и болтает.

А малая и ропщет и рыдает.

Любовь слила два сердца - взор во взор,

Они молчат на берегу пустынном.

Ни слова, о, ни слова, Пифагор,

О красоте, чья двойственность в едином!

У вечного покоя не шумят,

А для других стоят в молчанье строгом.

Не просто так покойники молчат,

А чтоб душа заговорила с Богом.

Затишье перед битвой чутко спит,

Безмолвье после битвы спит глубоко.

Душа живая около молчит,

А души мёртвых... те молчат далёко.

Бывало, в бой стеной молчанья шли:

Психической атаку нарекли.

Психея, ты молчишь? Твоя атака!

Ты помнишь зал? Беспечный бал гремел.

Но ты вошла - и все как онемели.

И кто-то молвил: «Ангел пролетел!»

Не только ангел. Годы пролетели!..

Молчанье - злато, слово - серебро,

А жизнь - копейка с мелким разговором.

Silentium! Вытряхивай добро,

Сдавай бутылки вместе с Пифагором!

Когда молчать преступно, то умри,

Не покупай народного вниманья!

В речах вождей блистает изнутри

Дешевая фигура умолчанья.

Что шепчет демон, ухо щекоча?

Откуда в слабой женщине болтливость?

Где кротость духа? Где его свеча?

Шумит свобода. Где её стыдливость?..

Вперёд, вперёд! Веди, угрюмый стих!

Веди меня по всем камням-дорогам

К безмолвью просветлённых и святых,

Обет молчанья давших перед Богом.

Веди в подвалы вздыбленных держав,

Где жертвы зла под пытками молчали;

Ни истины, ни правды не предав,

Они самозабвенно умирали.

Замри, мой стих!.. Безмолвствует народ

В глухой долине смуты и страданья.

И где-то там, из мировых пустот,

Очами духа светит щит молчанья.

Мужик

Птица по небу летает,

Поперёк хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает.

Звать её - всему конец.

Над горою пролетала,

Повела одним крылом -

И горы как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Над страною пролетала,

Повела другим крылом -

И страны как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Увидала струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И весьма невозмутимо

На крыльце мужик сидит.

Птица нехотя взмахнула,

Повела крылом слегка

И рассеянно взглянула

Из большого далека.

Видит ту же струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И мужик невозмутимо

Как сидел, так и сидит.

С диким криком распластала

Крылья шумные над ним,

В клочья воздух разметала,

А мужик невозмутим.

Ты, - кричит, - хотя бы глянул,

Над тобой - всему конец!

Он глядит! - сказал и грянул

Прямо на землю мертвец.

Отвечал мужик, зевая:

А по мне на всё чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

Птица сразу заскучала,

Села рядом на крыльцо

И снесла всему начало -

Равнодушное яйцо.

Муха

Смертный стон разбудил тишину -

Это муха задела струну,

Если верить досужему слуху.

Всё не то, - говорю, - и не так. -

И поймал в молодецкий кулак

Со двора залетевшую муху.

Отпусти, - зазвенела она, -

Я летала во все времена,

Я всегда что-нибудь задевала.

Я у дремлющей Парки в руках

Нить твою задевала впотьмах,

И она смертный стон издавала.

Я барахталась в Млечном Пути,

Зависала в окольной сети,

Я сновала по нимбу святого,

Я по спящей царевне ползла

И из раны славянской пила...

Повтори, - говорю, - это слово!

Отпусти, - повторила она, -

Кровь отца твоего солона,

Но пьяней твоей бешеной славы.

Я пивала во все времена,

Залетала во все племена

И знавала столы и канавы.

Я сражалась с оконным стеклом,

Ты сражался с невидимым злом,

Что стоит между миром и Богом...

Улетай, - говорю, - коли так. -

И разжал молодецкий кулак... -

Ты поведала слишком о многом.

На краю

Битва звёзд, поединок теней

В голубых океанских глубинах.

Наливаются кровью моей

Вечный снег и следы на вершинах.

Но предчувствием древней беды

На мои и чужие следы

Опадают зелёные листья.

Из теней мимолётного дня

Так и воют несметные силы.

Боже мой, ты покинул меня

На краю материнской могилы.

В ложесны, из которых рождён,

Я кровавые слёзы обрушу...

Боже мой, если ты побеждён,

Кто спасёт её бедную душу?

На тёмном склоне медлю, засыпая...

На тёмном склоне медлю, засыпая,

Открыт всему, не помня ничего.

Я как бы сплю - и лошадь голубая

Встает у изголовья моего.

Покорно клонит выю голубую,

Копытом бьёт, во лбу блестит огонь.

Небесный блеск и гриву проливную

Я намотал на крепкую ладонь.

А в стороне, земли не узнавая,

Поёт любовь последняя моя.

Слова зовут и гаснут, изнывая,

И вновь звучат из бездны бытия.

Надоело качаться листку...

Надоело качаться листку

Над бегущей водою.

Полетел и развеял тоску...

Что же будет со мною?

То ещё золотой промелькнёт,

То ещё - золотая.

И спросил я: - Куда вас несёт?

До последнего края.

Невидимая точка

Я надевал счастливую сорочку,

Скитаясь между солнцем и луной,

И всё глядел в невидимую точку -

Она всегда была передо мной.

Не засекли её радары мира,

Не расклевало злое вороньё,

Все пули мира пролетали мимо,

И только взгляд мой западал в неё.

Я износил счастливую сорочку,

Я проглядел чужое и своё.

И всё смотрел в невидимую точку,

Покамест мир не сдвинулся с неё.

Смешалось всё и стало бесполезно.

Я растерял чужое и своё.

В незримой точке зазияла бездна -

Огонь наружу вышел из неё.

«- Войди в огонь! Не бойся ничего!»

А что же с миром? « - Он тебе казался.

Меня ты созерцал, а не его...»

И я вошёл в огонь, и я восславил

Того, Кто был всегда передо мной.

А пепел свой я навсегда оставил

Скитаться между солнцем и луной.

Неизвестный солдат

О, Родина! Как это странно,

Что в Александровском саду

Его могила безымянна

И - у народа на виду.

Из Александровского сада

Он выползает на твой свет.

Как хвост победного парада,

Влачит он свой кровавый след.

Во глубине тысячелетней

Владимир-Солнышко встаёт,

И знаменосец твой последний

По Красной площади ползёт.

Его глаза полны туману

А под локтями синий дым.

Заткнул свою сквозную рану

Он бывшим знаменем твоим.

Его слова подобны бреду

И осыпают прах земной:

«За мной враги идут по следу,

Они убьют тебя со мной.

О, Родина! С какой тоскою

Кричит поруганная честь!

Добей меня своей рукою.

Я криком выдаю: ты здесь.

Немилосердное решенье

Прими за совесть и за страх.

У Божьей Матери прощенье

Я отмолю на небесах...»

Судьба на подвиг не готова.

Слова уходят в пустоту.

И возвращается он снова

Под безымянную плиту.

Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскрёбся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.

Где ты был? - она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.

Ночь уходит. Равнина пуста...

Ночь уходит. Равнина пуста

От заветной звезды до куста.

Рассекает пустыни и выси

Серебристая трещина мысли.

В зёрнах камня, в слоистой слюде

Я иду, как пешком по воде.

А наружного дерева свод

То зелёным, то белым плывёт.

Как в луче распылённого света,

В человеке роится планета.

И ему в бесконечной судьбе

Путь открыт в никуда и к себе.

О, миг! Это камень проснулся...

О, миг! Это камень проснулся

И мира пустого коснулся,

И каменным стал этот мир.

Всё сущее камень сломил.

Дороги назад оглянулись,

Все стороны света замкнулись,

И молния в камень ушла...

И камню открылась душа.

Отец космонавта

Вы не стойте над ним, вы не стойте над ним, ради Бога!

Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.

Он допьёт и уйдёт, топнет оземь: - Ты кто? - Я дорога,

Тут монголы промчались - никто не вернулся живым.

О, не надо, - он скажет, - не надо о старой печали!

Не его ли шаги на тебе эту пыль разметали?

На родном пепелище, где угли ещё не остыли,

Образ вдовьей печали возникнет как тень перед ним.

Я ходил на дорогу, - он скажет, - а в доме гостили...

Ни французы, ни немцы - никто не вернулся живым.

О, не надо, - он скажет, - не надо. Есть плата дороже.

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе...

Он пошел поперёк, ничего я не знаю о нём.

Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская башня!

О медлительный звон! О торжественно-дивный язык!

На великой Руси были, были сыны бесшабашней,

Были, были отцы безутешней, чем этот старик.

Этот скорбный старик не к стене ли Кремля обратился,

Где начертано имя пропавшего сына огнём:

Ты скажи, неужели он в этих стенах заблудился?

Он пошёл поперёк, ничего я не знаю о нём.

Где же сына искать, где искать, ты ответь ему, небо!

Провались, но ответь, но ответь ему, свод голубой, -

И звезда, под которой мы страждем любови и хлеба,

Да, звезда, под которой проходит и смерть и любовь!

О, не надо, - он скажет, - не надо о смерти постылой!

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты светила ему, ты ему с колыбели светила...

Он прошёл сквозь меня, ничего я не знаю о нём.

Откровение обывателя

Смотрим прямо, а едем в объезд.

Рыба-птица садится на крест

И кричит в необъятных просторах.

Что кричит, мы того не возьмём

Ни душою, ни поздним умом.

Теснотой и обидой живём.

Заливается ночь соловьём,

День проходит в пустых разговорах.

Заскучаю и муху ловлю,

Жаль, что быстрой езды не люблю

И нельзя провалиться на месте.

Мне поведал проезжий во мгле:

«Перестройка идёт на земле!»

Мне-то что! Хлеб и соль на столе,

И летает жена на метле.

Я чихал на такое известье!

Жизнь свихнулась, хоть ей не впервой,

Словно притче, идти по кривой

И о цели гадать по туману.

Там котёл на полнеба рванёт,

Там река не туда повернёт,

Там Иуда народ продаёт.

Всё как будто по плану идёт...

По какому-то адскому плану.

Кем мы втянуты в дьявольский план?

Кто народ превратил в партизан?

Что ни шаг, отовсюду опасность.

«Гласность!» - даже немые кричат,

Но о главном и в мыслях молчат,

Только зубы от страха стучат,

Это стук с того света, где ад.

Я чихал на подобную гласность!

Мне-то что! Отбываю свой крест.

Бог не выдаст, свинья не доест.

Не по мне заварилася каша.

Рыба-птица на хрип перешла,

Докричаться до нас не могла.

Скучно, брат мой! Такие дела.

Особливо когда спохмела...

Жаль души, хоть она и не наша.

Отповедь

Что за племя на свет народилось?

Не прогнать и собакой цепной.

Обделила их Божия милость,

Так желают урвать от земной.

Раз поэт, открывай свою душу.

Те стучатся, а эти стучат

И трясут мою славу, как грушу.

Кто такие? - Свои, - говорят.

Кроме наглых надежд и тумана,

Ни крестов, ни кустов, ни идей.

Ах вы голые карлы обмана,

Постыдились хотя бы людей!

Плащ поэта бросаю - ловите!

Он согнёт вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

Вон отсель поперечно-продольно,

Проходимцы души и дорог.

Не хочу. Презираю. Довольно

Обивать мой высокий порог.

Плач о самом себе

Ходило солнце высоко,

Всё отражалось в нём.

Мне было тяжко и легко

Светить его огнём...

Вещало сердце: мне дано

Идти во глубь глубин,

Где было знание одно

И был язык один.

Но потемнела жизнь моя,

Душа и плоть моя!

Темнее только мать-земля,

Сырая мать-земля.

Ещё как будто не зарыт

Лежу во тьме степей.

Далёкий колокол звонит

Из-под моих ногтей.

Натянут креп ночного дня,

Так пусто и мертво.

Пришли народы на меня,

Не видя ничего.

В гробу откроются глаза,

Блестя в последний раз.

Моя тяжёлая слеза

Покатится из глаз.

И встанет Солнце высоко

У гроба моего.

И спросит тихо и легко:

Ты плачешь... Отчего?

О Солнце Родины моей,

Я плачу оттого,

Что изо всех твоих лучей

Не стало одного.

Погребение зерна

Последний век идёт из века в век.

Всё прах и гул, как и во время оно.

Не может быть! - воскликнул человек,

Найдя зерно в гробнице фараона.

Он взял зерно - и сон зерна пред ним

Во всю земную глубину распался.

Прошли тысячелетия, как дым:

Египет, Рим, и все иные царства.

В каком-то поколенье хлебороб,

А по занятью осквернитель праха,

Он в чистом поле зёрнышко погрёб,

Хотя и не без трепета и страха.

Зерно погибло - вырос хлеб вины.

Шумит в ушах бессонница-пшеница.

Но этот мир лишился глубины,

И никому уже он не приснится.

Подо льдами Северного полюса

Подо льдами Северного полюса

Атомная лодочка плыла.

На свою могилу напоролася,

На свою погибель течь дала.

Подо льдами Северного полюса

Солнышко не светит никогда.

И доходит мне уже до пояса

Тёмная печальная вода.

Не хватает маленького гвоздика -

Имя нацарапать на духу.

Не хватает Родины и воздуха.

Всё осталось где-то наверху.

Подо льдами Северного полюса

Бьётся в борт любимая жена.

Отвечает только тишина.

Поединок

Противу Москвы и славянских кровей

На полную грудь рокотал Челубей,

Носясь среди мрака,

И так заливался: - Мне равного нет!

Прости меня, Боже, - сказал Пepeсвет -

Он брешет, собака!

Взошёл на коня и ударил коня,

Стремнину копья на зарю накреня,

Как вылитый витязь!

Молитесь, родные, по белым церквам.

Всё навье проснулось и бьёт по глазам.

Он скачет. Молитесь!

Всё навье проснулось - и пылью и мглой

Повыело очи. Он скачет слепой!

Но Бог не оставил.

В руке Пересвета прозрело копьё -

Всевидящий Глаз озарил острие

И волю направил.

Глядели две рати, леса и холмы,

Как мчались навстречу две пыли, две тьмы,

Две молнии света -

И сшиблись... Удар досягнул до луны!

И вышло, блистая, из вражьей спины

Копьё Пересвета.

Задумались кони... Забыт Челубей.

Немало покрыто великих скорбей

Морщинистой сетью.

Над русскою славой кружит вороньё.

Но память мою направляет копьё

И зрит сквозь столетья.

Полюбите живого Христа...

Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещённый, как все.

Где та древняя свежесть зари,

Аромат и тепло?

Царство Божье гудит изнутри,

Как пустое дупло.

Ваша вера суха и темна,

И хромает она.

Костыли, а не крылья у вас,

Вы разрыв, а не связь.

Так откройтесь дыханью куста,

А не шорох страниц.

Портрет учителя

Он истину мира сего

Принёс на ладони тебе:

«Не мысли другому того,

Чего не желаешь себе».

Он светло-рус, и мягко бьёт о плечи

Его волос струящийся потоп,

И чист его широкий светлый лоб,

И нет на нём морщин противоречий;

Темней волос его прямые брови,

Его глаза невыразимы в слове,

Как будто небеса глядят на вас,

Чуть подняты обочья синих глаз,

И глубину ресницы оттеняют;

Едва заметно скулы проступают,

А плавный нос ни мягок и ни груб,

Усы не закрывают полных губ,

Густая борода невелика,

Слегка раздвоена на подбородке.

Высок и прям. Его издалека

Народы узнавали по походке.

Он исходил и Запад, и Восток,

И Юг, и Север вдоль и поперёк.

Две бездны разом видел он во мраке:

И солнце и луну. И на песке

Порой чертил пространственные знаки

И после их сметал в глухой тоске.

Ученики, предавшие его,

Такое действо посчитали странным

И, потаясь, спросили: - Отчего

Не пишешь ты на чём-то постоянном?

И слово указательным перстом

Он начертал на воздухе пустом.

И вспыхнуло, и засияло слово,

Как молния... И молвил он сурово:

Вот ваше постоянное. Вот то,

Чего не может вынести никто.

Покоя нет: вы грезите покоем,

А силы тьмы вокруг теснятся роем.

Три битвы, три войны идут от века.

Одна идёт, сокрыта тишиной,

Между свободной волей человека

И первородно-личною виной.

Вторая битва меж добром и злом,

Она шумит по всем земным дорогам.

А третья - между дьяволом и Богом,

Она гремит на небе голубом.

В душе и рядом бьётся тьма со светом,

И первый крик младенца - он об этом.

Раскаты грома слышатся в крови,

Но говорю вам: истина в любви.

Не ждите чуда, не просите хлеба.

Ваш путь туда! - он указал на небо.

Ученики ему сказали: - Отче,

Уныние в крови, а ты горишь

И коротко, и просто говоришь,

Но можешь ты сказать ещё короче?

Могу! - и на ладони написал

Он истину и миру показал:

В двух первых битвах победите с нею.

О третьей битве говорить не смею.

Направит вас туда, преобразив,

Иного мира воля и порыв.

Последняя ночь

Я погиб, хотя ещё не умер,

Мне приснились сны моих врагов.

Я увидел их и обезумел

Верно, мне позволил Бог увидеть,

Как умеют предавать свои,

Как чужие могут ненавидеть

В ночь перед сожжением любви.

Жизнь прошла, но я ещё не умер.

Слава - дым иль мара на пути.

Я увидел дым и обезумел:

Мне его не удержать в горсти!

Я увидел сны врагов природы,

А не только сны моих врагов.

Мне приснилась ненависть свободы

В ночь перед скончанием веков.

Я услышал, как шумят чужие,

А не только говорят свои.

Я услышал, как молчит Россия

В ночь перед сожжением любви.

Вон уже пылает хата с краю,

Вон бегут все крысы бытия!

Я погиб, хотя за край хватаю:

Господи! А Родина моя?!

Посох

Отпущу свою душу на волю

И пойду по широкому полю.

Древний посох стоит над землей,

Окольцованный мёртвой змеей.

Раз в сто лет его буря ломает.

И змея эту землю сжимает.

Но когда наступает конец,

Воскресает великий мертвец.

Где мой посох? - он сумрачно молвит,

И небесную молнию ловит

В богатырскую руку свою,

И навек поражает змею.

Отпустив свою душу на волю,

Он идёт по широкому полю.

Только посох дрожит за спиной,

Окольцованный мёртвой змеей.

Поэзия есть свет, а мы пестры...

В день Пушкина я вижу ясно землю,

В ночь Лермонтова - звёздные миры.

Как жизнь одну, три времени приемлю.

Я знаю, где-то в сумерках святых

Горит моё разбитое оконце,

Где просияет мой последний стих,

И вместо точки я поставлю солнце.

Поэт

Спор держу ли в родимом краю,

С верной женщиной жизнь вспоминаю

Или думаю думу свою -

Слышу свист, а откуда - не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,

Щель меж звёзд иль продрогший бродяга?

На столе у меня шелестит,

Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,

Я зову в собеседники время,

Свист свистит всё сильней за окном -

Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

Поэт и монах

То не сыра земля горит,

Не гул расходится залесьем, -

Поэт с монахом говорит,

А враг качает поднебесьем.

Монах недавно опочил.

Но сумрак, смешанный со светом,

Его в дороге облачил,

И он возник перед поэтом.

Его приветствовал поэт:

Как свят, монах? Как живы черти?

Не очень свят. А живы нет.

Вся жива - сон. Готовься к смерти.

Искал я святости в душе

И думал о тебе порою.

И вот на смертном рубеже

Явился ты передо мною.

Признайся, что не любишь ты

Мечты, любви и красоты,

Запросов сердца и ответов.

Признаться, не люблю поэтов.

Изображать вы мастера,

Но только зло и только страсти,

Что так и валят из нутра.

Ты прав, монах. Но прав отчасти.

А птицы вашего пера -

Воображение и память.

Но что касается добра,

Ваш слог и бледен и натянут.

А мощь Державина! Вот слог:

«Я царь - я раб - я червь - я Бог!»

Отвратна мне гуденьем крови

Державинская ода «Бог».

А что ты скажешь о любови?

Исходит кровью не любовь,

А ваше самовыраженье.

В отмирном самоотверженье

Я умерщвляю плоть, и кровь,

И память, и воображенье.

Они затягивают нас

В свистящий вихрь земного праха,

Где человек бывал не раз,

Был и монах - и нет монаха.

Пускаешь пыль в глаза, монах!

Уж пел Давид под диким кедром,

Что человек есть только прах,

С лица земли взметённый ветром.

В искусстве смешано твоём

Добро со злом и тьма со светом,

Блеск полнолунья с божеством,

А бремя старости с последом.

Покуда мысли есть в уме,

Покуда в сердце есть желанья,

Для узника очарованья.

Не мысли, не желай - и ты

Достигнешь высшего блаженства

При созерцанье совершенства

Добра, любви и красоты.

Монах, ты о каком уме

И о какой толкуешь тьме?

Что есть в уме, то есть и в чувстве,

А значит, в сердце и в искусстве.

Искусство смешано. Пусть так.

Пусть в нашем поле плевел много.

Но Богу дорог каждый злак.

Ведь каждый злак - улыбка Бога.

А ты готов всё поле сместь

За то, что плевелы в нём есть.

Не слишком ли ты судишь строго?

Что ж остается нам, творцам?

Плач покаянья остаётся

Творцам, а может, мертвецам.

Давно в искусстве раздаётся

Сей плач.

Искусство - смрадный грех,

Вы все мертвы, как преисподня,

И ты мертвец - на вас на всех

Нет благовестия Господня.

В предверье Страшного Суда

На рафаэлевой картине -

Завеса бледного стыда,

А не сияние святыни.

Загнул юрод! Ещё чего!

Чтоб на лице Пречистой девы

Не выражалось ничего

От прародительницы Евы?

Так отреши её тогда

От человеческого рода,

От богоданного стыда

Под знаком совести юрода.

Ты умерщвляешь плоть и кровь,

Любовь лишаешь ощущенья.

Но осязательна любовь,

Касаясь таин Причащенья.

Какой же ты христианин

Без чувственного постоянства?

Куда ты денешь, сукин сын,

Живые мощи христианства?

Так умертви свои уста,

Отвергни боговоплощенье,

Вкушая плоть и кровь Христа

И принимая Причащенье!

При грозном имени Христа,

Дрожа от ужаса и страха,

Монах раскрыл свои уста -

И превратился в тень монаха,

А тень осклабленного рта -

В свистящую воронку праха.

И смешаны во прахе том

Добро со злом и тьма со светом.

И ходит страшным ходуном

Свистящий прах перед поэтом.

Под ним сыра земля горит,

И гул расходится залесьем.

Смотри, - поэту говорит,-

Как я качаю поднебесьем.

Поэт вскричал: - Да это враг! -

Окстился знаменным отмахом -

И сгинул враг, как тень, в овраг...

Но где монах? И что с монахом?

Превращение Спинозы

Смотрел загадочно Барух,

Шлифуя линзы быта,

Как пауки ловили мух

В углах звезды Давида.

Из всех её шести углов,

Из тупиков унылых

Собрал философ пауков

И в банку поместил их.

Друг друга жрали пауки.

Задумался философ.

Но были мысли далеки

От мировых вопросов.

Нюх щекотал кровавый дым -

Паучий бой кончался.

В нечистой склянке перед ним

Один паук остался.

Была разгадка так близка.

Философ не сдержался

И превратился в паука,

И в банке оказался.

Остался жив один из двух,

Один пожрал другого.

Но знать, кто был из них Барух,

Нет смысла никакого.

Предчувствие

Всё опасней в Москве, всё несчастней в глуши,

Всюду рыщет нечистая сила.

В морду первому встречному дал от души,

И заныла рука, и заныла.

Всё грозней небеса, всё темней облака.

Ой, скаженная будет погода!

К перемене погоды заныла рука,

А душа - к перемене народа.

Простота милосердия

Это было на прошлой войне,

Или богу приснилось во сне,

Это он среди свиста и воя

На высокой скрижали прочёл:

Не разведчик, а врач перешёл

Через фронт после вечного боя.

Он пошёл по снегам наугад,

И хранил его – белый халат,

Словно свет милосердного царства.

Он явился в чужой лазарет

И сказал: «Я оттуда, где нет

Ни креста, ни бинта, ни лекарства.

Помогите!..» Вскочили враги,

Кроме света не видя ни зги,

Словно призрак на землю вернулся.

«Это русский! Хватайте его!» –

«Все мы кровные мира сего», –

Он промолвил и вдруг улыбнулся.

«Все мы братья, - сказали враги, -

Но расходятся наши круги,

Между нами великая бездна».

Но сложили, что нужно, в суму.

Он кивнул и вернулся во тьму.

Кто он? Имя его неизвестно.

Отправляясь к заклятым врагам,

Он пошёл по небесным кругам

И не знал, что достоин бессмертья.

В этом мире, где битва идей

В ураган превращает людей,

Вот она, простота милосердья!

Прощальный жест

Зачем ты его обнимала,

Махала с печальных полей,

Как будто туман разгоняла?..

Туман становился плотней.

Он занял скользящее место

В пространстве, лишённом тепла.

Но тайна прощального жеста,

Мерцая, обратно звала.

Развеять дорожную скуку

Помог ему князь темноты,

Что дёргал какую-то куклу,

И кукла махала - и ты...

Годами окно протирала,

Рука уставала мелькать,

Как будто туман разгоняла,

Который нельзя разогнать.

Пузыри

Всяк пузырь на волю выпускает

Джинна, заключённого внутри.

Но младенец этого не знает,

Млечные пуская пузыри.

Хочется тебе пузырь потрогать -

Дьявол строит рожи изнутри.

Вечный бой. Ты слышишь гром и грохот -

То металл пускает пузыри.

А когда кометы возникают

Около земного бытия, -

Пузыри кровавые пускают

Чистый разум и душа твоя.

Вечность дышит, как морская пена,

Пузырится главами собор.

Плоть живая пенится мгновенно,

И душа уходит на простор.

Мир звенит пустыми пузырями

Праздных грёз и дутого стекла,

Мыльными мгновенными шарами,

Что пускают слава и хвала.

Наложи печати и запреты,

Только ничего не говори,

Потому что дети и поэты

Всё же верят в эти пузыри.

Рана

Я пел золотому народу,

И слушал народ золотой.

Я пел про любовь и свободу,

И плакал народ золотой.

Как тати, в лихую погоду

Явились враги и друзья,

Схватили за горло свободу,

А в горле свободы был я!

Прощайте, любовь и свобода!

Как тати, враги и друзья

Ударили в сердце народа,

А в сердце народа был я!

Над бездной у самого края

Шатает от ветра народ.

В нём рана зияет сквозная,

И рана от ветра поёт.

Русский лубок

Во вселенной убого и сыро,

На отшибе лубочный пустырь.

Через тёмную трещину мира

Святорусский летит богатырь.

Облака, что бродячие горы,

Клочья пены со свистом летят.

Белый всадник не чует опоры,

Под копытами бездна и смрад.

Он летит над змеиным болотом,

Он завис в невечернем луче.

И стреляет кровавым пометом

Мерзкий карлик на левом плече.

Может быть, он указы бросает

И рукой его бьёт по плечу.

Может быть, свою душу спасает:

«Осторожно! Я тоже лечу».

Облик карлика выбит веками,

И кровавые глазки торчком...

Эх, родной! Не маши кулаками.

Сбрось его богатырским щелчком.

Русский маятник

Качнулся влево русский маятник,

И нас налево занесло.

Налево чёрт, как понимаете,

Увеличительное зло.

Во всю ивановскую маятник

Ударил чёрта между глаз.

Идут часы, как понимаете,

И нас качает всякий раз.

На этом сказка не кончается,

Она уходит вглубь и вширь,

Где русский маятник качается,

Как на распутье богатырь.

Качнётся вправо русский маятник.

Направо Бог. Он нас простит.

Часы идут, как понимаете,

Покамест богатырь стоит.

Стальной Егорий

В чистом поле девица спала

На траве соловьиного звона.

Грозна молния с неба сошла

И ударила в чистое лоно.

Налилась безответная плоть,

И набухли прекрасные груди.

Тяжела твоя милость, Господь!

Что подумают добрые люди?

Каждый шорох она стерегла,

Хоронясь за родные овины.

На закате она родила

Потаённого сына равнины.

Остудила холодной росой,

Отряхая с куста понемногу.

Спеленала тяжёлой косой

И пошла на большую дорогу.

Не взмывал от болота кулик,

Не спускалось на родину небо.

Повстречался ей певчий старик.

Что поёшь? - и дала ему хлеба.

Он сказал: - Это посох поёт,

Полый посох от буйного ветра.

Ин гудит по горам хоровод

За четыре окраины света.

А поёт он печальный глагол,

Роковую славянскую тайность,

Как посёк наше войско монгол,

Только малая горстка осталась.

Сквозь пустые тростинки дыша,

Притаились в реке наши деды.

Хан велел наломать камыша

На неровное ложе победы.

И осталась тростинка одна.

Сквозь одну по цепочке дышали.

Не до всех доходила она

По неполному кругу печали.

С той поры разнеслась эта весть

В чужеликие земли и дали.

Этот посох, родная, и есть

Та тростинка души и печали.

Схорони в бесконечном холме

Ты своё непосильное чадо.

И сокрой его имя в молве

От чужого рыскучего взгляда.

А не то из любого конца

Растрясут его имя, как грушу.

И драконы земного кольца

Соберутся по русскую душу.

Пусть тростинка ему запоёт

Про дыхание спящего тура,

Про печали Мазурских болот

И воздушных твердынь Порт-Артура...

То не стая слеталась сорок,

То безумная мать причитала.

Частым гребнем копала песок,

Волосами следы заметала.

Отняла от груди и креста

Дорогую свою золотинку.

На прощанье вложила в уста

Ветровую пустую тростинку...

Солнце с запада всходит крестом,

Филин душу когтит под мостом,

Змей и жаб небеса изрыгают.

Смерть ползёт, словно смерч, по степи,

Ум за разум заходит в цепи,

И могильные камни рыдают.

«Дранг нах Остен! - Адольф произнёс. -

Перед нами отступит мороз.

Киев пал, русский флот не воскрес,

И дела у Иосифа плохи!».

На Москве белый камень парит,

На Москве алый кипень горит,

Под Москвой перекопы-заслоны.

Слава родине, хата не в счёт!..

Из железных кремлёвских ворот

Вылетали железные звоны.

Расходились ворота-врата.

Кровь из носу, аллюр три креста!

Из ворот молодецким аллюром

Вылетал словно месяц гонец

И скакал в непроезжий конец

По забытой дороге на Муром.

Он скакал, обгоняя рассвет,

Три часа и три дня без ста лет.

Он простёрся со свистом и воем

По равнине несметным числом.

Пал с коня и поклонным челом

Бил трикрат перед вечным покоем:

Лихо, лихо великое прёт.

Выручай по закону народ!.. -

Грозный рокот донёсся до слуха,

Задрожала сырая земля,

И гонцу отвечает Илья:

Не замай богатырского духа!

Глубоко моя сила ушла,

Моя поступь Руси тяжела,

И меня не удержит равнина.

Ваше лихо покудова спит.

Против неба старуха стоит,

Пусть окликнет закланного сына!..

Против неба разрывы прошли,

Мать-старуху сожгли, размели,

Разнесли и старухино горе.

Оседая туманом вдали,

Прах старухи коснулся земли:

Час настал. Просыпайся, Егорий! -

Дюжий гул в бесконечном холме

Отозвался на имя в молве.

Сын Егорий почуял тревогу.

Сколько пыли! - он громко чихнул,

И родительский прах отряхнул,

И пошёл на большую дорогу.

Встрел Егорий пехотную кость:

Али гнёшься, Иван, вырви-гвоздь? -

Я ответил: - Стою-отступаю.

Ты забыл о железе в любви,

О гвоздях, растворённых в крови?

Наша кровь с молоком, - отвечаю, -

Все мы вскормлены грудью… - Но он

Отвечает: - Я духом вспоён,

Русским духом великой печали.

Много лет под землёй я лежал,

Сквозь пустую тростинку дышал -

Сквозь неё наши деды дышали.

До сих пор ветровая поёт

Про печали Мазурских болот

И воздушных твердынь Порт-Артура... -

Говорю: - Это старая даль! -

Он вздохнул: - Эта наша печаль,

А печаль - это наша натура.

Я печальник, а ты вырви-гвоздь,

Но порой твоя полая кость

Загудит, как тростинка, от ветра.

Загудит, запоёт, а про что?

В целом мире не знает никто -

Это русская жизнь без ответа.

Мне приснилась иная печаль

Про седую дамасскую сталь,

Я увидел, как сталь закалялась,

Как из юных рабов одного

Выбирали, кормили его,

Чтобы плоть его сил набиралась.

Выжидали положенный срок,

А потом раскалённый клинок

В мускулистую плоть погружали,

Вынимали готовый клинок.

Крепче стали не ведал Восток,

Крепче стали и горше печали.

Так ли было, но сон не простой.

Говорю, быть России стальной!.. -

Он подался на кузню Урала.

И, увидев гремящий Урал,

Погрузился в горящий металл,

Чтобы не было крепче металла.

Иногда из мартена-ковша

Как туман возносилась душа

И славянские очи блистали.

Он сказал: - Быть России стальной! -

Дух народа покрылся бронёй:

Пушки-танки из грома и стали...

Страхи героев

На родину души героев

Смотрят издалека,

И на земле замечают

Ребёнка и старика.

Ребёнок с огнём играет,

Рядом старик стоит.

Ребёнок с огнём играет

Сливаются в долгий крик:

Ребёнок с огнём играет!

Как знать! - говорит старик. -

Не только вечная слава

И поминальный стих -

Страхи от вас остались...

Он выжигает их.

Он тоже станет героем:

Нрав у него таков.

Он выжигает страхи,

Как тени от облаков.

Вы скажете: - Он рискует

Всё сущее истребить...

Не больше того рискует,

Чем ближнего возлюбить.

Струна

В землю белый и красный легли,

Посылая друг другу проклятья,

Два ствола поднялись из земли

От единого корня, как братья.

В пыль гражданская распря сошла,

Но закваска могильная бродит.

Отклоняется ствол от ствола,

Словно дьявол меж ними проходит.

Далеко бы они разошлись,

Да отца-старика по наитью

Посетила счастливая мысль -

Их связать металлической нитью.

Слушай, слушай, родная страна,

В грозовую ненастную пору,

Как рыдает от ветра струна

И разносится плач по простору.

В ясный день не рыдает она,

И становятся братья родными.

И такая стоит тишина,

Словно ангел витает над ними.

Тайна славян

Буйную голову клонит ко сну.

Что там шумит, нагоняя волну?

Во поле выйду - глубокий покой,

Густо колосья стоят под горой.

Мир не шелОхнется. Пусто - и что ж!

Поле задумалось. Клонится рожь.

Тихо прохлада волной обдала.

Без дуновения рожь полегла.

Всюду шумит. Ничего не слыхать.

Над головою небесная рать

Клонит земные хоругви свои,

Клонит во имя добра и любви.

А под ногами темней и темней

Клонится, клонится царство теней.

Клонятся грешные предки мои,

Клонится иго добра и любви.

Это она мчится по ржи! Это она!

Клонится, падает с неба звезда,

Клонит бродягу туда и сюда,

Клонит над книгой невинных детей,

Клонит убийцу над жертвой своей,

Клонит влюблённых на ложе любви,

Клонятся, клонятся годы мои.

Что-то случилось. Привычка прошла.

Без дуновения даль полегла.

Это она мчится по ржи! Это она!

Что там шумит? Это клонится хмель,

Клонится пуля, летящая в цель,

Клонится мать над дитятей родным,

Клонится слава, и время, и дым.

Клонится, клонится свод голубой

Над непокрытой моей головой.

Клонится древо познанья в раю.

Яблоко падает в руку мою.

Это она мчится по ржи! Это она!

Пир на весь мир! Наш обычай таков.

Славно мы прожили сорок веков.

Что там шумит за небесной горой?

Это проснулся великий покой.

Что же нам делать?.. Великий покой

Я разгоняю, как тучу, рукой.

Буйную голову клонит ко сну.

Снова шумит, нагоняя волну...

Это она мчится по ржи! Это она!

Тегеранские сны

Вдали от северных развалин

Синь тегеранская горит.

Какая встреча, маршал Сталин!

Лукавый Черчилль говорит.

Я верю в добрые приметы,

Сегодня сон приснился мне.

Руководителем планеты

Меня назначили во сне!

Конечно, это возвышенье

Прошу не принимать всерьёз...

Какое, право, совпаденье, -

С улыбкой Рузвельт произнёс.

В знак нашей встречи незабвенной

Сегодня сон приснился мне.

Руководителем Вселенной

Меня назначили во сне!

Раздумьем Сталин не смутился,

Городские грохоты и свисты.

И стоят в окне передо мной

Все мои желания и мысли.

Все они певучи и легки,

Все они цветны и ароматны,

Все они отсюда далеки,

Все передо мной - и невозвратны.

Я уже не знаю, сколько лет

Жизнь моя другую вспоминает.

За окном потусторонний свет

Говорит о том, что смерти нет,

Все живут, никто не умирает!

Ты зачем полюбила поэта

За его золотые слова?

От высокого лунного света

Закружилась твоя голова.

Ты лишилась земли и опоры.

Что за лёгкая тяга в стопе?

И какие открыло просторы

Твоё тело и в нём и в себе?

Он хотел свою думу развеять,

Дорогое стряхнуть забытьё.

Он сумел небесами измерить

Свой полёт и паденье твоё.

Он уже никогда не вернётся,

След его заглушила трава.

Ты заплачешь, а он отзовётся

На свои золотые слова.

Узоры

Светлый ангел пролетал по небу.

Девка выходила на крылечко,

На ступеньку низкую садилась

И брала иголку с тёмной ниткой,

На холстине белой вышивала

Тайные девические грёзы

И узоры жизни осторожной.

Только ничего не получалось.

Заливалась бедная слезами,

Не могла увидеть даже нитки,

А не то чтоб ангела на небе.

Светлый ангел порадел о девке

За её девические грёзы

И узоры жизни осторожной,

Постучал по голубиной книге -

Выпали три волоса на землю,

Три закладки меж страниц священных.

Первый волос золотой, как нива,

А второй серебряный, как месяц,

Третий волос синий и зелёный,

Словно море в разную погоду.

А меж ними облака стояли,

Полыхали тихие зарницы.

Поглядела девка в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В паутинке нива золотилась.

Сотворила девка свят-молитву,

Отпустила душу и сказала:

Это волос ангела блистает,

Мне о нём рассказывала бабка

И шептали во поле колосья...

Поглядела снова в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В паутинке месяц серебрился.

На неё перекрестилась девка,

Облегчила душу и сказала:

Это волос ангела сияет!

Мне о нём напоминает месяц,

Зимний снег и седина разумных...

Поглядела снова в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В ней менялось синее с зелёным.

Перед нею задрожала девка

И глаза, как спящая, закрыла,

Затворила душу и сказала:

Это волос ангела играет,

Словно море в разную погоду!

Он сегодня мне приснился ночью,

Ничего я про него не знаю

И дрожу с закрытыми глазами...

А когда она глаза открыла,

Волосы в ногах её дремали.

Осторожно их брала руками

И свивала радужную нитку.

И три дня не грёзы вышивала,

А узоры жизни терпеливой,

Мудрые священные узоры.

О трёх днях над вышивкой сидела,

И мелькала быстрая иголка,

И струилась радужная нитка.

На четвёртый день вставала девка:

Всё готово! Где хвала и слава?..

Распахнула душу и ворота

И сказала: - Вот мои узоры!

Приходил народ на погляденье,

Глубоко ему запали в душу

Мудрые священные узоры.

А они, как нива, золотились,

А они, как месяц, серебрились,

И играли синим и зелёным,

Словно море в разную погоду.

А меж ними облака стояли,

Полыхали тихие зарницы.

Это счастье! - говорили люди.

Это радость! - восклицали дети.

Божья тайна! - молвил самый старый.

И моя! - проскрежетал зубами

Фонарь

Где мудрец, что искал человека

С фонарём среди белого дня?

Я дитя ненадёжного века,

И фонарь озаряет меня.

Полый шар распылённого света

Поднимает в лесу и степи.

Не даёт никакого ответа,

Но дорогу сулит по цепи.

Вкруг него порошит и круглится

Туча птиц и ночной мелюзги.

Метеорным потоком роится,

А за роем не видно ни зги.

Заливайтесь, античные хоры!

На смолу разменялся янтарь.

Я прошёл за кудыкины горы

И увидел последний фонарь.

Что напомнил ни свет ни зарю:

Сомневаюсь во всём, кроме света!

Кто пришёл к моему фонарю?

Человек! - я ответил из ночи.

Человек? Заходи, коли так! -

Я увидел горящие очи,

Что глядели из света во мрак.

Не тужи, моя жизнь удалая,

Коли влипла, как муха в янтарь!

Поддержи меня, сила былая!..

И вошёл я в горящий фонарь.

Я увидел прозрачные мощи,

Волоса или мысли оплечь.

Я вперился в безумные очи,

Я расслышал бессвязную речь.

Не увидеть такого от века,

Не распутать такого вовек:

Он искал днём с огнём человека,

Но в огне должен быть человек!

Поддержи меня, сила былая!

Я фонарь проломил изнутри.

И народные хоры, рыдая,

Заливались до самой зари:

«За приход ты заплатишь судьбою,

За уход ты заплатишь душой...»

И земной и небесной ценою

Я за всё расплатился с лихвой.

Сомневаюсь во всём, кроме света,

Кроме света, не вижу ни зги.

Но тягчит моё сердце поэта

Туча лжи и земной мелюзги.

Шальная пуля

У меня весёлая натура,

У меня счастливая рука.

В чистом поле свищет пуля-дура.

Не меня ли ищет, дурака?

Папироса кончится вот-вот.

Золотая стрела Аполлона

Я рад, что мне дана возможность представить читателям творчество замечательного русского поэта Юрия Кузнецова.

Чем же этот поэт так замечателен?

По моему личному мнению, Юрий Кузнецов безусловно входит в высшую тройку русских поэтов второй половины ХХ века (вместе с Николаем Рубцовым и Иосифом Бродским). Он определил дальнейшие пути развития русской поэзии. Последующие поколения поэтов России идут по дорогам, проложенным стопами Юрия Кузнецова.

Но кто-то из читателей скажет, что все это субъективно, спорно, бездоказательно.

Что ж, тогда начну с биографических сведений…

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушел на фронт, а семья с матерью переехала на его родину, в село Александровское Ставропольского края. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из первых его стихотворений было посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. Первое опубликованное стихотворение появилось в 1957 году в тихорецкой районной газете. В 1960 году Ю. Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учебу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. После армии Юрий Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодежной газеты. Первый сборник Ю. Кузнецова – «Гроза» – вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт.

Остановимся на этом…

Кубань, Ставрополье, Тихорецк, Краснодар. Места и ландшафты, так знакомые мне…

Вся территория к северу от Кавказских гор – совершенно ровная поверхность; холмиться и овражиться земля начинает гораздо севернее – возле Воронежа. Знаменитые кубанские степи… Но они перестали быть дикими степями, они распаханы и окультурены. Чернозем Кубани – едва ли не самая плодоносная в мире почва, поэтому кубанская земля используется в полную меру – обработан каждый гектар. В степи взор застит трава – зеленая или соломенно-желтая, высохшая. Трудно представить ландшафт, в котором взор не застит ничего. Но люди, живущие к северу от Кавказских гор, наблюдают такой ландшафт несколько месяцев в году.

Весна. Кубанские поля вспаханы, но еще не засеяны. Черная ровная гладь – до горизонта. Широкие пространства, перекрываемые тонкими зелеными линиями лесополос. Геометричность совершенно чужда природе: в степи или в лесу не отыщешь прямоугольник или параллелограмм, ни Солнце, ни Луна, ни облака – не треугольны и не ромбичны. Кубанский пейзаж – геометричен, что придает ему какую-то потусторонность: кажется, что безумный Малевич налепил повсюду черные квадраты. Иногда попадаются многокилометровые распаханные территории без лесополос, бескрайние поля. Стоит зайти на такое поле – и увидишь мир, в котором нет ничего, олицетворенное воплощение бесконечности и пустоты.

Мне знакомо это пространственное ощущение, создаваемое в стихах Юрия Кузнецова…

Ты стоишь посреди нескончаемой черной пашни. Земля под тобой плоска и ровна как столешница; порой тебе кажется, что она выпукло прогибается в центре, но это – оптическая иллюзия. Нигде нет никаких ориентиров: на западе, на востоке, на севере и на юге – одна и та же тонкая линия горизонта. Начинает кружиться голова. Вдалеке неизвестно отчего возникают гигантские миражные фигуры: это то ли небесные всадники, то ли слегка раскачивающиеся смерчи, то ли пространственные черные дыры. И вдруг ты осознаешь, что поле, в котором ты стоишь – и есть огромная черная дыра, закручивающаяся по краям. Оно стремительно несется ввысь, его уносит в когтях орел или ворон, вниз осыпается темная влажная земля…

Поэзию Юрия Кузнецова часто называли «странной». Она действительно производит удивительное впечатление – как будто бы из привычного пейзажа вдруг изъяли присущую ему часть. Под окном росло дерево, однажды все проснулись – а дерево исчезло. Иногда про стихи Кузнецова говорили, что они «безлюдны». Это не так – в стихах Кузнецова есть люди – старики, женщины, бродяги, поэты, солдаты, случайные прохожие. Но чего-то в стихах Кузнецова – на уровне ландшафтного восприятия – нет.

Взгляд «жителя средней полосы», как правило, заслонен многочисленными предметами, будь то деревья или городские постройки. Видно недалеко – метров на сто, не больше. А если видно далеко, это значит, что «житель средней полосы» глядит сверху – из окна многоэтажки, с Воробьевых гор, с обрыва над рекой. В поэзии Юрия Кузнецова «жителю средней полосы» не хватает предметов перед глазами. Взору не за что зацепиться. Удивительно сочетание необозримых, не заслонённых ничем пространств и абсолютно ровной – без повышений и понижений – ландшафтности. Стихи Юрия Кузнецова кажутся необжитыми, незаполненными, пугающе просторными.

Постоянное место действия стихотворений Юрия Кузнецова – былинное «чисто поле» – непомерное и ровное пространство, на котором с грохотом сшибаются потусторонние силы. Простор мирозданья – безгранично велик, природные стихии – беспощадно велики, а человек – мал. Все – или мало, или велико, нет ничего «нормального», соразмерного обыкновенной мерке. Кузнецов не любит усредненные размеры, привычные масштабы, обыденные коллизии. Он даже Пушкина не смог принять полностью, потому что Пушкин, по его мнению, «соблазнил русскую поэзию» «ландшафтной и бытовой предметностью».

Юрий Кузнецов родился в семье офицера-пограничника Поликарпа Ефимовича Кузнецова. Судьба преследовала поэта еще до его рождения. «Отец, кадровый офицер-пограничник, был внезапно отозван с заставы, лишен звания и прав и брошен на произвол судьбы. Еще хорошо, что он не пошел по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором все было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился вопреки всему», – так сам поэт вспоминает драматические обстоятельства, сопроводившие его появление на свет.

Село Александровское, в котором во время войны жила семья маленького Юры, пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году, по удивительной случайности, среди воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта.

В 1944 году отец Юрия Кузнецова погиб на поле сражения в Крыму.

Это трагичнейшее событие – «точка сборки» творческого мира Юрия Кузнецова. Поэт будет бесконечно прокручивать гибель отца в своих стихах, надрывно осмысливать ее…

Вот так…


Шел отец, шел отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым -
Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернет…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идет
Через поле к порогу.

(«Возвращение»)

Или вот так…


Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать – она сплошной рубец.
Такая рана – видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.

На вдовьем ложе памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.

Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих -
Сестер и братьев, выросших в мозгу…
Кому об этом рассказать смогу?

И даже так…


Я пил из черепа отца
За правду на земле…
(«Я пил из черепа отца…»)

Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».

Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…

По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.

Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).

В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.

Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.

С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.

Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…

Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».

У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.

Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические , геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.

Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».

Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.

В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А .), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…

Мифологическая реальность, показываемая Юрием Кузнецовым – не только вне-разумна. Она имеет еще одно свойство: эта реальность – бесконечно повторяема.

Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.

Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии .

Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.

Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».

Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.

Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).

У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.

Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?

Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».

Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».

Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.

К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».

…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).

Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.

Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.

Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.

В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».


Семь небес никого не спасут
От былой и грядущей печали.
Север. Солнце ни там и ни тут
И не греет косыми лучами.

Дальний брат возвратился домой
И в пустые просторы рыдает.
Он ладони над мертвой землей,
Словно круглое небо, смыкает.

Вот что он говорит в забытьи:
– Мир остался без крова и хлеба.
Где вы, братья и сестры мои?
Я построил вам новое небо.

Вместо рук над моей головой
Вижу звездную млечную сетку.
И роняет на купол живой
Белый голубь зеленую ветку.

Это небо светло и легко,
Этот голубь не знает печали,
Это солнце стоит высоко
И меня заливает лучами.

Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе . Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории . Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).

В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».

С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…


Жизнь напустит холода и голода,
Обобьют наш голос и бока.
Не удержит ни серпа, ни молота
Наша угорелая рука.

Мы сойдемся на святом пожарище
Угли покаяния сбирать.
А друзья и бывшие товарищи
Будут наши угли воровать.

(«Тень от тучи родину нашарила…»)

С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».


Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.

Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.

(«Пыль солнца земля отряхает…»)

В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.


Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
(«Полюбите живого Христа…»)

Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.

Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.

Юрий Кузнецов – поэт огромный , и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).

Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.

Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.

Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.


Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?

Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.

Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.

Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.

(«Что тебе до семейных измен…»)

Эти стихи честны , и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.


Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.

Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.

Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.

Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… -
Та свеча оказалась звездою.

Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.

И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…

Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.

(«Бабочка и звезда»)

Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый . В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).

Для того, кто по-прежнему молод,

Я во сне напоил лошадей.

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Мы дорогу найдем по светилам,

Хоть светила сияют не нам.

Пропылим по забытым могилам,

Прогремим по священным камням.

Нам чужая душа - не потемки

И не блеск Елисейских полей.

Нам едино, что скажут потомки

Золотых потускневших людей.

Только русская память легка мне

И полна, как водой решето.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

Последний олимпиец

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 го­да в станице Ленинградская Краснодарского края. Умер в Москве 17 ноября 2003 года. Похоронен на Троекуровском кладбище.

Отец - кадровый офицер, погиб на фронте, мать - учи­тельница. После школы поступил в кубанский университет, но через год ушел в армию. Во время Карибского кризиса два года служил на Кубе (1961-1963). В 1965 году поступил в Ли­тературный институт имени А. М. Горького (семинар Сергея Наровчатова), который окончил в 1970 году. Остался рабо­тать в Москве.

В 1966 году в Краснодаре вышел первый поэтический сбор­ник «Гроза». В 1974 году в Москве был издан второй сборник «Во мне и рядом - даль». Сразу же был замечен столичной критикой. Критик Вадим Кожинов заявил о рождении круп­нейшего поэта; свое мнение никогда не менял. В 1974 году по­эт был принят в Союз писателей СССР. В 1976 году вышла книга «Край света - за первым углом», спустя два года - «Выходя на дорогу, душа оглянулась». К концу XX века выпус­тил более десяти поэтических сборников: «Стихи» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Золотая гора» (1989), «Стихотворения» (1990) и другие. Оказал явное влияние почти на все следующее поколение по­этов.

Работал в издательстве «Советский писатель», с нача­лом перестройки перешел в журнал «Наш современник». Пре­красно знал как русское народное творчество, так и всю ми­ровую культуру. И сам являлся одновременно ярчайшим на­циональным русским поэтом и поэтом мировых тем и сюже­тов. В последние годы обратился к библейской тематике. На­писал поэмы «Путь Христа» и «Сошествие в ад».

Лауреат Государственной премии России. Жил в Москве. Был женат, имеет двоих дочерей.

Юрий Кузнецов - это не просто небожитель нашего поэтического Олимпа. На нашем Олимпе его можно было бы назвать Зевсом. Впрочем, он и похож частенько на Зев­са, посылающего молнии на головы поверженных. Нет, остановиться на таком понимании его олимпийства - зна­чит, всего лишь включиться в некую литературную игру, воздать ему должное за все его труды. К счастью, и без ме­ня воздается. О существовании Юрия Кузнецова, пусть со скрежетом зубовным, но не могут ни на минуту забыть ни патриоты, ни литературные либералы. Ох, как мешает он всей постбродской поэзии своим существованием. Объ­явили на весь мир после смерти Иосифа Бродского об ис­чезновении последнего солнца нашей отечественной по­эзии. Собрались в темноте кучковаться по разным малень­ким поэтическим каморкам, вне единого литературного пространства, а такое возможно лишь тогда, когда нет в стране первого поэта, но из-за продолжающегося явления Кузнецова темноты не могут дождаться. Ибо поэзия Юрия Кузнецова продолжает исторгать из себя светоносные лу­чи, и никуда от них не спрятаться... Кстати, хочу как-ни­будь написать параллель: Кузнецов и Бродский - любо­пытные темы для соприкосновений, даже по характерам своим. В Питере я знавал Бродского, в Москве знаю Кузне­цова, будет что сравнивать...

Но все-таки, говоря о Кузнецове, я имею в виду совсем иное олимпийство, уже без всяких аллегорий. Олимпийст­во во всей своей брутальной правдивости и первичности. Пожалуй, еще десять с лишним лет назад, задумавшись над стихами Юрия Поликарповича, я вдруг обнаружил, что он становится более понятен, когда его помещаешь в совсем иную систему координат. Не только в систему нашей на­циональной сокровищницы русской поэзии, хотя и там ему место давно определено. Не только в координаты своего по­коления или даже всего XX века, а в систему олимпийского классического измерения искусства, существующую еще со времен языческой Древней Греции и языческого Древнего Рима. И единицы поэтического времени, и отношение к об­разу, к пространству - все оттуда. От древнегреческих по­этических мифов, далее сопрягая их с мифами кельтскими, германскими, финно-угорскими. «Где пил Гомер, где пил Софокл, / Где мрачный Дант алкал...» Через блистательное Возрождение, соприкоснувшись с Данте, и далее в наш древний славянский мир. Это уже иная мировая традиция, иной подход к категориям времени и пространства.

В русской поэзии, на мой взгляд, такими же несомнен­ными олимпийцами были Гавриил Державин и Федор Тют­чев. Нечто олимпийское чувствуется у Баратынского, у Иннокентия Анненского, у Блока, у позднего Заболоцкого. В таком понимании поэзии нет оценочной величины. Нет высокомерия, нет олимпийской братской поруки, отделя­ющей жителей этого Олимпа от поэтов иных традиций и измерений. Скорее есть трагизм заброшенного в наше зем­ное пространство XX века одинокого небесного странника. Иногда поэт, как инопланетянин, не знает, что ему делать с окружающими, кому улыбаться, от кого отворачиваться. Иногда поэт явно тоскует, почему он не живет в том горнем мире своих соратников по олимпийскому измерению, ка­кими силами он выброшен оттуда на грешную землю, низвержен с Олимпа.

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват.

И мои кровеносные сети,

И морщины о том говорят.

………………………………..

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепуганный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

(«Бои в сетях», 1983)

Скажем, совсем иные понятия времени и пространства у Сергея Есенина и Николая Рубцова, у Некрасова и Гуми­лева, что ничуть не принижает их поэзию, но дает ей сов­сем иное звучание.

В мое понятие олимпийства тем более не входит ника­кое спортивно-рейтинговое, коммерчески-деловое псевдо­олимпийство, столь знакомое нам по мировым олимпиа­дам. Нет. Боги того величественного мифического Олимпа не рядились за право первенства, они все были первыми и первичными.

Именно олимпийство и придает поэзии Юрия Кузне­цова высочайший трагизм, трагизм во всем: в любви и в дружбе, в отношении к народу и к государству, в ощущении надвигающихся бед. В чем-то он сам со своим олимпийст­вом - знак высокой беды.

Но с предчувствием древней беды

На мои и чужие следы

Опадают зеленые листья.

(«Битва звезд. Поединок теней», 1976)

Именно трагизм личности становится главным препят­ствием для восприятия его самого его же поэтическими соратниками. Тем более - трагизм, непонятый большин­ством, принимаемый за эпатаж, за провокацию, а то и за погоню вослед дешевой популярности. Обывательскому богемному мирку нет дела до того, что и сам поэт не волен быть иным, что он сам, как человек, мне думается, иногда сгибается под тяжестью своего креста.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

(«Поэт», 1969)

Кстати, стрела Аполлона, пронизывая все поэтическое пространство Кузнецова, позволяет делать низкое - высо­ким, обыденное - бытийным, пародийное - трагедий­ным. Казалось бы, иногда Кузнецов позволяет себе не­брежные, затасканные глагольные рифмы, пересказывает анекдоты, утверждает тривиальные истины. Какой-нибудь поэтишко скажет: я тоже так могу. Так, да не так. Нет гра­витации поэзии, нет того неведомого свиста, который от­деляет незримой стеной обитателя Олимпа от даже весьма способных стихотворцев.

Плащ поэта бросаю - ловите!

Он согнет вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

(«Отповедь», 1985)

Приняв это олимпийство Юрия Кузнецова как образ его мысли, как его поэтическую систему, становятся логич­ными и понятными многие якобы несуразности в его сти­хах и выступлениях. Его подход к Пушкину, по сути опре­деливший совсем иной путь развития для русской нацио­нальной поэзии. Его подход к сверстникам. Его отношение к женской поэзии36. И даже его подход к нашему христиан­скому Богу. Путь Юрия Кузнецова к Христу - сложней­ший путь человека, знакомого с Пантеоном олимпийских богов. Он вписал Христа в свою систему олимпийских ко­ординат времени и пространства, добра и зла, победы и по­ражения. Но в итоге (а это важнее всего!) он пришел имен­но к православному пониманию Бога и человека. Он через олимпийское мироощущение пришел к живому Христу. Не к книжному, не к иконописному, а к Христу, живущему в сердцах простодушных мирян, к Христу, понятному про­стому человеку. В конце концов поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» - это еще один народный апокриф.

В поэзии Юрия Кузнецова всегда сосуществуют олим­пийская высота и какая-то простая брутальная реальность. И потому его любимые герои, а может быть, и прототипы героев - это или титаны, как и он сам поверженные на землю, или простодушные русские мужики, добры молод­цы из сказочной, еще дохристианской Руси. Когда он пи­шет про поражение титана:

Твое поражение выше

Земных и небесных знамен,

Того, кто все видит и слышит,

Того, кто горами качает,

И даже того, кто все знает, -

Но все-таки ты побежден, -

он пишет и о себе самом, вознесенном силою таланта в ти­таны, но и побежденном той же самой ему неведомой бо­жественной силой, а потому вознесенном в величие, но по­стоянно смятенном и угрюмом, удрученном увиденным на земле столь многочисленным человеческим злом, война­ми, людской несправедливостью. Отсюда и ощущение то­тального одиночества поверженного титана: «Одинокий в столетье родном, / Я зову в собеседники время», или еще сильнее: «Я в поколенье друга не нашел». Он простодушно бросает вызов непонимающим его горнее пространство разреженного воздуха:

Как он смеет! Да кто он такой?

Почему не считается с нами? -

Это зависть скрежещет зубами,

Это злоба и морок людской.

Хоть они доживут до седин,

Но сметет их минутная стрелка.

Звать меня Кузнецов. Я один,

Остальные обман и подделка.

(«Как он смеет!Да кто он такой...», 1981)

Я не вижу здесь никакого эпатажа, скорее горечь тита­на, потерявшего свой Олимп и одиноко бредущего не­узнанным среди своих современников: «Слышал Гомера, но тот оборвал свой рассказ...»

Он сам размышляет о загадке мирового зла: «Это толь­ко злобу у нас не принимают даже на уровне обыденного сознания, а зло - оно обаятельно... Корни зла тоже прони­зывают человеческий характер. Но уходят они еще глубже, к самому Сатане, к мировому злу... В отличие от злобы зло привлекательно. Вспомним "Потерянный рай" Мильто­на... А это же апофеоз Сатаны! Потом пошло-поехало... байронизм... а у нас - лермонтовский "Демон", "Элоа" Случевского...»

Демоны мирового зла навещают и олимпийское прост­ранство Юрия Кузнецова. «Оттого ты всю жизнь изнывал, / От томления духа ты плакал, / Что себя самого познавал, / Как задумал дельфийский оракул. / Одиночество духа па­рит, / Разрывая пределы земные, / Одиночество духа тво­рит, / Прозревая уделы иные...»

Как уйти от этого привлекательного зла, заманивающе­го в свои глубины или высоты, тягающегося с самим Бо­гом? Как уйти от искуса такой свободы? От прометеевских искушений?

Демоны превращают в зло любое бытие:

Всяко им было, платили и кровью.

Хмуро глядело на них

Духом высокое средневековье.

Хмуро глядит и сей стих.

(«Поступок», 1985)

И только молодец-простолюдин, сказочный герой из русского фольклора, гол как сокол, в простоте своей не стал копаться в адских секретах, а сразу же отринул их. Вот это и есть самый утопический герой поэзии Юрия Кузне­цова. То, о чем всегда мечтается, былинный богатырь, жи­вущий на нашей с вами земле, русский мужик.

Птица по небу летает,

Поперек хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает,

Звать ее: всему конец.

(«Мужик», 1984)

Птица ада, это исчадье зла, поражает страны, народы, сметает горы: «И горы как не бывало / Ни в грядущем, ни в былом». Лишь мужик невозмутимо сидит на пригорке. И ничто его не берет, не страшна ему мертвечина.

Отвечал мужик, зевая:

А по мне на все чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

(Кстати, всегда поражает смелость образов у Юрия Кузнецова. Так и видишь картины Павла Филонова, или Сальвадора Дали, или уж, на худой конец, Петрова-Водкина, но только не передвижников. Да и в поэтическом ряду XX века напрашиваются совсем иные имена, нежели его сверстник Николай Рубцов. Скорее ранний Заболоц­кий и Хлебников. Скорее Гарсиа Лорка и Поль Элюар. Впрочем, это все касается лишь видимой сюрреалистичности и фантасмагоричности иных образов Юрия Кузнецова, внешних примет его несомненно авангардной поэзии. Но, мне кажется, его стилистика не связана напрямую с его же трагедией поверженного титана. Тут уже другое - бытийное.)

Мужик, Илья Муромец, Иванушка, русский солдат - эти утопические герои Кузнецова, кстати, не всегда во всем обаятельные, с ленцой, с неким равнодушием и сонливостью, но в них-то и заключена, по мнению поэта, сила славянского мира. А все остальное - лишняя суета, интеллектуальные упражнения - игры мелких бесов, не более. Ищет поверженный с Олимпа титан на земле свое место и не находит. Боги Олимпа с какой-то неведомой, мистической целью выпустили его на землю. Вся его поэзия - это ответ на вопрос: что делать олимпийцу среди людей? Может, это через все двухтысячелетие путь олимпийских богов к осознанию Христа? От прометеевского богоборчества к признанию великой христианской миссии?

Но рваное знамя победы

Я вынес на теле своем.

Я вынес пути и печали,

Чтоб поздние дети могли

Латать им великие дали

И дыры российской земли.

(«Знамя с Куликова», 1977)

Мне думается, лишь сейчас Юрий Кузнецов обретает искомое спокойствие, обретает путь к Богу и дает своим читателям, простым русским людям живое ощущение ис­тинности Христа. Пусть фарисеи и саддукеи ищут в поэме привычную для поэта вольность и демонические призраки. Демоны отстали от поэта. Не выдержали испытания его трагическим холодом. Бесы перемерзли на той высоте, ку­да добрались на плечах поэта.

Вот и оказывается со всех точек зрения - и формаль­ной, и эстетической, и демонической, и духовной - изна­чально последний олимпиец XX века Юрий Кузнецов был обречен на одиночество, сколько бы его поклонников, со­ратников и бражников ни сидело рядом. Это тоже часть его трагедии. И вряд ли эту участь одиночества поэт принима­ет с радостью и охотой. Он говорит: «Впервые трагическим поэтом меня назвал критик Александр Михайлов. Всегда и везде я одинок, даже в кругу друзей. Это верно. Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов. Даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников да и махнул рукой...»

Мне-то кажется, дело не в непонимании его стихов и тем более не в недоданности славы. За шумом стадионов он сам никогда не тянулся и даже чужд был всяческой эстрад ности, а о понимании его поэзии читателями всегда можно поспорить, ибо еще вопрос: понимает ли сам Юрий Кузне­цов иные из своих глубинных сокровенных стихов? То, что открывается ему с олимпийского пространства во всей полноте, может быть, даже недоступно сознанию человека. Это лишь усиливает трагичность и одиночество поэта.

Там, на олимпийском пространстве, плох он или хо­рош, но живет в ладу и с Гете, и с Данте, и с Петраркой. Здесь, на грешной земле, у него собеседник, пожалуй, был один - Вадим Кожинов, и тот совсем недавно ушел, не до­жив две недели до шестидесятилетнего юбилея Кузнецова. Поэт признавал, похоже, его равенство. Равенство не по­этическое или критическое, равенство олимпийских небо­жителей.

За горизонтом старые друзья

Спились, а новым доверять нельзя.

Твой дом парит в дыму земного шара,

А выше Дионисий и гитара,

И с книжной полки окликает Рим:

Мементо мори, Кожинов Вадим!

Смерть, как жена, к другому не уйдет,

Но смерти нет, а водка не берет.

Душа верна неведомым пределам.

В кольце врагов займемся русским делом.

Нас, может, двое, остальные - дым.

Твое здоровье, Кожинов Вадим.

(«То не ворон считают соловьи...», 1979)

Место первого поэта России конца XX века, которое по праву заслужил Юрий Кузнецов, принесло ему больше пе­чали и новых тревог, чем душевного спокойствия. В конце концов он изначально выбрал наиболее трудный путь. А еще вернее, пошел по пути, определенному судьбой. Не было бы войны - не было бы такого Кузнецова. Не было бы гибели отца, трагедии безотцовщины - не было бы и удивительных строк, открывших России и миру такого Кузнецова. Как быстро это стало классикой:

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.

Столб крутящейся пыли бредет,

Одинокий и страшный.

(«Возвращение», 1972)

С тех пор с ним всегда в поэзии - образ дыма, образ пыли - образ отца, образ смерти, образ внезапной пусто­ты. «Отец! - кричу. - Ты не принес нам счастья!.. / Мать в ужасе мне закрывает рот». Получается, что гибель отца да­ла нам такого поэта. Изначальная точка отсчета поэзии Кузнецова в его личной трагедии. «Вот он встает, идет, еще минута - / Начнется безотцовщина сейчас!/ Начнется жизнь насмешливая, злая, / Та жизнь, что непохожа на мечту... / Не раз, не раз о помощи взывая, / Огромную ус­лышу пустоту». Страдания и гибель перерастают в энергию будущих поколений, будь это дети 1937 года, будь это дети фронтовиков. Отсюда уже и знаменитое: «Я пил из черепа отца / За правду на земле, / За сказку русского лица / И вер­ный путь во мгле...» После гибели осталась лишь мгла, и уже самому Юрию Кузнецову нужно было выбирать свой русский путь. Земля все былое забыла. Забыли и сверстни­ки, многие из них. Ощущение трагичности обострилось в Москве, в буреломе событий, в жизни на пределе. Как бы ни любил поэт родную Кубань, как бы ни клялся ей в вер­ности, но, думаю, не было бы той Москвы шестидесятых - семидесятых годов, не было бы Кубы, где он проходил ар­мейскую службу с острым предчувствием надвигающейся атомной войны, не было бы и соприкосновения Юрия Куз­нецова с тем Олимпом, на который он оказался вознесен. Был бы обыкновенный, традиционный неплохой поэт, не более.

Там, на Кубе, он, мальчишка с автоматом в руках, все­рьез собирался повторить подвиг отца.

Я погибну на самом рассвете,

Пальма Кубы меня отпоет.

Командиры придут попрощаться,

Вытрет Кастро горошины с глаз.

Как мальчишка, заплачу от счастья,

Что погиб за народную власть.

(«Я погибну на самом рассвете...», 1967)

Трагичность дала поэту и выход в космос, вывела на вселенский простор. Уже в силу всей своей поэтической системы он вначале стал поэтом всемирных тем, поэтом мирового пространства, а уже затем, в разговорах и спорах с Вадимом Кожиновым, постигая в себе русскость, а в судь­бе отца и в своей судьбе - особый русский путь, он с олим­пийского мирового пространства вернулся на нашу землю, в координаты русской поэзии. Такое случалось в России не раз, с ранними славянофилами - выходцами из герман­ских университетов, с Федором Тютчевым. Это не путь Ни­колая Рубцова, поэтического друга и поэтического сопер­ника, идущего от деревенской околицы ввысь, неся в себе образ песенной Руси. Это путь изначально всемирного по­эта в свою национальную нишу. Возвращение блудного сы­на, затерявшегося в олимпийских просторах. С собой он в нашу национальную сокровищницу принес и Данте, и Шекспира, и священные камни европейских святынь. «От­дайте Гамлета славянам!» Он уже наш, он сегодня непоня­тен англичанам и датчанам, а русским его рефлексия, его приглушенные рыданья роднее всех родных. И русский «Гамлет шевельнулся / В душе, не помнящей родства». И Юрий Кузнецов присваивает России, присоединяет к рус­ской культуре немецкие и скандинавские мифы и преда­ния, поэзию кельтов, французскую вольность Вийона:

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

(«Для того, кто по-прежнему молод...», 1980)

Его мрачный Дант - это уже русский Дант, его Гомер - это уже русский Гомер. С Достоевской всечеловечностью он не присоединяет патриархальную Россию к цивилизован­ному миру, а присоединяет к России всю мировую культу­ру. С простотой милосердия он былых врагов превращает в заклятых братьев, отрицая битву идей, он создает единый мир знаков и символов, образов и мифов.

Отправляясь к заклятым врагам,

Он пошел по небесным кругам

И не знал, что достоин бессмертья.

В этом мире, где битва идей

В ураган превращает людей,

Вот она, простота милосердья!

(«Простота милосердия», 1990-е)

Вот такая, вбирающая в себя все милосердие и доброту мира, простая и голая славянская душа становится цент­ром его олимпийского поэтического простора. Зевс пере­местился в Россию с ее кондовыми снами, с провалами в прошлое и с забегами в будущее. Его славянин то спит сто лет подряд, невзирая на копошащихся вокруг европейских человечков, то, вырываясь из истории по-петровски или по-сталински, опережает все развитие мира.

Качнет потомок буйной головою,

Подымет очи - дерево растет!

Чтоб не мешало, выдернет с горою,

За море кинет - и опять уснет.

(«И снился мне кондовый сон России...», 1969)

И не поспоришь - так все у нас и происходит. Поэт не придумывает, не восхваляет, он дает концепцию нашей жизни, ее стратегический замысел. Образы его России все­гда мифологичны и фольклорны, даже если это создавае­мый им лично миф, творимый им фольклор. Он мог бы вполне спокойно существовать и в дописьменный период, чего не скажешь о большинстве иных даже высокоталант­ливых его сверстников. Потому он и первичен, что живет в пра-слове, в устном слове, и мог бы варварам в козлиных шкурах творить их мифы.

Дописьменной поэзии не нужны были детали, пред­метные признаки, и потому у Кузнецова никогда не найдем ни ландшафтных, ни бытовых подробностей. Как говорит сам поэт: «Я в людях ценю то, что есть в них от вечного, не­преходящего. Да и не только в людях. Например, можно любить Европу - женщину - абстрактно, а можно по-че­ловечески, как героиню бессмертного мифа, быть, так ска­зать, соперником Зевса... проблему времени снять. Людей ты в понятие не вместишь. Они шире и глубже любого по­нятия. В образ - может быть, и вместишь. В символ - тем более». И потому его поэзия - всегда поэзия символов. О чем бы Кузнецов ни писал. Свое время он чувствует лишь как видимую вершину айсберга. И всегда старается вмес­тить в свое слово подводную, глубинную суть вещей и лю­дей, событий и мыслей. Для него простой человек - всегда мудрый человек. Мир его подробностей - вне быта, это са­поги повешенного солдата, идущие мстить сами по себе, это череп отца, по-шекспировски дающий ответ на тайну земли, это младенец, вырезанный ордынцами из чрева ма­тери, чтобы потом стать Сергием Радонежским... Деталь, уплотненная, обобщенная до символа.

Он и в лирике своей, в самой интимной и смелой, мыс­лит символами, он видит в женщине, в возлюбленной, в жене ее древний смысл, ее сокровенное знание. «О древние смыслы! О древние знаки! / Зачем это яблоко светит во мраке?» И в самом деле, не виден ли в любой из женщин тот древний жест Евы, срывающей запретное яблоко? Даже если ее толковать лишь как искусительницу, это никак не принижающее, не унижающее, хотя и сомнительное тол­кование, ибо всегда на женщине-искусительнице можно разглядеть и знак женщины-матери, и как один знак отде­лить от другого? И как стать матерью, не став на путь лю­бовного греха? Скорее женщина в поэзии Кузнецова чище и вернее мужчины. И в ее преданности видна не рабская зависимость, а идея служения. Честно говоря, меня восхи­щают сами образы кузнецовской любовной лирики.

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер - только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить -

По воздуху руки скользят.

(«Мужчина и женщина», 1969)

Восхищает женская преданность и возмущает этот «упорный характер», способный лишь грубо покорять и за­воевывать. И так в каждом стихотворении: не мелочи сю­сюкающих подробностей, а целая вселенная любви. А если и бой, то бой на равных: «Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться / Над тем, что говорил тебе: люблю». И вот два мира встречаются вновь, равные, но разные:

Ты женщина - а это ветер вольности...

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой - топил на море корабли.

(«Ветер», 1969)

Как творец символов - он философ и мыслитель, но как поэт дописьменной поры, поэт первичных смыслов - он не приемлет философскую лирику. В любви ли, в поли­тике, в которую он не боится заглядывать, в гражданском бытии своем он противопоставляет банальный мир бес­смысленных аллюзий и интриг и мир высокого, но неиз­менно трагического бытия. Бытие манит в бездну. Он стре­мится к бездне, но никогда не поглощаем ею, ибо в бездне мирового простора он просматривает и лучи русской Побе­ды. Там, где другие цепенеют от страха и растворяются в небытии, русский мир лишь стоически крепнет как символ мирового духа.

Я скатаю родину в яйцо.

И оставлю чуждые пределы,

И пройду за вечное кольцо,

Где никто в лицо не мечет стрелы.

Раскатаю родину свою,

Разбужу ее приветным словом

И легко и звонко запою,

Ибо все на свете станет новым.

(«Я скатаю родину в яйцо...», 1985)

Многим такое вйдение родины покажется космополи­тическим. Но ведь никто не просит понимать кузнецовские образы в примитивно-пространственном выражении. А вот перенести родину, как не раз и бывало, через столетия татарщины, через лихолетья Смутного времени, через ко­миссарство и интернационализм, через ельцинское про­клятое десятилетие и потом раскатать в новом времени, до­стигнуть нового могущества - это уже символика Юрия Кузнецова. Равнодушие поэта и его героев к событиям все­гда показное, с народной хитринкой. Он не отворачивает­ся от гримас времени, не чужд политики и всегда последо­вательно утверждает державность поэтического мышле­ния. Любая великая поэзия по Кузнецову - державная поэзия: «Голос государства слышали и Державин, и Пуш­кин, и Лермонтов, и Тютчев, и такие поэты в прозе, как Го­голь и Достоевский... Нам ли об этом забывать?.. В шуме водопада Державин слышал эпическую мощь государства. Лермонтов создал не только Печорина, но и Максима Максимовича. Но еще раньше Лермонтов писал: "Полков­ник наш рожден был хватом, / Слуга царю, отец солда­там..." "Слуга народа" - уточнил Михаил Исаковский, ав­тор великого стихотворения "Враги сожгли родную хату...". И поэт должен слышать голос державы. Ибо, по слову того же Блока, тот, кто прячется от этого голоса, разрушает и музыку бытия».

Поэтому он сам, добровольно - в период нынешнего поглощения видимого на поверхности литературного про­цесса фальшивыми либералами и любителями метафори­ческих пустот - ушел в мир национальной поэзии, игно­рируя и новейшее сетевое рапповство космополитических варваров виртуальной реальности, сетевое рабство мелкоскопических поэтиков и поэтессочек. Стал первым поэтом русской диаспоры внутри России. Но и в этом доброволь­ном заточении, не прельщаясь мнимой свободой и при­манками грантов Сороса и премий Букера, Юрий Кузне­цов, может быть, сделал свой высший шаг. И он уже не по­эт какого-то круга, и ему уже нет дела до примитивного за­говора молчания либеральствующих окололитературных лакеев. Пусть себе молчат. А он себе идет и идет. И его но­вый внутренний двигатель - это путь, заповеданный нам Христом. Ему по этому новому пути идти неимоверно труднее, чем другим, легко прыгающим из атеистического виршеплетства в неофитство кликушества. «Но горный лед мне сердце тяжелит. / Душа мятется, а рука парит». Олим­пийский ветер смирился перед Царством Небесным. Сми­римся и мы перед его поэтическим подвигом.

Отговорила моя золотая поэма.

Все остальное - и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

(«Путь Христа», 2001)

Певец грядущего Китежа

Русский поэт Юрий Кузнецов родился 11 февраля 1941 г. в станице Ленинградской Краснодарского края. В 1970 г. окончил Литературный институт им. Горького в Москве. Как отметил секретарь правления Московской писательской организации Владимир Бояринов, Кузнецов был наследником лучших традиций русских мастеров слова - Ф.И.Тютчева и А.А.Фета. Его поэтические сборники, изданные на многих языках народов России, пользовались успехом у читателей. В последнее время в Москве вышли его избранные стихотворения в издательствах «Молодая гвардия», «Советский писатель», «Современник», «Художественная литература». Опубликовал несколько сборников стихов и поэм: «Гроза» (1966), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Русский узел» (1983), «Душа верна неведомым пределам» (1986), в которых сложная образность и обращение к мотивам славянской языческой мифологии сочетались с публицистичностью. В 1990 г. поэт был отмечен Государственной премией России в области литературы и искусства за свое поэтическое творчество. В последнее время Кузнецов написал поэтическую трилогию на библейскую тему, которая будет опубликована в одном из ведущих московских журналов. Умер в Москве 2 апреля 2004 г.

Солнце родины смотрит в себя.
Потому так таинственно светел
Наш пустырь, где рыдает судьба
И мерцает отеческий пепел.

И чужая душа ни одна
Не увидит сиянья над нами:
Это Китеж, всплывая со дна,
Из грядущего светит крестами.

Использованы материалы кн.: Русско-славянский календарь на 2005 год. Авторы-составители: М.Ю. Досталь, В.Д. Малюгин, И.В. Чуркина. М., 2005.

Кузнецов Юрий Поликарпович (11.02.1941-17.11. 2003), поэт. Родился в станице Ленинградская Краснодарского края в семье кадрового военного и учительницы. Отец, воевавший с первых дней Великой Отечественной, погиб в Крыму в 1944. После окончания школы Кузнецов проучился один год в Кубанском университете (Краснодар). Время его службы в армии совпало с Карибским кризисом. Кузнецов 2 года (1961-1963) отслужил на Кубе. В 1970 закончил Литературный институт.

В 1966 в Краснодаре вышел 1-й сборник стихотворений Кузнецова «Гроза». Но настоящее творчество, обретение своего стиля, своего поэтического мышления началось во время учебы в Литературном институте. Уже вторая книга «Во мне и рядом - даль», вышедшая в Москве в 1974, заставила говорить о Кузнецове как об одном из значительнейших современных поэтов. В эту книгу вошли такие ставшие хрестоматийными стихотворения, как «Атомная сказка», «Возвращение», «Отец космонавта», поэма «Дом».

Поэзия Кузнецова - своего рода завершение дисгармонического начала ХХ в., и одновременно в ней ощущается соприкосновение с гармонией века XIX-го, уже в совершенно ином качестве. Неслучайно обращение поэта к Н. В. Гоголю, воплотившему в XIX столетии разлом сознания и высвобождения потусторонних стихий, противостоящих светлому человеческому началу («Тайна Гоголя»). При чтении стихов Кузнецова ощутима неодолимая жажда поэта «рвануться во все концы света»: «я рванусь на восток и на запад», «душа, ты рванешься на запад, а сердце пойдет на восток». И каждая строка Кузнецова - своеобразная веха на этом трагическом пути. Душа полна недобрых предчувствий, и поэт видит, как черные силы испепеляют человеческую жизнь, как человек гибнет, но продолжает жить в иной - нематериальной ипостаси («Возвращение»).

В «Прологе» Кузнецов раскрывает родословную своей поэтической ноты. Флейта, на которой он играл свою мелодию, - из тростинки, через которую дышали русские воины, скрывавшиеся под водой от татарских мечей. Так в туманных грезах вспоминается прошлое. Оживает чудотворная сила старых мудрых легенд, мифов, сказаний. Она, подобно Китеж-граду, сохраняется глубоко под спудом, «влачит свою згу под водой» в потусторонней ипостаси, подобно Фениксу, который восстанет из праха и пепла в последний день существования мира, обещая навеять вечный сон. Но поэт общается с людьми в яви, вспоминая о необратимых потерях человеческого духа и народной памяти.

«Драконы земного кольца», собравшиеся «по милую душу» поэта, вещающего о переживаемой нами сейчас трагедии, не оставляли его в покое все время. Но ему чудится иное видение, вселяющее тревожное ликование в истерзанную душу. Это сон, но сон, навевающий уже не страх и не сладкую тоску, а предвестие чего-то совершенно неизведанного, которое прозревал поэт в развалинах храма: «Мир не шелохнется. Пусто, и что ж? Поле задумалось. Клонится рожь. Тихо прохлада волной обдала. Без дуновенья даль полегла. Это она мчится во ржи! Это она!» И перед этой «полегшей далью» - «клонится слава, и время, и дым… Клонится древо познанья в раю…» Так склоняют головы перед Божественным видением, перед очистительным огнем и под тяжестью вины за утрату духовных глубин, за забвение всего, чем жили многие века. Так склоняются перед грядущей бурей, грозящей смести всю нечисть. Так открывается тайна славян, долго влачившая «свою згу под водой».

«Ни рано ни поздно приходит герой. До срока рождается только святой…» Ни рано ни поздно Кузнецов обратился к древней славянской мифологии, к жанру стихотворной притчи. А поэтический символ для Кузнецова не просто знак, «которым человек передает то, что им поймано в явлении внутреннем или внешнем» (С. Есенин. «Ключи Марии»). Символ для него имеет космическое, вселенское значение и в своем отношении к символу он смыкается с С. Есениным, ведшим начало своего символизма от «Голубиной книги», «Златой цепи», «Моления Даниила Заточника», «Слова о полку Игореве». Кузнецову принадлежит заслуга восстановления в наши дни по крупицам того богатейшего поэтического мира, которым жили наши предки, введения в живую поэтическую речь древних символов, языческих и православных полнокровных образов света и тьмы, заговоров и заклинаний. «Древние смыслы» и «тайные знаки» для поэта - не принадлежность глубокого прошлого, покрытые архивной пылью, но достояние наших дней. И если черты реального злодейства угадываются в выходцах с того света, то таинственная символика раскрывается в здешней реальности, в простых и всем понятных деяниях, что проходят перед нашими глазами. («Дух отрицанья учуял: победа! Нюхом мгновенно постиг племя, укравшее тень у соседа, память, богов и язык». «А живые воздали телам, что погибли геройски. Поделили добро пополам и расстались по-свойски. Ведь живые обеих сторон - люди близкого круга. Почитай, с легендарных времен понимают друг друга». «Все готово, великий магистр. Только жертвы одной не хватает…»). Люцифер и Прометей отождествляются в поэтическим сознании Кузнецова как противники Божественной воли. Падший ангел и непокорившийся титан в его представлении едины в своей ненависти к Богу. Их порождение - «племя», воплощающее дух отрицанья и сомненья, не способное ни на что, кроме как на то, чтобы сеять смуту и раздор в людские сердца.

Что противопоставить разладу и дисгармонии, ведущей к уничтожению всего живого на земле - не во сне, а наяву? Перед нашими глазами появляется мужик, невозмутимо сидящий на крыльце, в то время, когда над ним кружится птица с символическим именем «Всему конец». Конец? Ничего подобного. По крайней мере для русского мужика. Нечисть, сметающая горы и страны на своем пути, оказывается бессильной перед внутренней устойчивостью и надежностью мужика, которому неведом мистический ужас. Не отсюда ли и олимпийское спокойствие Фомки-хозяина, вроде бы не желающего видеть ничего за пределами двора? Что ему до того, что «мир на пределе». «Топнув ногой, никуда не глядит, не замечает. - Там ничего моего не летит, - так отвечает». Не это ли тот стержень, который удерживает от внутренней расколотости и шараханья во все стороны, как и героиню стихотворения Федору, стоящую и не сдвинутую с места никакими катаклизмами? («На опечатке, на открытой ране, На камне веры, где орел сидит, На рельсах, на трибуне, на вулкане Федора-дура встала и стоит. Меж двух огней Верховного Совета, На крыше мира, где туман сквозит, В лучах прожекторов, нигде и где-то Федора-дура встала и стоит»).

Поэт слышит древние сказания и голоса павших в недавних сражениях, которые жаждут воскрешения словом, ибо только они могут поддержать в ныне живущих честь и достоинство человеческое, русское самостояние. И воскрешенные словом поэта герои приходят из глубокой древности на рубежи Сталинградской обороны, на поле жестокой брани («Сталинградская хроника»). Приходят отразить последнюю атаку, когда еще не успели охладеть тела павших («Тень за светом, за сыном отец, за отцом обнажился конец, уходящий к началу народа…»).

В последние годы Кузнецов обратился к стихотворному переложению «Слова о Законе и Благодати» митр. Илариона, будучи уже автором многочисленных стихотворных переводов как поэтов из национальных республик, так и зарубежных (Дж. Г. Байрон, Дж. Китс, А. Рембо, А. Мицкевич, В. Незвал и др.). Наиболее противоречивую реакцию вызвала его последняя по времени поэма «Путь Христа», поэма, проникнутая апокалиптическим настроением, где поэт явил мироощущение человека, пришедшего к живому Христу.

Наибольшее отторжение критиков и многих читателей вызвала третья часть поэмы «Сошествие в ад», где в ад опускается сам поэт, сопровождаемый Христом, и где он видит заключенных в аду практически всех главных персонажей мировой культуры и цивилизации.

Куняев С.

Использованы материалы сайта Большая энциклопедия русского народа - http://www.rusinst.ru

Сочинения:

Гроза. Краснодар, 1966; Во мне и рядом даль. М., 1974;

Край света - за первым углом. М., 1976;

Выходя на дорогу, душа оглянулась. М., 1978;

Отпущу свою душу на волю. М., 1981;

Из книги судеб. Ю рий Кузнецов родился 11 февраля 1941 года в станице Ленинградская Краснодарского края. Отец - кадровый военный, мать - школьная учительница.

В том же сорок первом Поликарп Кузнецов ушёл на фронт, а семья отправилась на его малую родину - в село Александровское Ставропольского края, а чуть позднее перебралась в кубанский городок Тихорецк. Там, в доме деда и бабушки, прошли детство и ранняя юность будущего поэта. Отец Юрия погиб в Крыму - в 1944-м, и воспоминания о нём, а также об отголосках войны, по признанию Кузнецова, стали важными побуждающими мотивами его поэзии (первые стихи ЮК написал в девятилетнем возрасте).

После окончания школы Кузнецов служил в армии (1961-1964), работал инспектором детской комнаты милиции (1964-1965), в редакции газеты «Комсомолец Кубани» (1965-1966). Один год проучился в Кубанском университете (Краснодар).

В 1965 он поступил в Литературный институт имени А.М. Горького, который окончил в 1970-м (занимался в поэтическом семинаре С.С. Наровчатова). После недолгого пребывания на родине в том же году вернулся в Москву. Работал редактором в издательстве «Современник» (1971-1976). В 1974-м вступил в Союз писателей СССР, а в 1975-м - в КПСС…

Критики полагают, что ощущение надвигающегося вселенского Апокалипсиса, столь свойственное поэтике Кузнецова, впервые явилось ему в период Карибского кризиса (с 1961-го по 1963-й он находился на Кубе). Поэт об этом рассказал в стихотворении, датированном 25 октября 1962 года: Я помню ночь с континентальными ракетами, / Когда событием души был каждый шаг, / Когда мы спали, по приказу, нераздетыми / И ужас космоса гремел у нас в ушах…

Его ранние стихи вошли в книгу «Гроза», изданную в Краснодаре в 1996-м. Однако широкому кругу читателей имя поэта стало известно после появления сборников «Во мне и рядом - даль» (1974), «Край света - за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978).

Исследователи творчества ЮК высказывали и такую интересную мысль. Импульсом к созданию особого поэтического мира, особой языковой манеры и яркого метафорического языка послужило знакомство Юрия Поликарповича с работами А.Н.Афанасьева и В.Ф.Миллера, посвящёнными славянской мифологии. В любом случае, такой поэтический мир существует по законам дохристианским. Отсюда особое внимание к категориям родства и семейно-родственным связям, основа которых - треугольник «отец - мать - сын»…

Интересны и неповторимы практически все произведения поэта. Среди которых, тем не менее, критики чаще всего вспоминают о строчках «Я пил из черепа отца…», вызвавших в своё время ожесточённую полемику. К числу несомненных удач ЮК его друзья всегда относили и короткую притчу «Атомная сказка», и такие многомерные творения, как «Вечный снег», «Четыреста», «Золотая гора», «Дом», «Женитьба», «Змеи на маяке», «Афродита», «Седьмой»…

Известен Юрий Кузнецов и остросатирическими стихотворениями - «Выпрямитель горбов», «Попугай», «Разговор глухих», «Нос»…

В бурной идеологической полемике семидесятых-восьмидесятых годов имя поэта, активно разрабатывающего своеобразный «славянский миф», одна сторона брала на щит и возвеличивала, другая - напротив, умаляла и развенчивала.

В период с 1981-го по 1986-й у него вышло сразу три книги - «Отпущу свою душу на волю», «Ни рано, ни поздно», «Душа верна неведомым пределам».

В 1990-м Юрий Кузнецов стал членом правления Союза писателей РСФСР, затем - одним из руководителей Московской писательской организации.

Сборник «Душа верна неведомым пределам» отмечен Государственной премией РСФСР (1990). Среди наград, которыми поэт дорожил, - орден «Знак Почёта» (1984) и… Почётная грамота Министерства образования Российской федерации (2002). В сентябре 1997-го он был избран академиком Академии российской словесности.

С 1987-го и до последних дней своих ЮК вёл поэтический семинар в Литературном институте имени А.М.Горького (дневное и заочное отделения, Высшие литературные курсы).

Занимался Юрий Кузнецов и стихотворными переводами (среди авторов, с текстами которых он работал, - А. Атабаев, Я. Пиларж, Ф. Шиллер). Избранные переводы ЮК собраны в книге «Пересаженные цветы» (1990).

Евгений Перемышлев

Один из моих знакомых, много читающий и сам немало написавший, однажды заметил: половина сегодняшних стихотворцев пишут «под Иосифа Бродского», другая половина подражает Юрию Кузнецову.

Быть может, утверждение несколько обобщённое и категоричное, но истина в нём есть: последние лет тридцать влияние кузнецовской поэзии на литературный процесс несомненно. Его интонация незримо, а то и явно, присутствует в творчестве Виктора Лапшина, Олега Кочеткова, Николая Зиновьева, Игоря Тюленева, Евгения Семичева, Владимира Шемшученко, Светланы Сырневой, Дианы Кан, Марины Струковой и других поэтов, в основном представляющих русскую глубинку и на сегодня, может быть, наиболее интересных, продолжающих традиции отечественной поэтической классики.

Повлиял Юрий Кузнецов и на то, что написал и что пишет автор этих строк, чего я не скрываю и ни в коем случае не стыжусь: без опоры на творчество предшественников не может появиться более-менее значимого автора. Ведь и Юрий Кузнецов умело пользовался богатствами литературы и не только русской. Державин, Пушкин, Тютчев, Лермонтов, Боратынский, Некрасов, Блок, Есенин и другие поэты, христианская мифология, античная литература, народный эпос, философия, история - всё это и многое другое вобрали его стихи. И, конечно же, в них - природный талант самого поэта, с которым меня не раз сводила судьба.

В средине 70-х годов, кажется, в «Литературной газете», я прочитал рецензию на сборник неизвестного мне до тех пор поэта Юрия Кузнецова «Во мне и рядом - даль», вышедший в издательстве «Современник». Не помню, что в ней писалось: наверное, как обычно, за что-то автора хвалили, за что-то журили, но в публикации было процитировано стихотворение «Возвращение», запомнившееся после первого прочтения:

Шёл отец, шёл отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернёт…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идёт

Через поле к порогу.

Словно машет из пыли рука,

Светят очи живые.

Шевелятся открытки на дне сундука

Фронтовые.

Всякий раз, когда мать его ждёт, -

Через поле и пашню

Столб клубящейся пыли бредёт, -

Одинокий и страшный.

Ныне это стихотворение стало классикой, и в который раз, перечитывая его, я вновь и вновь испытываю, если не потрясение, то душевное волнение: так пронзительно и точно передать трагедию, которую принесла война, а ещё - боль от одиночества, от безотцовщины - образовавшейся в судьбе пустоты, бреши. Мой отец не погиб в той войне, но и моя «однокрылость» - её последствие, рана, болящая до сих пор.

Несколько позже я стал обладателем сборника «Во мне и рядом - даль». Произошло это так.

Однажды (тогда я жил на Дальнем Востоке), будучи в журналистской командировке, сидел я в зале ожидания железнодорожного вокзала. Рядом на скамейке - парень, солдат, по всей видимости, только уволившийся в запас, листал сборничек стихов. Я полюбопытствовал: кто автор, и невольно позавидовал обладателю книги, ибо то были стихи Юрия Кузнецова. Мы разговорились. Оказалось, парень после службы едёт на родину, в Москву, а книгу ему прислал в армию друг. А ещё бывший солдат посетовал, что второй день не может сесть на поезд и что утром в буфете последний «трояк» разменял.

У меня в кармане кое-что хрустело. Мы дружески пообедали в привокзальном ресторане, говорили о поэзии и поэтах. А при расставании парень подарил мне «Во мне и рядом - даль». Прочитав книгу, а потом несколько раз перечитав, я понял, что появился поэт, который станет для меня как старший брат, как учитель.

Многие строки, строфы, стихи сразу же запечатлелись в памяти: «Но останутся пальцы царапать. И останутся губы кричать», «Стул в моём пиджаке Подойдёт к телефону, Скажет: - Вышел. Весь вышел. Не знаю, когда и придёт!», «Отец, - кричу. - Ты не принёс нам счастья!.. - Мать в ужасе мне закрывает рот», «И хочешь лицо дорогое погладить - По воздуху руки скользят», «Я пришёл. И моими глазами Ты на землю посмотришь теперь. И заплачешь мои слезами - И пощады не будет тебе», «Но русскому сердцу везде одиноко... И поле, широко, и небо высоко» и так далее. Они - поэтические афоризмы, которые вошли в умы и сердца читателей стихов и постепенно входят в речевой оборот даже тех, кто к поэзии равнодушен.

Владимир Солоухин писал, что запоминаемость - один из основных признаков истинной поэзии. Я согласен с ним. Сошлюсь на собственный опыт. В своё время я много читал, к примеру, Андрея Вознесенского, Иосифа Бродского, но в памяти из стихов этих авторов почти ничего не «зацепилось». А строки Юрия Кузнецова, прочитанные тридцать с лишним лет назад, живут во мне и, наверное, будут жить до конца дней моих.

К сожалению, сборник «Во мне и рядом - даль» я не сохранил. В конце 70-х годов я взял эту книгу на строительство БАМа, где некоторое время работал в газете. Жил в общаге с инженером из Москвы. Надо было ехать в командировку, а в кармане - ни рубля. Занял у москвича «четвертак», а когда через две недели вернулся, то нашел записку: «Когда вышлешь долг, верну книги». Посмотрел, что же взял мой кредитор. Оказалось, сборники Бунина, Есенина, Пастернака, Ахматовой, а ещё - Рубцова и Кузнецова. Да, литературный вкус у инженера был. «Четвертак» я ему отправил, но книг так и не дождался.

А вот сборник Юрия Кузнецова «Край света - за первым углом» (1976) до сих пор со мной. Приобретя эту книгу в одно время с «Подорожниками» Николая Рубцова - в этом есть нечто символичное, знаковое.

В начале 80-х годов я переехал в Белгород и стал наведываться в Москву, где встречался с поэтом-фронтовиком Виктором Кочетковым. Виктор Иванович в начале 70-х годов был руководителем семинара молодых литераторов Дальнего Востока в Хабаровске, позже он напечатал мои стихи в журнале «Москва», а когда в Благовещенске выходил мой сборник «Небо и поле», написал к нему предисловие. Во время наших встреч в столице он рассказывал о Юрие Кузнецове, с которым дружил, и я, естественно, с вниманием слушал, но не мог предположить, что Юрий Поликарпович сыграет значимую роль в моей литературной судьбе.

В 1989 году в Воронеже вышла моя третья книга стихов «Заповедь», я подал документы для вступления в Союз писателей СССР. В Белгороде прошёл, правда, не без сложностей меж «молотом и наковальней», и мои «бумаги» были отправлены в Москву. Позвонил Виктору Ивановичу, который входил в приёмную коллегию Союза писателей. Он сказал: «Не волнуйся. Постараюсь, чтоб твоим рецензентом был Кузнецов». Но, право, я разволновался ещё больше, ибо от Виктора Ивановича знал, насколько серьезно Юрий Поликарпович относится к поэзии. Рассказал о своих волнениях белгородскому прозаику Николаю Рыжих, он был знаком с поэтом по учёбе в Литинституте, на что тот со свойственным ему темпераментом и оптимизмом изрёк: «Всё будет хорошо: Юра русских поэтов не топитё. Как бы то ни было, в марте 1991 года меня приняли в Союз писателей, против моей кандидатуры было всего два или три голоса.

В сентябре того же года я познакомился с Юрием Поликарповичем. Произошло это в писательском доме творчества в Макеевке, куда я приехал. Здесь проходило очередное заседание приёмной коллегии Союза писателей, и Виктор Иванович Кочетков представил меня Кузнецову. Сидели втроём, я, конечно, больше слушал, чем говорил. Тогда же Кузнецов подписал мне своё «Избранное», вышедшее в издательстве «Молодая гвардия». Всего два слова «На добрую память» (поэт вообще, насколько я знаю, оставлял на книгах лаконичные автографы), но они для меня непомерно дороги. А через несколько дней мы уже в более многочисленной и шумной компании сидели в Центральном доме литераторов, и тогда я впервые осмелился прочитать несколько своих стихотворений. Потом поэт Владимир Андреев, участвовавший в дружеском застолье, сказал: «Твои стихи Кузнецову понравились». Не знаю, насколько это соответствовало действительности, но мне, право же, было приятно.

К 50-летию Победы я проводил на страницах белгородской газеты «Смена» литературный конкурс. В качестве награды победителям решил попросить Юрия Кузнецова прислать книги с автографом. Написал письмо, не очень-то надеясь на отклик. И вдруг писатель Николай Рыжих, побывавший в Москве в журнале «Наш современник», привёз несколько экземпляров «Избранного» Кузнецова, которое вышло в издательстве «Художественная литература». На одной стояла подпись: «Валерию Черкесову». Так в моей библиотеке появилась вторая книга с автографом Юрия Кузнецова.

Когда я вручал «Избранное» победителям литконкурса, то радовался за них: такой подарок! Увы, едва ли они это поняли…

Юрий Кузнецов несколько раз приезжал на Белгородчину - на презентацию журнала «Наш современник», на дни поэзии, мы пожимали друг другу руки, разговаривали. Не скажу, что были долгие беседы на литературные темы, скорее, ни к чему не обязывающее общение, и в то же время Юрий Поликарпович, как мне кажется, не любил пустого трёпа и хохмачества, был немногословен, часто задумчив, этим он как бы отстранялся от всего, что для него было незначимо.

Однажды на Дне поэзии в городском парке у него не очень-то получилось выступление. Приехал он поездом рано утром, видимо, подустал в дороге, да ещё - горячая встреча. Поэт начал читать какое-то стихотворение, сбился, замолчал, снова стал читать. После Юрий Поликарпович, видимо, несколько раздосадованный и недовольный своим выступлением, подошёл ко мне и сказал: «Пойдем в гостиницу». Мы просидели в номере вдвоём с час, пока из парка не вернулись собратья-поэты. Помню, он говорил о наступившем рваческом времени, когда общество деградирует умственно и духовно в погоне за материальными благами, что поэты и поэзия должны взять на себя миссию духовных поводырей, что золотой и серебряный век литературы минули, но возрождение её непременно будет. А ещё - о России, Руси, которая всё вынесет и перенесёт, порукой тому - наша великая культура. Может быть, он говорил не столь высокопарно, как я передаю, но суть была такова.

Вспоминается и несколько забавный случай. В Прохоровке был губернаторский приём, так сказать, в узком кругу. На столах еда и питьё - всё, что угодно чреву. Юрий Поликарпович перед трапезой оглядел стол, подошел к официанту и вдруг спросил: «А буфет здесь есть?» Тот явно опешил от столь неожиданного вопроса, часто-часто заморгал глазами, недоумевая, чего еще желает московский гость? Официанта выручил хозяин приема - белгородский губернатор Евгений Савченко, спросив: «Юрий Поликарпович, вам что-то надо?» Поэт невозмутимо изрёк: «Да сигарет бы. У меня кончились». Официант облегченно заулыбался и принес сигареты разных марок. Какие поэт выбрал, я не запомнил.

Когда в «Нашем современнике» была опубликована первая часть поэмы Юрия Кузнецова «Путь Христа» - «Детство Христа», я дал почитать номер своему сыну: он с малого возраста интересуется христианством. Коля сказал: «Вот бы получить такую книгу!» Осмелившись, я изложил эту просьбу в письме Юрию Поликарповичу, и через какое-то время пришёл пакет. В него было вложено первое издание «Пути Христа» («Советский писатель», 2001) с такой надписью «Коле Черкесову - Бог в помощь. Юрий Кузнецов».

В конце октября, а, может быть, и в начале ноября 2003 года я зашёл в Белгородскую писательскую организацию. Разговаривали с председателем организации поэтом Владимиром Молчановым по поводу готовящегося к выходу белгородского номера «Нашего современника». Володя сказал примерно так: «Разговаривал по телефону с Кузнецовым о поэтической подборке, которая будет в номере. И он с иронией заметил, мол, отбираю стихи я, а шишки будут сыпаться, Молчанов, на тебя».

В этом полушутливом замечании - отношение Кузнецова к поэзии. Насколько я знаю, он не очень-то признавал авторитеты и громкие имена и при отборе стихов в журнал руководствовался только талантливостью автора и оригинальностью текста. Так в «Нашем современнике» появились большие подборки Сергея Ташкова, Юрия Шумова, Дмитрия Маматова и некоторых других белгородских поэтов, с которыми у нас не очень-то считались. Из того вороха стихов, что посылал я, он отбирал немногие, но печатал довольно часто. Порою я недоумевал, увидев свою публикацию: почему появились именно эти строки, а не другие, которые я считал лучшими? Но проходило какое-то время, и я понимал правоту Кузнецова: он тонко чувствовал вторичность и банальность, которыми грешат провинциальные, да и столичные стихотворцы, поэтому при нём поэзия в «Нашем современнике» была по-настоящему отборной .

А буквально через несколько дней после того разговора в писательской организации о Юрие Кузнецове - трагическая весть, которая ошеломила, ударила, опечалила. А когда я узнал, что он распрощался с этим светом во сне, вспомнились заключительные строки «Пути Христа»:

Отговорила моя золотая поэма,

Всё остальное - и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне великую старость и мудрый покой!

Как истинный поэт, Юрий Кузнецов оказался пророком в предопределении своей судьбы и своей поэзии.

Номер «Нашего современника» со стихами и прозой белгородцев вышел в январе 2004 года. В нём же - большая подборка материалов «Под знаком совести», посвящённая памяти Юрия Кузнецова: воспоминания о поэте, его стихи и статья «Воззрение», ставшая его духовным завещанием: «Человек в моих стихах равен народу», «…Но главное - русский миф, и этот миф - поэт. Остальное - легенда».

Мне часто приходят на ум строки из его предисловия к молодогвардейскому «Избранному»: «Моя поэзия - вопрос грешника. И за неё я отвечу не на земле».

Русские святые всегда считали себя грешниками.

Иллюстрации:

портреты Юрия Кузнецова разных лет;

автограф поэта на книге «Путь Христа».