Горький старуха изергиль анализ произведения. «Старуха Изергиль»: анализ рассказа

Очень кратко Старая румынка вспоминает свою бурную молодость и рассказывает две легенды: о сыне орла, обречённом за гордыню на вечное одиночество, и о юноше, который пожертвовал собой, чтобы спасти родное племя.

Названия глав условные и не соответствуют оригиналу. Повествование ведётся от лица рассказчика, имя которого в рассказе не упоминается. Воспоминания старухи Изергиль изложены от её имени.

Рассказчик встретил старуху Изергиль, когда собирал виноград в Бессарабии. Однажды вечером, отдыхая на морском берегу, он беседовал с ней. Вдруг старуха указала на тень от низко плывущего облака, назвала его Ларрой и рассказала «одну из славных сказок, сложенных в степях».

Легенда о Ларре

Много тысяч лет назад в «стране большой реки» жило племя охотников и земледельцев. Однажды одну из девушек этого племени унёс огромный орёл. Девушку долго искали, не нашли и забыли о ней, а через двадцать лет она вернулась со взрослым сыном, которого родила от орла. Сам орёл, почувствовав приближение старости, покончил с жизнью - упал с огромной высоты на острые скалы.

Сын орла был красивым парнем с холодными, гордыми глазами. Он никого не уважал, а со старейшинами держался как с равными себе. Старейшины не захотели принимать парня в своё племя, но это только насмешило его.

Он подошёл к красивой девушке и обнял её, но та оттолкнула его, потому что была дочерью одного из старейшин и боялась гнева своего отца. Тогда сын орла убил девушку. Его связали и начали придумывать «казнь, достойную преступления».

Один мудрец спросил, зачем он убил девушку, и сын орла ответил, что хотел её, а она его оттолкнула. После долгого разговора старейшины поняли, что парень «считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего». Он не хотел никого любить и желал брать то, чего ему хотелось.

Старейшины поняли, что сын орла обрекает себя на страшное одиночество, решили, что это станет для него самой суровой карой, и отпустили его.

Сына орла назвали Ларрой - отверженным. С тех пор он жил «вольный, как птица», приходил в племя и похищал скот и женщин. В него стреляли, но убить не могли, потому что тело Ларры было закрыто «невидимым покровом высшей кары».

Так жил Ларра много десятилетий. Однажды он приблизился к людям и не стал защищаться. Люди поняли, что Ларра хочет умереть, и отступили, не желая облегчить его участь. Он ударил себя в грудь ножом, но нож сломался, он попытался разбить голову о землю, но земля отстранилась от него, и люди поняли, что Ларра не может умереть. С тех пор он скитается по степи в виде бесплотной тени, наказанный за свою великую гордость.

Воспоминания старухи Изергиль

Старуха Изергиль задремала, а рассказчик сидел на берегу, слушая шум волн и далёкие песни сборщиков винограда.

Внезапно проснувшись, старуха Изергиль начала вспоминать тех, кого любила в своей долгой жизни.

Она жила с матерью в Румынии на берегу реки, ткала ковры. В пятнадцать лет она влюбилась в молодого рыбака. Он уговаривал Изергиль уйти с ним, но к тому времени рыбак ей уже надоел - «только поёт да целуется, ничего больше».

Бросив рыбака, Изергиль влюбилась в гуцула - весёлого, рыжего карпатского молодца из разбойничьей шайки. Рыбак не смог забыть Изергиль и тоже пристал к гуцулам. Так их и повесили вместе - и рыбака, и гуцула, а Изергиль ходила смотреть на казнь.

Затем Изергиль встретила важного и богатого турка, целую неделю прожила в его гареме, потом соскучилась и сбежала с его сыном, темноволосым, гибким мальчиком много младше её, в Болгарию. Там её ранила ножом в грудь некая болгарка, то ли за жениха, то ли за мужа - Изергиль уже не помнит.

Выходили Изергиль в женском монастыре. У монашки-польки, которая за ней ухаживала, в соседнем монастыре был брат. С ним Изергиль и сбежала в Польшу, а молоденький турок умер от избытка плотской любви и тоски по дому.

Поляк был «смешной и подлый», мог словами, как кнутом ударить. Однажды сильно обидел он Изергиль. Она взяла его на руки, бросила в реку и ушла.

Люди в Польше оказались «холодные и лживые», Изергиль было трудно жить среди них. В городе Бохнии её купил один жид, «не для себя купил, а чтобы торговать». Изергиль согласилась, желая заработать денег и вернуться домой. К ней ходили пировать «богатые паны», золотом её осыпали.

Многих любила Изергиль, а больше всего красавца-шляхтича Аркадэка. Он был молод, а Изергиль уже прожила четыре десятка лет. Тогда Изергиль рассталась с жидом и жила в Кракове, была богата - большой дом, слуги. Аркадэк долго добивался её, а добившись - бросил. Потом он пошёл биться с русскими и попал в плен.

Изергиль, прикинувшись нищей, убила часового и сумела вызволить любимого Аркадека из русского плена. Он обещал любить её, но Изергиль с ним не осталась - не хотела, чтобы её любили из благодарности.

После этого Изергиль уехала в Бессарабию и осталась там. Её муж-молдаванин умер, и теперь старуха живёт среди молодых сборщиков винограда, рассказывает им свои сказки.

С моря наплывала грозовая туча, и в степи начали появляться голубые искры. Увидев их, Изергиль поведала рассказчику легенду о Данко.

Легенда о Данко

В старину, между степью и непроходимым лесом жило племя сильных и смелых людей. Однажды из степи явились более сильные племена и прогнали этих людей вглубь леса, где воздух был отравлен ядовитыми испарениями болот.

Люди стали болеть и умирать. Из леса надо было уходить, но позади были сильные враги, а впереди дорогу преграждали болота и деревья-великаны, создававшие вокруг людей «кольцо крепкой тьмы».

Люди не могли вернуться в степь и биться насмерть, потому что у них были заветы, которые не должны были исчезнуть.

Тяжкие думы породили страх в сердцах людей. Всё громче звучали трусливые слова о том, что надо вернуться в степь и стать рабами сильнейших.

И тут молодой красавец Данко вызвался вывести племя из леса. Люди поверили и пошли за ним. Труден был их путь, люди гибли в болотах и каждый шаг давался им с трудом. Вскоре измученные соплеменники начали роптать на Данко.

Однажды началась гроза, на лес опустился непроглядный мрак, и племя пало духом. Сознаваться в собственном бессилии людям было стыдно, и они стали упрекать Данко в неумении управлять ими.

Усталые и злые люди стали судить Данко, он же отвечал, что соплеменники сами не сумели сохранить силы на долгий путь и просто шли как стадо овец. Тогда люди захотели убить Данко, и в их лицах уже не было ни доброты, ни благородства. От жалости к соплеменникам сердце Данко вспыхнуло огнём желания помочь им, и лучи этого могучего огня засверкали в его глазах.

Увидев, как горят глаза Данко, люди решили, что он рассвирепел, насторожились и стали окружать его, чтобы схватить и убить. Данко понял их намерение и стало ему горько, а сердце разгорелось ещё ярче. Он «разорвал руками себе грудь», вырвал пылающее сердце, высоко поднял его над головой и повёл очарованных людей вперёд, освещая им путь.

Наконец, лес расступился и племя увидело широкую степь, а Данко радостно рассмеялся и умер. Его сердце ещё пылало рядом с телом. Какой-то осторожный человек увидел это и, чего-то испугавшись, «наступил на гордое сердце ногой». Оно рассыпалось в искры и угасло.

Иногда в степи перед грозой появляются голубые искры. Это остатки горящего сердца Данко.

Окончив рассказ, старуха Изергиль задремала, а рассказчик смотрел на её иссохшее тело и гадал, сколько ещё «красивых и сильных легенд» она знает. Прикрыв старуху лохмотьями, рассказчик прилёг рядом и долго смотрел на покрытое тучами небо, а рядом «глухо и печально» шумело море.

Рассказ Максима Горького «Старуха Изергиль» относится к ранним произведениям русского писателя и продолжает романтические мотивы его творчества.

Горький написал это произведение под впечатлениям от путешествия по южной Бессарабии в 1891 году. Сам же писатель считал этот рассказ одним из самых лучших и красивых в своем творчестве.

Композиция «Старухи Изергиль»

Рассказ состоит из трех новелл, которые соединены между собой общей идеей. Подобная композиция «Старуха Изергиль» довольно сложна, так как новеллы представлены как самостоятельные произведения, которые повествуют о историях, которые лишь отчасти связаны между собой.

Но новеллы пронизаны единой идеей, которая заключается в том, чтобы показать настоящую ценность человеческой жизни. С помощью трех разных легенд, Горький полноценно раскрывает образ главных героев и их представлений о жизни.

Писатель создает интересную и сложную систему образов, которая представляет собой основное средство для раскрытия темы «Старухи Изергиль» - человеческой свободы и несвободы.

Образы героев – ключевого к смыслу произведения

Основной образ первой новеллы – это эгоистичный индивидуалист Ларра , навлекший на себя бремя одиночества. Горький показывает героя в наихудшем свете. У людей Ларра вызывает страх и гнев.

Его натуру писатель использует для того, чтобы продемонстрировать к чему может привести непомерное желание свободы, полностью исключающее понятие справедливости и любви. Ларра знает только собственное «я», считает себя самым сильным и волевым, и отвергает все остальное, в том числе и людей.

Второй образ, созданный Горьким, противоположен Ларе, это милосердный Данко-альтруист . Он любит людей больше всего на свете и самопожертвование ради них - норма жизни для Данко.

Таким образом, Горький показывает истинную силу, что может быть в человеке – не ту, которая давит своей волей всех вокруг, а та, которая способна не только любить, но и полноценно выражать любовь, не страшась последствий и жертв.

Наиболее сложным для анализа представляет собой третий образ рассказа – старуха Изергиль . Она не является персонажем легенды, как два других героя, она – реальный человек, и ее история больше всего напоминает действительность

Она рассказывает историю любви, показывая какой гордой и непримеримой с самой собой она была. Она рассказывает о тех, кого она любила, но нет ощущения того, что любовь старухи Изергиль была наполнена светом и искренностью.

Тем не менее, она совершала поступки, которые были близки именно ей, чувствуется, что она поступала так, как ей указывало сердце. Ее история больше напоминает образ Ларра, и именно новелла о ней помогает лучше понять ключевую тему первого отрывка рассказа.

Образ старухи Изергиль дополняет образ двух других героев, делая их более доступными для понимания и более определенными. И истории трех героев приводятся к одной мысли, к извечному для литературы вопросу о смысле человеческой жизни, к тому, во имя чего человек проживает целую жизнь.

Меню статьи:

Конфликт между поколениями всегда выглядит закономерным и логичным. Со временем людям свойственно отказываться от юношеского максимализма, организовывать свою жизнь более практичным способом. Молодым людям порой сложно представить, что старшее поколение было молодым и представителям этого поколения так же были родственны порывы влюбленности, страсти, смятения и тоски по причине отсутствия возможности или не знания как реализовать себя в обществе.

Рассказы о страстной любви из уст нынешних стариков и старух вызывают у нас улыбку, кажется, что у людей такого возраста может возникать только чувство глубокой симпатии, лишенных всяческих мыслей и действий по направлению похоти.

Рассказ Максима Горького «Старуха Изергиль» как раз о человеке, жизнь которого не лишена ни страсти, ни перемен в личной жизни.

Внешность Изергиль

Как ни странно, Изергиль не стесняется рассказывать о своем прошлом, в частности любовном прошлом – ее не смущает ни один из фактов ее биографии, хотя многие из них можно было оспорить и с точки зрения закона, и с точки зрения морали.

Богатая событиями жизнь старухи дает возможность ей занять центральное место в рассказе.

Жизнь старухи сложилась таким образом, что ей удалось побывать во многих местах и встретиться с разными людьми. На момент повествования Изергиль живет недалеко от Аккермана, на побережье Черного моря и вряд ли уже поменяет свое место жительства – ее возраст и физическое состояние не дадут возможности это сделать.

Старость согнула ее некогда красивый стан пополам, черные глаза потеряли свой цвет и часто слезились. Черты лица обострились – крючкообразный нос стал похож на клюв совы, щеки запали, образовав глубокие впадины на лице. Волосы поседели, а зубы выпали.

Кожа стала сухой, на ней появились морщины, казалось, что вот, вот и она рассыплется на кусочки и перед нами будет только скелет старухи.

Несмотря на такой непривлекательный вид, Изергиль – любимица молодежи. Она знает много сказок, легенд и преданий – они вызывают живой интерес у молодых людей. Порой старуха рассказывает что-то из своей жизни – эти рассказы звучат не менее интересно и завораживающее. Голос у нее специфический, его нельзя назвать приятным, он больше похож на скрипение – создается впечатление, что старуха говорит «самими костями».

По ночам Изергиль часто выходит к молодежи, ее рассказы при свете луны еще более эфектны – в лунном свете лицо ее обретает черты таинственности, на нем заметна жалость о быстро прошедших годах. Это не чувство раскаяния о содеянном, а сожаление о том, что ее молодые годы прошли слишком быстро, и она не успела сполна насладиться поцелуями и ласками, страстью и молодостью.

Жизненный путь Изергиль

Изергиль нравится общаться с молодыми людьми. Однажды некому молодому человеку представилась возможность узнать подробности личной жизни старухи. Несмотря на то, что по количеству участников их беседа должна была носить характер диалога, в реальности этого не происходит – все время занимает речь старухи, рассказы об ее личной жизни и любовных романах переплетаются с двумя легендами – о Данко и о Ларре. Эти легенды гармонично становятся вступлением и эпилогом рассказа – это не случайность. Содержимое их позволяет сделать более существенный акцент на деталях жизни старухи.

Свои юные годы Изегиль провела на берегу Бырлада в городе Фальчи. Из рассказа мы узнаем, что жила она с матерью и их заработок состоял из количества проданных и сотканных собственноручно ковров. В то время Изергиль была очень красивой. Она отвечала на комплименты солнечной улыбкой. Ее молодость, веселый нрав и, естественно, внешние данные не были не замеченными молодыми людьми разных положений в обществе и достатка – ней восхищались и в нее влюблялись. Девушка была очень эмоциональна и очень влюбчива.

В 15 лет она влюбилась по- настоящему. Ее возлюбленный был рыбаком, родом из Молдавии. Через четыре дня после их знакомства девушка отдалась возлюбленному. Молодой человек влюбился в нее до беспамятства и звал с собой за Дунай, но пыл Изергиль быстро иссяк – молодой рыбак уже не вызывал и нее ни страсти, ни интереса. Она отказалась от его предложения и начала встречаться с рыжим гуцулом, принеся немало горя и страданий рыбаку. Со временем он полюбил другую девушку, влюбленные решили уйти жить в Карпаты, но их мечта не осуществилась. По дороге, они решили зайти в гости к знакомому румыну, где были схвачены, а позже повешены. Старуха уже не любила рыбака, но случившееся значительно всколыхнуло ее сознание. Она сожгла дом обидчика – об этом она не говорит прямым текстом, утверждая, что у румына было много врагов, но и свою участь в пожаре не особо и отвергает.

Не долгой оказалась любовь девушки с гуцулом – она с легкостью его меняет на богатого, но немолодого турка. Изергиль поддерживает связь с турком не ради денег, ней, скорее всего, движет чувство интереса – она даже неделю живет в его гареме, оказавшись там девятой по счету. Однако общество женщин ей быстро наскучивает, к тому же у нее появляется новая любовь – шестнадцатилетний сын турка (самой Изергиль тогда было около 30). Влюбленные решаются на побег. Осуществить это действие им удалось сполна, но дальнейшая их судьба была не столь радужной. Юному человеку жизнь в бегах была не по силе – он умирает. Со временем она понимает, что судьба молодого турка была предсказуема – ошибочно было полагать, что столь молодой человек сможет выжить в сложных условиях, но мук раскаяния женщина не испытывает. Изергиль вспоминает, что на тот момент она была в расцвете сил. Чувствует ли его возлюбленная горе или раскаяние от понимания, что по ее прихоти умер молодой мальчик? Это скорее можно назвать легким сожалением, она слишком жизнерадостна, чтобы столь долго горевать. Горечь утраты детей ей также не знакома, поэтому сознание всей тяжести своего поступка она не видит.

Новая любовь сглаживает окончательно отрицательные воспоминания о смерти юноши. На этот раз объектом ее любви замужний болгарин. Его жена (или девушка, время стерло из памяти Изергиль этот факт) оказалась довольно решительной – она поранила любовницу в отместку за любовную связь с ее возлюбленным ножом. Долгое время эту рану пришлось залечивать, но и эта история Изергиль ничему не научила. На этот раз она убегает из монастыря, где ей оказали помощь, с молодым монахом – братом лечащей ее монахини. По пути в Польшу Изергиль разлюбила и бросила этого юношу. Тот факт, что она оказалась сама в чужом краю ее не пугает – она соглашается на предложение жида торговать собой. И делает это довольно успешно – не для одного пана девушка стала камнем преткновения. Из-за нее дрались и спорили. Один из панов даже решился осыпать ее золотом, лишь бы она была его, но гордая девушка отторгает его – она влюблена в другого, а к богатству она не стремится. В этом эпизоде Изергиль показывает себя бескорыстной и искренней – если бы она согласилась на предложение, то смогла бы отдать деньги за выкуп жиду и вернутся домой. Но женщина предпочитает правду – притворятся любимой в корыстных целях ей кажется немыслимым.

Ее новым возлюбленным был пан «с изрубленным лицом». Их любовь длилась недолго – предположительно его убили во время бунта. Изергиль эта версия кажется достоверной – пан слишком любил подвиги. После гибели пана женщина, несмотря на то, что чувства любви было взаимное горевать долго не стала – и влюбилась в венгра.

Его скорее всего убил некто влюбленный в нее. Изергиль тяжко вздыхает: « От любви людей гибнет не меньше, чем от чумы». Такой трагизм не действует на нее и не наводит хандру. К тому же в это время она смогла накопить должное количество денег и выкупить себя в жида, но, следовать намеченному плану, и возвращаться домой, не стала.

Последняя любовь

К тому времени возраст Изергиль был близок к 40 годам. Она была все еще привлекательной, хотя и не настолько как в молодые годы. В Польше она познакомилась с очень обаятельным и красивым шляхтичем, которого звали Аркадэк. Пан долго ее добивался, но когда получил желаемое – тут же бросил. Это принесло женщине немало страданий. Впервые за всю жизнь она побывала на месте своих любовников – ее точно так же бросили, как она бросала влюбленных в нее. К несчастью, на этот раз любовный пыл Изергиль не так быстро иссяк. Она долго добивалась любви, но все было безрезультатно. Новой трагедией для нее стало известие о том, что Аркадэк попал в плен. На этот раз Изергиль не стала безучастной наблюдательницей событий – она решилась освободить своего любимого. Ее сил и смелости хватило, чтобы хладнокровно убить стражника, но вместо ожидаемой благодарности и признательности женщина получает насмешки – ее гордость была ущемлена, терпеть такого унижения женщина не стала и ушла от Аркадэка.

Горький след после этого события еще долгое время был у нее на душе. Изергиль осознает, что ее красота бесследно исчезает – ей пора остепениться. Под Аккерманом она «оседает» и даже выходит замуж. Муж ее уже год как умер.

Изергиль прожила здесь уже 30 лет, мы не знаем были ли у нее дети, вполне вероятно, что нет. Изергиль сейчас часто выходит к молодежи. Она это делает не потому, чтобы не чувствовать себя одинокой, а потому, что такое времяпровождение ей нравится. Молодые люди также не против, чтобы женщина приходила – ее рассказы их очень увлекают.

Чему нас учит Изергиль

Первое впечатление, после прочтение этого рассказа всегда неоднозначное – на первый взгляд, кажется, что автор в некой мере поощряет такой распутный, по нашим меркам, образ жизни – Изергиль не выносит уроков после очередной влюбленности (даже если она закончилась трагично по ее вине) и опять бросается в омут страстей и любви. Любовь женщины всегда была взаимной, но наказание в результате получают только ее возлюбленные – большинство их них трагически погибло. Предположительно, Горький использовал этот прием, чтобы донести до читателя, что все наши поступки имеют влияние на течение жизни других людей – мы не имеем права поступать безрассудно, ведь для других людей это может быть губительно. Значительная череда таких событий напрямую или косвенно связанная с Изергиль еще раз подтверждает эту мысль.

4.7 (93.33%) 6 votes
Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу. Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю. Они шли, пели и смеялись; мужчины — бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки — веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее. Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался смех... Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут — мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там — резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это — звуки и запахи, тучи и люди — было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи. — Что ты не пошел с ними? — кивнув головой, спросила старуха Изергиль. Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями. — Не хочу, — ответил я ей. — У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны... Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный... Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей. — Смотри, вон идет Ларра! Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, — она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они. — Никого нет там! — сказал я. — Ты слеп больше меня, старухи. Смотри — вон, темный, бежит степью! Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени. — Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра? —Потому что это — он. Он уже стал теперь как тень, — nopal Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!.. — Расскажи мне, как это было! — попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку. «Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там. Вот какая щедрая земля в той стране! Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками. Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но — не нашли ее. И забыли о ней, как забывают обо всем на земле». Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах. «Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже, когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них... Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их — он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали: — Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет. Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, — к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла. Всех, кто видел это, оковал страх, — впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, — не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же — слишком просто и не удовлетворит их». Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу... «И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления... Хотели разорвать его лошадьми — и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много — и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго: — Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал: — Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил: — Что вам нужно? — спросил так, точно они были рабы... — Ты слышал...— сказал мудрец. — Зачем я буду объяснять вам мои поступки? — Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем... — Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, — что меня оттолкнула она... А мне было нужно ее. — Но она не твоя! — сказали ему. — Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землей... и многим еще... Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда — жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым. Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого. Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, — тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам: — Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему — в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание! И тут произошло великое. Грянул гром с небес, — хотя на них не было туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, — юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его — не был человеком... А этот — был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек — все, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго — не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко: — Не троньте его! Он хочет умереть! И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож — точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы. — Он не может умереть! — с радостью сказали люди. И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел — высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков — ничего. И все ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость!» Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась. Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота. На берегу запели, — странно запели. Сначала раздался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала и первый все лился впереди его...— третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов. Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх. Шума волн не слышно было за голосами...

II

— Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? — спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом. — Не слыхал. Никогда не слыхал... — И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, — красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже — поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот — поют. — Но здоровье...— начал было я. — Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье — то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила — хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!.. Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами. Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом: — Я жила с матерью под Фальми, на самом берегу Бырлата; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре дня дала уже и всю себя... Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда — только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут... Так вот тем — весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, — и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые — легко же ведь доставалось все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как ее звали? Забыла как... Все стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош... Рыжий был, весь рыжий — и усы и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на грудь, да и впилась зубами в щеку... С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее... — А рыбак куда девался? — спросил я. — Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом — ничего, пристал к ним и другую завел... Их обоих и повесили вместе — и рыбака и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал. — Это ты сделала? — наудачу спросил я. — Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки... Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, — задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... ибо усиливался ветер. — А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, — ничего... Но скучно стало...— всё женщины, женщины... Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил — как владыка... Глаза были черные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» — говорит. «О да, поеду!» — «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был — черненький мальчик, гибкий такой... Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего — уже не помню. Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, — около Арцер-Паланки, помню, — ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, все извивался предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в Польшу его. — Погоди!.. А где маленький турок? — Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца... так и сох все... помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он совсем стал плох — не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный... мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он — что же?.. Мальчик!.. Она вздохнула и — первый раз я видел это у нее — перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами. — Ну, отправилась ты в Польшу...— подсказал я ей. — Да... с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, — он был маленький, — подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, все равно как бы с покойниками. Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе воскрешаемых ею людей. Вот огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок Востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холодный... И все они — только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, — тоже почти тень. Она продолжала: — В Польше Стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. Я не знала их змеиного языка. Все шипят... Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это. Чтобы жить — надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлат, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал; пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот — как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Все лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, — те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!.. И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась. — Знала также я и мадьяра одного. Он однажды ушел от меня, — зимой это было, — и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь — не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать — не меньше... Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив! Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня все было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и все хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, — помню, — дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого черта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу. Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в плену, недалеко в деревне. «Значит, — подумала я, — не увижу уже его больше!» А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. И вот ночью подползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне — поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И тот там же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время — и я за человеком поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: «Погоди!..» А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шепотом: «Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя...» Он опустил ружье и также шепотом говорит мне: «Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?» Я сказала ему, что сын у меня тут заперт... «Ты понимаешь, солдат, — сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня — у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня — мать!..» Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом... А он все говорил: «Нет!» И каждый раз, как я слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата — он был маленький, сухой и все кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, все упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только все барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. «Аркадэк!..» — шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, — и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. «Можешь ты выйти отсюда?» — «Да, через пол!» — сказал он. «Ну, иди же». И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. «Где часовые?» — спросил Аркадэк. «Вон лежит!..» И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала. О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты — хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: «Моя королева!» Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало — помню — только скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: «Идите!» Они, псы, спросили меня: «Ты воротишься туда, указать наш путь?» Вот какие подлые! Ну, все-таки ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми. Старуха махнула рукой к морю. Там все было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же. — Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: «Вот и я, было время, такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!..» Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась. С моря поднималась туча — черная, тяжелая, суровых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже черной и страшной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное. — Видишь ты искры? — спросила меня Изергиль. — Вон те, голубые? — указывая ей на степь, сказал я. — Голубые? Да, это они... Значит, летают все-таки! Ну-ну... Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть. — Откуда эти искры? — спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль. — Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое однажды вспыхнуло огнем... И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про это... Тоже старая сказка... Старое, все старое! Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого — ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко — там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, все вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а всё примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут — судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится все меньше. Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала темную степь, как бы ища в ней ответа. Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу ее о чем-либо, она опять отвлечется в сторону. И вот она начала рассказ.

III

«Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с четвертой — была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна — назад, — там были сильные и злые враги, другая — вперед, там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота... Люди всё сидели и думали. Но ничто — ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, — и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом все громче и громче... Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один». Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди... «Данко — один из тех людей, молодой красавец. Красивые — всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам: — Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец — все на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!.. Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня. — Веди ты нас! — сказали они. Тогда он повел...» Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг. «Повел их Данко. Дружно все пошли за ним — верили в него. Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной. Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Все гуще становился лес, все меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен. Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи, сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, — вот как! Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко. — Ты, — сказали они, — ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел нас и утомил, и за это ты погибнешь! — Вы сказали: «Веди!» — и я повел! — крикнул Данко, становясь против них грудью.— Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец! Но эти слова разъярили их еще более. — Ты умрешь! Ты умрешь! — ревели они. А лес все гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску. А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь... — Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни. — Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям. Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало! И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко. Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер. Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...» — Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой! Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал: «Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд. Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально.

Ирина ЩЕРБИНА

“Я и старуха...”

О рассказе М.Горького «Старуха Изергиль»

Придётся покаяться: «Старуха Изергиль» как следует не перечитывалась с середины тех самых восьмидесятых, когда от молодого словесника ещё настойчиво требовали «Песню о Буревестнике» трактовать как революционную прокламацию, а от пафосности цитат сводило скулы.

Перечитывать книги - это как в поговорке: нельзя в одну и ту же воду войти дважды. А кто перечитывает чаще, чем учитель литературы! Есть авторы, к которым возвращаешься естественно и охотно: их не переосмысливаешь, а “доосмысливаешь”, и процесс этот бесконечен. А есть те, за которыми тянется небезобидный шлейф идеологических и педагогических штампов, трактовок.

В от и старуха Изергиль, может быть, один из самых экстравагантных персонажей русской литературы. В советские времена смысл образа этой героини нередко сводили к усечённому до ярко выраженной декларативности “в жизни всегда есть место подвигам”, в постсоветское время перенесли акцент на моральные качества: эгоизм и равнодушие. Кроме того, традиционно акценты при анализе рассказа смещались с образа центрального персонажа и тесно связанного с ним образа рассказчика в сторону легендарных Ларры и Данко, противопоставление которых принято было понимать достаточно прямолинейно.

Спору нет, антитеза “Ларра–Данко” так задумана и реализована Горьким, что вряд ли допускает неоднозначность истолкования. Монументальные, скульптурные, что называется, вылепленные из целого куска герои композиционно и идеологически абсолютно контрастны, лишены полутонов, как чёрное и белое, смерть и жизнь, ненависть и любовь, зло и добро, дьявол и Бог. Однако цельный характер из них представляет собой только Данко. Он весь - воплощение жертвенной любви. Минутное сомнение, негодование на людей мгновенно гаснет в его сердце, исполненном жалости к ним. Данко - “один из... людей”. Иное дело Ларра: “...отец его не был человеком...” “А этот был человек”, но “сверхчеловеческое” и “человеческое” в нём суть грани внутреннего конфликта, неразрешимого и потому трагичного. Его отец некогда унёс девушку в горы “и жил с нею там, как с женой”, а сын “...убил... потому... что... оттолкнула она”. Отец, “когда стал... слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на уступы гор, насмерть разбился о них...” Сын, ища смерти, поднял “потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил себя им в грудь. Но сломался нож - точно в камень ударили им”. Прекрасны могучие орлы, плавающие высоко в небе. Ужасна судьба человека, которому “нет... места среди людей”.

Может быть, парадоксально, но будь Ларра более однозначен, Данко лишился бы значительной доли своей привлекательности. И оба они потеряли бы убедительность, не изобрази их Горький на фоне толпы. Интересно, что в обоих случаях те, кто противопоставлен легендарным героям, характеризуются как “могучее племя”, “весёлые, сильные и смелые люди”. Впрочем, люди как люди: проявления неординарности как в “отрицательном”, так и в “положительном” смысле одинаково раздражают их. Вначале они жаждут расправы над Ларрой, перебирая известные им ужасные способы казни, и не находят “ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем”. Есть среди них и “мудрые”, способные придумать для Ларры такое наказание, что поражает своей жестокой справедливостью даже “силы небесные”. А вот уже они, которые “только шли, шли, как стадо овец” за Данко, готовы вершить суд над тем, в ком было “мужество вести”. Нашёлся и “осторожный”, растоптавший “гордое сердце”: как бы чего не вышло.

И стория старухи, помещённая между двумя легендами, провоцирует на сопоставление самой героини и персонажей её “сказок”. Однако связь не настолько прямая, как может показаться. Любопытно, но Изергиль быстрее узнаёт в тени, падавшей от клочка облака, Ларру, чем её юный собеседник: “Ты слеп больше меня, старухи. Смотри - вон, тёмный, бежит степью”. В конце же сказки о Ларре в возвышенном, угрожающе-осуждающем тоне рассказчицы слушатель подмечает “боязливую, рабскую ноту”. Почти суеверный ужас вызывает у старухи судьба того, кто был поражён за гордость. Искры в степи от сердца Данко, напротив, видит не Изергиль, а рассказчик (“Вон те, голубые?” - “Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть”). Именно “молодому и сильному” и всем, кому предстоит жить и “делать подвиги”, важно помнить о сердце, “которое однажды вспыхнуло огнём”.

Вопрос о том, куда подевались сильные и красивые люди, - вот идеологический центр рассказа, если угодно, его “контрапункт”. Граница между легендарными и реальными людьми в сюжете о самой героине размывается; возлюбленные Изергиль и та, “которую они целовали”, воспринимаются как принадлежность минувшего, в которое надо “смотреть зорко”, ибо “теперь вот нет ничего такого: ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину”. Иными словами, богатыри не вы. Здесь вступает в свои права романтическая поэтика. Временные ориентиры намеренно или непроизвольно деконкретизируются автором. Из исторического вычленяется героическое, укрупняется, лишается причинно-следственных связей. Гуцулы (в действительности, по свидетельству исследователей, гайдуки-разбойники), которые нападают на румын, война “с турками за греков”, бунт поляков с русскими приобретают статус не исторических лиц и событий, а фактов биографии, ярких поступков возлюбленных Изергиль, превратившихся или превращающихся, как она, в “тени”. Любить подвиги, и уметь их сделать, и находить, где это можно, - значит оставить в жизни после себя свою “тень”, в отличие от тех людей, кого жизнь пожирает “бесследно”. В этом смысле и “тень” Ларры приобретает позитивный смысловой оттенок: она служит напоминанием о том, “что может сделать Бог с человеком за гордость”.

А что же сама Изергиль? Это персонаж, в каком-то смысле типологически близкий своевольной Земфире, пламенной Кармен. И всё же разница принципиальна: Изергиль - старуха, чьи “сухие, потрескавшиеся губы, заострённый подбородок с седыми волосами на нём и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы”, то ли отталкивают, то ли как-то по-особому привлекают. Горький предваряет развёрнутым портретным описанием рассказ Изергиль о её молодости, о том, “сколько поцелуев взяла и дала” она своим возлюбленным. Характерные портретные детали имели место и ранее: “дрожащая рука с кривыми пальцами”, “скрипучий голос”. Теперь же голос становится “хрустящим”, а описание лица и фигуры не просто отражает естественную старость, но как будто позволяет заглянуть за ту черту, к которой подошла старая женщина и которую давно перешагнули те, кого она любила. “...При каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвётся вся, развалится кусками и передо мной встанет голый скелет с тусклыми чёрными глазами”, - рассказчик слышит “преданья старины глубокой”, и “древность” самой старухи в контрасте с рассказом о том времени, когда она, “как солнечный луч, живая была”, помогает ощутить дух “мятежной жизни” под аккомпанемент “мятежного шума” морских волн.

Ш ироко известна трактовка: Ларра - жизнь для себя и без людей, Данко - с людьми и для людей, Изергиль - с людьми и для себя. Эта формула привлекает своей симметрией и простотой. Однако стоит ли соглашаться с ней, особенно если уйти от прямолинейности в толковании “эгоистичности” героини (жизнь для себя)?

Есть точное наблюдение: не столько красоту души, сколько красоту поступка демонстрируют герои раннего Горького. В заданной автором системе координат оценке и осмыслению подлежит не столько морально-нравственный смысл поведения Изергиль, сколько сила её чувств, решительность действий. Когда старуха говорит о своей “жадной жизни”, на которую “хватило крови”, пейзажный фон окрашен в соответствующие тона: “Луна взошла. Её диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своём веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, стала такой жирной и щедрой”. Характерная метафоризация портретных и пейзажных описаний определённо указывает на те особенности поэтики и философии раннего Горького, которые связаны с романтической установкой на героическое, с пафосом безграничной свободы. Нечто “роковое”, что сближает Изергиль со всеми “инфернальницами” русской литературы, изображено Горьким как почти запредельное “своеволие” (“А я, как кошка, вскочила ему на грудь да и вцепилась зубами в щёку...”, “И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку”, “Я не была никогда рабой, ничьей”). В то же время не раз отмечено автором, что Изергиль испытывает горечь утраты (“Я целый год жалела его“, “Я плакала над ним”) и чувство вины (“Может, ведь это я и убила его”, “перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами”).

Творя образ на грани жизненной достоверности, Горький не придаёт характеру Изергиль индивидуальных человеческих черт, лишает оттенков, полутонов. Её “женственная” ипостась, равно как и все остальные, подчиняется ауре сильной личности. Традиционно женское, домашнее презрительно или равнодушно отвергается ею: “Но скучно стало... - всё женщины, женщины... <…> Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются, квохчут, как курицы”. И к концу рассказа: “Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени”.

Любовь, страсть - единственная сфера, где реализует себя героиня как женщина, и круг её поступков и переживаний своеобразно логически завершён в своих крайностях: от легкомысленного “но он уж мне не нравился тогда” (о брошенном первом возлюбленном) до “...он смеялся надо мной, а я это знала <…> и я всё-таки любовалась им” (о последнем). Здесь есть и своеобразная кульминация гордыни (“Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом”), и апофеоз самоуничижения (“...пришло время - и я за человеком поползла змеёй по земле и, может, на смерть свою ползу”).

Сюжет строится так, что кульминацией рассказа старухи становится история о том, как Изергиль спасает жизнь тому, кого любила и кто её разлюбил и бросил. Эта рискованная “последняя игра” стоит азартной и самолюбивой женщине дорого. Мужественно и дерзко поступает она, когда, притворившись хромой нищей, завязав лицо, уговаривает часового, охраняющего пленников, разрешить ей повидаться с “сыном”: “Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня - у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрёт скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на неё?..” Интересно, что интонация в голосе Изергиль не фальшивая, не наигранная. Символика “материнства”, готовность к полной самоотдаче гармонизирует образ, уравновешивает его “эгоистическое” начало.

Почти на правах лейтмотива звучит в рассказе старухи Изергиль слово “скучно”. В том, как она понимает жизнь и любовь, не может быть места привычке, рутине, однообразию, притворству. И это отнюдь не абсолютизация чувственного начала, скорее, некий идейный максимализм.

Основная функция героини - роль рассказчика-посредника - универсальна. Она не исчерпывается нравоучительным противопоставлением “неправильного” и “правильного” понимания того, что такое истинная гордость. Тем более не ограничивается близостью Изергиль стихии жизни, страсти, природы, музыки и её упрёками тем, которые “родятся стариками”. Её образ символически соединяет не только легендарное и реальное, прошлое и настоящее, но и молодость и старость: “Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Ещё молодые все... И мне хорошо с ними”. Горьковский герой-повествователь - из “русских”, человек “молодой и сильный”, своим неожиданно бережным отношением к старухе в финале рассказа вносит отчётливую ноту благодарности и какой-то особенной близости: “Я прикрыл её старое тело и сам лёг на землю около неё”.

В предисловии к одному из изданий рассказа (1970-е годы) можно прочитать, что в «Старухе Изергиль» “Горький прославляет коллективизм”. Не стоит впадать и в какую-либо другую крайность. Авторский идеал молодого Горького вряд ли может быть по прочтении «Старухи Изергиль» выявлен строго аналитически, при помощи соотнесения персонажей. Его возможно свести к некой формуле, но обязательно какая-то грань ускользнёт.