Он подмигнул глазом и чтобы показать егорушке. Чехов а.п

(История одной поездки)

Повесть написана А.П. Чеховым в 1888 году, сто двадцать пять лет назад. Это совсем другая эпоха, совсем другая страна. Это совсем другие люди, совсем другая обстановка. Для человеческой жизни непомерно большой отрезок во времени. И это ощущается в каждой строке. И только удивительные описания природы и обыкновенных человеческих отношений вдруг заставляют задуматься, что вот они то и есть вечные ценности нашей обыденной жизни.
Женщина послала своего мальчика Егорушку на учёбу в город с Иваном Ивановичем и настоятелем Христофором. Им по пути, они как раз собрались продавать шерсть. Путь неблизкий, и Егорушке приходится ехать на бричке, а потом и на телеге, гружёной шерстью. «Мальчик всматривался в знакомые места, а ненавистная бричка бежала мимо и оставляла всё позади». Проезжая мимо кладбища Егорушка вспомнил свою бабушку: « До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком, теперь же она спит, спит …» Как удивительно построено предложение. Это мысли мальчика, а потому и кажутся они такими наивными и простыми. В этом и есть красота их изложения писателем.
Они едут по степи под палящим солнцем, делают остановки, чтобы лошади передохнули, сами отдыхают. Автор смотрит на окружающую действительность глазами Егорушки. Вот оно, красочное образное описание летней степной жары: «Где-то не близко пела женщина, а где именно и в какой стороне трудно было понять. Песня тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась, то справа, то слева, то сверху, то из - под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня, потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумёртвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чём не виновата, что солнце выжгло её понапрасну, она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она ещё молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она всё-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…» А в наше время, по-моему, нигде и не услышишь, чтобы вот так слышалось пение. Если и поют, то только по радио, да и то гремят из проезжающей мимо машины.
Особую прелесть в повести вызывают описания человеческих взаимоотношений. Это тоже тема вечная. Пусть здесь другие «декорации», но сами диалоги очень тонко подмечены писателем, а потому и составляют ценность этого произведения. Вот, например разговор на постоялом дворе, где хозяин встречает гостей. «Иван Иваныч и отец Христофор приехали! – сказал Соломону Мойсей Мойсеич таким тоном, как будто боялся, что тот ему не поверит. – Ай вай, удивительное дело, такие хорошие люди взяли да приехали! Ну, бери, Соломон, вещи! Пожалуйте, дорогие гости!... Некогда, некогда…Извините Мойсей Мойсеич, в другой раз как-нибудь, а теперь не время. Посидим четверть часика и поедем…– Четверть часика! - взвизгнул Мойсей Мойсеич. – Да побойтесь вы бога, Иван Иваныч! Вы меня заставите, чтоб я ваши шапки спрятал и запер на замок дверь. Вы хоть закусите и чаю покушайте».
Богатый Варлаамов хозяин в этих местах. Его все знают и побаиваются. Вот что говорит о нём Соломон: «Я ещё не настолько дурак, чтобы равнять себя с Варламовым, - ответил Соломон, насмешливо оглядывая своих собеседников. – Варламов хоть и русский, но в душе он жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и наживе …». Как ни странно, но Варламов оказывается картавит. «Пантелей поклонился Варламову; тот заметил это и, не отрывая глаз от бумажек, сказал картавя – Здгаствуй стагик!»
Светлый и счастливый человек – это тридцатилетний Константин, влюблённый в свою молодую жену. Он ходит по степи от того, что скучает без жены. Она уехала на день к своим родным, а он не знает, чем заняться без неё. «Полюбил, братцы, и очумел… Не сплю, не ем, в голове такие мысли и такой дурман, что не приведи господи! Он рассказал всем, как он добился её расположения: «Гляжу она с парубками около речки… взяло меня зло… Отозвал её в сторонку и, может, с целый час ей разные слова… Полюбила! Три года не любила, а за слова полюбила!»
Наверное, у каждого бывает такой момент, когда вдруг из привычного родного дома попадаешь в совершенно незнакомое, чужое, непонятное. Это называется ещё крутым поворотом судьбы. А для ребёнка это тем более всё воспринимается остро и с широко раскрытыми глазами. Поэтому Чехов и выбрал своим героем мальчика Егорушку, чтобы ярко показать все краски степной жизни через его восприятие. Вот как описывается гроза в степи: Вдруг над самой головой его со страшным оглушительным треском разломалось небо; он нагнулся и притаил дыхание, ожидая, когда на его затылок и спину посыпятся обломки … Раньше молнии были только страшны, при таком же громе они представлялись зловещими. Их колдовской свет проникал сквозь закрытые веки и холодом разливался по всему телу. Что сделать, чтобы не видеть их?»
Чувствуется, что время более, чем столетней давности. Люди не забывают упоминать Бога. Он всегда рядом с ними. Они знают это и часто обращаются к Нему. Егорушка простыл, и отец Христофор говорит ему: «Да, голова горячая… Это ты, должно быть, простудился… Ты Бога призывай». Или: «Бог милости прислал! Ну, как здоровье».
Как здорово передан переход от одной привычной жизни к новой ещё неизведанной. Мальчик мечется, а привычная жизнь тает прямо на глазах. Вот уже и остались только двое этих стариков, которые привезли его к тётке. «Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито; он опустился на лавочку и горькими слезами приветствовал новую неведомую жизнь которая теперь начиналась для него… Какова то будет эта жизнь?»
На этом вопросительном предложении и заканчивается повесть Антона Павловича. И у нас также бывает такой момент, когда приезжаешь на новое место и не знаешь, как оно там будет? Правильно ли сделали, что сюда приехали? А может, вовсе и ничего не надо было делать? Одному Богу известно, что и как будет с нами!

Контрольные диктанты по русскому языку 10 - 11 классы

Необыкновенные дни

Воропаев вступил в Бухарест с ещё не зажившей раной, полученной им в бою за Кишинёв. День был ярок и, пожалуй, немного ветрен. Он влетел в город на танке с разведчиками и потом остался один. Собственно говоря, ему следовало лежать в госпитале, но разве улежишь в день вступления в ослепительно белый, кипящий возбуждением город? Он не присаживался до поздней ночи, а всё бродил по улицам, вступая в беседы, объяснял что-то или просто без слов с кем-то обнимался, и его кишинёвская рана затягивалась, точно излечиваемая волшебным зельем.

А следующая рана,случайно полученная после Бухареста, хотя и была легче предыдущей, но заживала необъяснимо долго, почти до самой Софии.

Но когда он, опираясь на палку, вышел из штабного автобуса на площадь в центре болгарской столицы и, не ожидая, пока его обнимут, сам стал обнимать и целовать всех, кто попадал в его объятия, что-то защемило в ране, и она замерла. Он тогда едва держался на ногах, голова кружилась, и холодели пальцы рук - до того утомился он в течение дня, ибо говорил часами на площадаях, в казармах и даже с амвона церкви, куда был внесён на руках. Он говорил о России и славянах, будто ему было не меньше тысячи лет.

Наступила тишина, слышно было только, как фыркали и жевали лошади да похрапывали спящие. Где-то плакал чибис и изредка раздавался писк бекасов, прилетавших поглядеть, не уехали ли непрошеные гости.

Егорушка, задыхаясь от зноя, который особенно чувствовался после еды, побежал к осоке и отсюда оглядел местность. Увидел он то же самое, что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль. Только холмы стояли поближе, да не было мельницы, которая осталась далеко назади. От нечего делать Егорушка поймал в ьраве скрипача, поднёс его в кулаке к уху и долго слушал, как тот играл на своей скрипке. Когда надоела музыка, он погнался за толпой жёлтых бабочек, прилетавших к осоке на водопой, и сам не заметил, как очутился опять возле брички.

Неожиданно послышалось тихое пение. Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался по сторонам и не понимал, откуда эта странная песня. Потом уже, когда он прислушался, ему стало казаться, что пела трава. В своей песне она, полумёртвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чём не виновата, что солнце выжгло её понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она ещё молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха. Вины не было, но она всё-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя. (По А.П.Чехову) (241 слово)

Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю. Я читал в старых книгах о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.

Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки осенней земли.

Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над чёрным лесистым краем.

Была такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клён под забором и растрёпанный ветром куст настурции.

Я посмотрел на клён и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услышал шелест падающего листа - неясный звук, похожий на детский шёпот.

Опасная профессия

В погоне за интересными кадрами фотографы и кинооператоры часто переходят границу разумного риска.

Не опасна, но почти невозможна в природе съёмка волков. Опасно снимать львов, очень опасно - тигров. Нельзя сказать заранее, как поведёт себя медведь - этот сильный и, вопреки общему представлению, очень подвижный зверь. На Кавказе я нарушил небезызвестное правило: полез в гору, где паслась медведица с медвежатами. Расчёт был на то, что, мол, осень и мать уже не так ревниво оберегает потомство. Но я ошибся... При щелчке фотокамеры, запечатлевшей двух малышей, дремавшая где-то поблизости мать кинулась ко мне, как торпеда. Я понимал: ни в коем случае нельзя бежать - зверь бросится вслед. На месте оставшийся человек медведицу озадачил: она вдруг резко затормозила и, пристально поглядев на меня, кинулась за малышом.

Снимая зверей, надо, во-первых, знать их повадки и, во-вторых, не лезть на рожон. Все животные, исключая разве что шатунов-медведей, стремятся избегать встреч с людьми. Анализируя все несчастья, видишь: беспечность человека спровоцировала нападение зверя.

Издавна придуманы телеобъективы, чтобы снимать животных, не пугая их и не рискуя подвергнуться нападению, чаще всего - вынужденному. К тому же, непуганые животные, не подразумевающие о вашем присутствии, ведут себя естественно. Большинство выразительных кадров добыто знанием и терпением, пониманием дистанции, нарушать которую неразумно и даже опасно.

Путь к озеру

Утренняя заря мало-помалу разгорается. Скоро луч солнца коснётся по-осеннему оголённых верхушек деревьев и позолотит блестящее зеркало озера. А неподалёку располагается озеро поменьше, причудливой формы и цвета: воде в нём не голубая, не зелёная, не тёмная, а буроватая. Говорят, что этот специфический оттенок объясняется особенностями состава местной почвы, слой которой устилает озёрное дно.Оба эти озера объединены под названием Боровых озёр, как в незапамятные времена окрестили их старожили здешних мест. А к юго-востоку от Боровых озёр простираются гигантские болота. Это тоже бывшие озёра, зараставшие в течение десятилетий.

В этот ранний час чудесной золотой осени мы движемся к озеру с пренеприятным названием - Поганому озеру. Поднялись мы давно, ещё до рассвета, и стали снаряжаться в дорогу. По совету сторожа, приютившего нас, мы взяли непромокаемые плащи, охотничьи сапоги-болотники, приготовили дорожную еду, чтобы не тратить время на разжигание костра, и двинулись в путь.

Два часа пробирались мы к озеру, пытаясь отыскать удобные подходы. Ценой сверхъестественных усилий мы преодолели заросли какого-то цепкого и колючего растения, затем полусгнившие трущобы, и впереди показался остров. Не добравшись до лесистого бугра, мы упали в заросли ландыша, и его правильные листья, как будто выровненные неведомым мастером, придавшим им геометрически точную форму, защелестели у наших лиц.

В этих зарослях в течение получаса мы предавались покою. Поднимешь голову, а над тобой шумят верхушки сосен, упирающиеся в бледно-голубое небо, по которому движутся не тяжёлые, а по-летнему полувоздушные облачка-непоседы. Отдохнув среди ландышей, мы снова принялись искать таинственное озеро. Расположенное где-то рядом, оно было скрыто от нас густой порослью травы. (247 слов)

Сверхъестественные усилия, приложенные героем для преодоления разного рода дорожных препятствий, были ненапрасны: визит обещал быть отнюдь не безынтересным.

Едва Чичиков, пригнувшись, вступил в тёмные широкие сени, пристроенные кое-как, на него тотчас повеяло холодом, как из погреба. Из сеней он попал в комнату, тоже тёмную, с приспущенными шторами, чуть-чуть озарённую светом, не нисходящим с потолка, а восходящим к потолку из-под широкой щели, находящейся внизу двери. Распахнувши эту дверь, он наконец очутился в свету и был чрезмерно поражён представшим беспорядком. Казалось, как будто в доме происходило мытьё полов и все вещи снесли сюда и нагромоздили как попало. На одном столе стоял даже сломанный стул и здесь же - часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил причудливую паутину. Тут же стоял прислонённый боком к стене шкаф со старинным серебром, почти исчезнувшим под слоем пыли, графинчиками и превосходным китайским фарфором, приобретённым бог весть когда. На бюро, выложенном некогда прелестною перламутровою мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни жёлтенькие желобки, наполненные клеем, лежало превеликое множество всякой всячины: куча испещрённых мелким почерком бумажек, накрытых мраморым позеленевшим прессом с ручкой в виде яичка наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплёте с красным обрезом, лимон, весь ссохшийся, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка давно развалившихся кресел, рюмка с какой-то непривлекательной жидкостьб и тремя мухами, прикрытая письмом, кусочек где-то поднятой тряпки да два пера, испачканные чернилами. В довершение престранного интерьера по стенам было весьма тесно и бестолково навешано несколько картин.

(По Н.В.Гоголю)

Вспоминаю с неизъяснимой радостью свои детские года в старинном помещичьем доме в средней полосе России.

Тихий, по-летнему ясный рассвет. Первый луч солнца через неплотно притворённые ставни золотит изразцовую печь, свежевыкрашенные полы, недавно крашенные стены, увешанные картинками на темы из детских сказок. Какие только переливающиеся на солнце краски здесь не играли! На синем фоне оживали сиреневые принцессы, розовый принц снимал меч, спеша на помощь возлюбленной, голубизной светились деревья в зимнем инее, а рядом расцветал весенний ландыш. А за окном набирает силу прелестный летний день.

В распахнутое настежь старенькое оконце врывается росистая свежесть ранних цветов пионов, светлых и нежных.

Низенький домишко, сгорбившись, уходит, врастает в землю, а над ним по-прежнему буйно цветёт поздняя сирень, как будто торопится своей бело-лиловой роскошью прикрыть его убожество.

По деревянным нешироким ступенькам балкончика, также прогнившего от времени и качающегося под ногами, спускаемся купаться к расположенной близ дома речонке.

Искупавшись, мы ложимся загорать неподалёку от зарослей прибрежного тростника. Через минуту-другую, задевая ветку густого орешника, растущего справа, ближе к песчаному склону, садится на деревце сорока-болтунья. О чём только она не трещит! Навстечу ей несётся звонкое щебетанье, и, нарастая, постепенно многоголосый птичий гомон наполняет расцвеченный по-летнему ярко сад.

Насладившись купанием, мы возвращаемся назад. Стеклянная дверь, ведущая с террасы, приоткрыта. На столе в простом глиняном горшочке букетик искусно подобранных, только что сорванных, ещё не распустившихся цветов, а рядом, на белоснежной полотняной салфетке, тарелка мёду, над которым вьются с ровным гудением ярко-золотистые труженицы-пчёлки.

Как легко дышится ранним утром! Как долго помнится это ощущение счастья, которое испытываешь лишь в детстве!

Величайшая святыня

Заботами милого друга я получил из России небольшую шкатулку карельской берёзы, наполненную землёй. Я принадлежу к людям, любящим вещи, не стыдящимся чувств и не боящимся кривых усмешек. В молодости это простительно и понятно: в молодости мы хотим быть самоуверенными, разумными и жестокими - редко отвечать на обиду, владеть своим лицом, сдерживать дрожь сердечную. Но тягость лет побеждает, и строгая выдержанность чувств уже не кажется лучшим и главнейшим. Вот сейчас таков, как есть, я готов и могу преклонить колени перед коробочкой с русской землёй и сказать вслух, не боясь чужих ушей: "Я тебя люблю, земля, меня родившая, и признаю тебя моей величайшей святыней".

И никакая скептическая философия, никакой умный космополитизм не заставит меня устыдиться моей чувствительности, потому что руководит мною любовь, а она не подчинена разуму и расчёту.

Земля в коробке высохла и превратилась в комочки бурой пыли. Я пересыпаю её заботливо и осторожно, чтобы не рассыпать зря по столу, и думаю о том, что из всех вещей человека земля всегда была и самой любимой, и близкой.

Ибо прах ты - и в прах обратишься.

(По М.А.Осоргину)

Роза

Ранним утром, едва забрезжил рассвет, я возвращался в знакомые места нехожеными тропами. В дали, неясной и туманной, мне уже мерещилась картина родного села. Торопливо ступая по некошеной траве, я представлял, как подойду к своему дому, покосившемуся от древности, но по-прежнему приветливому и дорогому. Мне хотелось поскорее увидеть с детства знакомую улицу, старый колодец, наш палисадник с кустами жасмина и роз.

Погружённый в свои воспоминания, я незаметно приблизился к околице и, удивлённый, остановился в начале улицы. На самом краю села стоял ветхий дом, нисколько не изменившийся с тех пор, как я отсюда уехал. Все эти годы, на протяжении многих лет, куда бы меня ни забросила судьба, как бы далеко ни был от этих мест, я всегда неизменно носил в своём сердце образ родного дома, как память о счастье и весне...

Наш дом! Он, как и прежде, окружён зеленью. Правда, растительности тут стало побольше. В центре палисадника разросся большой розовый куст, на котором расцвела нежная роза. Цветник запущен, сорные травы сплелись на вросших в землю клумбах и дорожках, никем не расчищенных и уже давно не посыпанных песком. Деревянная решётка, далеко не новая, совсем облезла, рассохлась и развалилась.

Крапива занимала целый угол цветника, словно служила фоном для нежного бледно-розового цветка. Но рядом с крапивой была роза, а не что иное.

Роза распустилась в хорошее майское утро; когда она раскрывала свои лепестки, утренняя роса оставила на них несколько слезинок, в которых играло солнце. Роза точно плакала. Но вокруг всё было так прекрасно, так чисто и ясно в это весеннее утро...

Позади большого дома был старый сад, уже одичавший, заглушённый бурьяном и кустарником. Я прошёлся по террасе, ещё крепкой и красивой; сквозь стеклянную дверь видна была комната с паркетным полом, должно быть, гостиная; старинное фортепиано, да на стенах гравюры в широких рамах из красного дерева - и больше ничего. От прежних цветников уцелели одни пионы и маки, которые поднимали из травы свои белые и ярко-красные головы; по дорожкам, вытягиваясь, мешая друг другу, росли молодые клёны и вязы, уже ощипанные коровами.Было густо, и сад казался непроходимым, но это только вблизи дома, где ещё стояли тополя, сосны и старые липы-сверстницы, уцелевшие от прежних аллей, а дальше за ними сад расчищали для сенокоса, и тут уже не парило, паутина не лезла в рот и в глаза, подувал ветерок; чем дальше вглубь, тем просторнее, и уже росли на просторе вишни, сливы, раскидистые яблони и груши такие высокие, что даже не верилось, что это груши. Эту часть сада арендовали наши городские торговки, и сторожил её от воров и скворцов мужик-дурачок, живший в шалаше.

Сад, всё больше редея, переходя в настоящий луг, спускался к реке, поросшей зелёным камышом и ивняком; около мельничной плотины был плёс, глубокий и рыбный, сердито шумела небольшая мельница с соломенною крышей, неистово квакали лягушки. На воде, гладкой, как зеркало, изредка ходили круги, да вздрагивали речные лилии, потревоженные весёлою рыбой. Тихий голубой плёс манил к себе, обещая прохладу и покой.

Зорянка

Бывает, что в бору у какой-нибудь золотисто-рыжей сосны из белого соснового тела выпадет сучок. Пройдёт год или два, и эту дырочку оглядит зорянка - маленькая птичка точно такого же цвета, как кора у сосны.Эта птичка натаскает в пустой сучок пёрышек, сенца, пуха, прутиков, выстроит себе тёплое гнёздышко, выпрыгнет на веточку и запоёт. И так начинает птичка весну.

Через какое-то время, а то и прямо тут, вслед за птичкой, приходит охотник и останавливается у дерева в ожидании вечерней зари.

Но вот певчий дрозд, с какой-то высоты на холме первый увидев признаки зари, просвистел свой сигнал. На него отозвалась зорянка, вылетела из гнезда и, прыгая с сучка на сучок всё выше и выше, оттуда, сверху, тоже увидала зарю и на сигнал певчего дрозда ответила своим сигналом. Охотник, конечно, слышал сигнал дрозда и видел, как вылетела зорянка, он даже заметил, что зорянка, маленькая птичка, открыла клювик, но, что она пикнула, он просто не слышал: голос маленькой птички не дошёл до земли.

Птицы уже славили зарю наверху, но человеку, стоящему внизу, зари не было видно. Пришло время - над лесом встала заря, охотник увидел: высоко на сучке птичка свой клювик то откроет, то закроет. Это зорянка поёт, зорянка славит зарю, но песни не слышно. Охотник всё-таки понимает по-своему, что птичка славит зарю, а отчего ему песни не слвшно - это оттого, что она поёт, чтобы славить зарю, а не чтобы самой славиться перед людьми.

И вот мы считаем, что, как только человек станет славить зарю, а не зарёй сам славиться, так и начинается весна самого человека. Все наши настоящие любители-охотники, от самого маленького и простого человека до самого большого, только тем и дышат, чтобы прославить весну. И сколько таких хороших людей есть на свете, и никто из них ничего хорошего не знает о себе, и так все привыкнут к нему, что никто и не догадывается о нём, как он хорош, что он для того только и существует на свете, чтобы славить зарю и начинать свою весну человека.

Разгоралась заря, становилось свежо, и мне пора было собираться в дорогу. Пройдя через густые камышовые заросли, пробравшись сквозь чащобу склонённого ивняка, я вышел на берег речонки и быстро отыскал свою плоскодонную лодку. Перед отплытием я проверил содержимое своего холщового мешочка. Всё было на месте: банка свиной тушёнки, копчёная и тушёная рыба, буханка чёрного хлеба, сгущённое молоко, моток крепкой бечёвки и немало других вещей, нужных в дороге.

Отъехав от берега, я отпустил вёсла, и лодку тихо понесло по течению. Через три часа за поворотом реки показались отчётливо видные на фоне свинцовых туч у горизонта золочёные купола церкви, но до города, по моим расчётам, было ещё неблизко.

Пройдя несколько шагов по мощёной улице, я решил починить давно уже промокавшие сапоги, или чёботы. Сапожник был молодцеватым мужчиной цыганской наружности. Что-то необыкновенно привлекательное было в чётких движениях его мускулистых рук.

Утолив голод в ближайшем кафе, где к моим услугам оказались свекольный борщок, печёнка с тушёной картошкой и боржом, я отправился бродить по городу. Моё внимание привлекла дощатая эстрада, где развевались разноцветные флажки. Жонглёр уже закончил своё выступление и поклонился. Его сменила веснушчатая танцовщица с рыжеватой чёлкой и жёлтым шёлковым веером в руках. Оттанцевав какой-то танец, напоминавший чечётку, она уступила место клоуну в звёздчатом трико. Но бедняга был лишён таланта и совсем не смешон со своими ужимками и прыжками.

Обойдя за полчаса чуть ли не весь городишко, я расположился на ночёвку на берегу реки, укрывшись старым непромокаемым плащом.

– Дениска, где ты там! Поди ешь! – сказал Кузьмичов, глубоко вздыхая и тем давая знать, что он уже наелся.

Дениска несмело подошел к войлоку и выбрал себе пять крупных и желтых огурцов, так называемых «желтяков» (выбрать помельче и посвежее он посовестился), взял два печеных яйца, черных и с трещинами, потом нерешительно, точно боясь, чтобы его не ударили по протянутой руке, коснулся пальцем пирожка.

– Бери, бери! – поторопил его Кузьмичов.

Дениска решительно взял пирог и, отойдя далеко в сторону, сел на земле, спиной к бричке. Тотчас же послышалось такое громкое жеванье, что даже лошади обернулись и подозрительно поглядели на Дениску.

Закусивши, Кузьмичов достал из брички мешок с чем-тo и сказал Егорушке:

– Я буду спать, а ты поглядывай, чтобы у меня из-под головы этого мешка не вытащили.

Отец Христофор снял рясу, пояс и кафтан, и Егорушка, взглянув на него, замер от удивления. Он никак не предполагал, что священники носят брюки, а на о. Христофоре были настоящие парусинковые брюки, засунутые в высокие сапоги, и кургузая пестрядинная курточка. Глядя на него, Егорушка нашел, что в этом неподобающем его сану костюме он, со своими длинными волосами и бородой, очень похож на Робинзона Крузе. Разоблачившись, о. Христофор и Кузьмичов легли в тень под бричкой, лицом друг к другу, и закрыли глаза. Дениска, кончив жевать, растянулся на припеке животом вверх и тоже закрыл глаза.

– Поглядывай, чтоб кто коней не увел! – сказал он Егорушке и тотчас же заснул.

Наступила тишина. Слышно было только, как фыркали и жевали лошади да похрапывали спящие; где-то неблизко плакал один чибис и изредка раздавался писк трех бекасов, прилетавших поглядеть, не уехали ли непрошеные гости; мягко картавя, журчал ручеек, но все эти звуки не нарушали тишины, не будили застывшего воздуха, а, напротив, вгоняли природу в дремоту.

Егорушка, задыхаясь от зноя, который особенно чувствовался теперь, после еды, побежал к осоке и отсюда оглядел местность. Увидел он то же самое, что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль; только холмы стояли поближе да не было мельницы, которая осталась далеко назади. Из-за скалистого холма, где тек ручей, возвышался другой, поглаже и пошире; на нем лепился небольшой поселок из пяти-шести дворов. Около изб не было видно ни людей, ни деревьев, ни теней, точно поселок задохнулся в горячем воздухе и высох. От нечего делать Егорушка поймал в траве скрипача, поднес его в кулаке к уху и долго слушал, как тот играл на своей скрипке. Когда надоела музыка, он погнался за толпой желтых бабочек, прилетавших к осоке на водопой, и сам не заметил, как очутился опять возле брички. Дядя и о. Христофор крепко спали; сон их должен был продолжаться часа два-три, пока не отдохнут лошади… Как же убить это длинное время и куда деваться от зноя? Задача мудреная… Машинально Егорушка подставил рот под струйку, бежавшую из трубочки; во рту его стало холодно, и запахло болиголовом; пил он сначала с охотой, потом через силу и до тех пор, пока острый холод изо рта не побежал по всему телу и пока вода не полилась по сорочке. Затем он подошел к бричке и стал глядеть на спящих. Лицо дяди по-прежнему выражало деловую сухость. Фанатик своего дела, Кузьмичов всегда, даже во сне и за молитвой в церкви, когда пели «Иже херувимы», думал о своих делах, ни на минуту не мог забыть о них, и теперь, вероятно, ему снились тюки с шерстью, подводы, цены, Варламов… Отец же Христофор, человек мягкий, легкомысленный и смешливый, во всю свою жизнь не знал ни одного такого дела, которое, как удав, могло бы сковать его душу. Во всех многочисленных делах, за которые он брался на своем веку, его прельщало не столько само дело, сколько суета и общение с людьми, присущие всякому предприятию. Так, в настоящей поездке его интересовали не столько шерсть, Варламов и цены, сколько длинный путь, дорожные разговоры, спанье под бричкой, еда не вовремя… И теперь, судя по его лицу, ему снились, должно быть, преосвященный Христофор, латинский диспут, его попадья, пышки со сметаной и все такое, что не могло сниться Кузьмичову.

В то время как Егорушка смотрел на сонные лица, неожиданно послышалось тихое пение. Где-то неблизко пела женщина, а где именно и в какой стороне, трудно было понять. Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…

В то время, как Егорушка смотрел на сонные лица, неожиданно послышалось тихое пение. Где-то не близко пела женщина, а где именно и в какой стороне, трудно было понять. Песня тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что Она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя... Егорушка послушал немного и ему стало казаться, что от заунывной, тягучей песни воздух сделался душнее, жарче и неподвижнее... Чтобы заглушить песню, он, напевая и стараясь стучать ногами, побежал к осоке. Отсюда он поглядел во все стороны и нашел того, кто пел. Около крайней избы поселка стояла баба в короткой исподнице, длинноногая и голенастая, как цапля, и что-то просеивала; из-под ее решета вниз по бугру лениво шла белая пыль. Теперь было очевидно, что пела она. На сажень от нее неподвижно стоял маленький мальчик в одной сорочке и без шапки. Точно очарованный песнею, он не шевелился и глядел куда-то вниз, вероятно, на кумачовую рубаху Егорушки. Песня стихла. Егорушка поплелся к бричке и опять, от нечего делать, занялся струйкой воды. И опять послышалась тягучая песня. Пела всЈ та же голенастая баба за бугром в поселке. К Егорушке вдруг вернулась его скука. Он оставил трубочку и поднял глаза вверх. То, что увидел он, было так неожиданно, что он немножко испугался. Над его головой на одном из больших неуклюжих камней стоял маленький мальчик в одной рубахе, пухлый, с большим, оттопыренным животом и на тоненьких ножках, тот самый, который раньше стоял около бабы. С тупым удивлением и не без страха, точно видя перед собой выходцев с того света, он, не мигая и разинув рот, оглядывал кумачовую рубаху Егорушки и бричку. Красный цвет рубахи манил и ласкал его, а бричка и спавшие под ней люди возбуждали его любопытство; быть может, он и сам не заметил, как приятный красный цвет и любопытство притянули его из поселка вниз, и, вероятно, теперь удивлялся своей смелости. Егорушка долго оглядывал его, а он Егорушку. Оба молчали и чувствовали некоторую неловкость. После долгого молчания Егорушка спросил: - Тебя как звать? Щеки незнакомца еще больше распухли; он прижался спиной к камню, выпучил глаза, пошевелил губами и ответил сиплым басом: - Тит. Больше мальчики не сказали друг другу ни слова. Помолчав еще немного и не отрывая глаз от Егорушки, таинственный Тит задрал вверх одну ногу, нащупал пяткой точку опоры и взобрался на камень; отсюда он, пятясь назад и глядя в упор на Егорушку, точно боясь, чтобы тот не ударил его сзади, поднялся на следующий камень и так поднимался до тех пор, пока совсем не исчез за верхушкой бугра. Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками и склонил голову... Горячие лучи жгли ему затылок, шею и спину. Заунывная песня то замирала, то опять проносилась в стоячем, душном воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто лет... Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте? Егорушка поднял голову и посоловевшими глазами поглядел вперед себя; лиловая даль, бывшая до сих пор неподвижною, закачалась и вместе с небом понеслась куда-то еще дальше... Она потянула за собою бурую траву, осоку, и Егорушка понесся с необычайною быстротою за убегавшею далью. Какая-то сила бесшумно влекла его куда-то, а за ним вдогонку неслись зной и томительная песня. Егорушка склонил голову и закрыл глаза... Первый проснулся Дениска. Его что-то укусило, потому что он вскочил, быстро почесал плечо и проговорил: - Анафема идолова, нет на тебя погибели! Затем он подошел к ручью, напился и долго умывался. Его фырканье и плеск воды вывели Егорушку из забытья. Мальчик поглядел на его мокрое лицо, покрытое каплями и крупными веснушками, которые делали лицо похожим на мрамор, и спросил: - Скоро поедем? Дениска поглядел, как высоко стоит солнце, и ответил: - Должно, скоро. Он вытерся подолом рубахи и, сделав очень серьезное лицо, запрыгал на одной ноге. - А ну-ка, кто скорей доскачет до осоки! -сказал он. Егорушка был изнеможен зноем и полусном, но все-таки поскакал за ним. Дениске было уже около 20-ти лет, служил он в кучерах и собирался жениться, но не перестал еще быть маленьким. Он очень любил пускать змеи, гонять голубей, играть в бабки, бегать вдогонки и всегда вмешивался в детские игры и ссоры. Нужно было только хозяевам уйти или уснуть, чтобы он занялся чем-нибудь вроде прыганья на одной ножке или подбрасыванья камешков. Всякому взрослому, при виде того искреннего увлечения, с каким он резвился в обществе малолетков, трудно было удержаться, чтобы не проговорить: "Этакая дубина!" Дети же во вторжении большого кучера в их область не видели ничего странного: пусть играет, лишь бы не дрался! Точно так маленькие собаки не видят ничего странного, когда в их компанию затесывается какой-нибудь большой, искренний пес и начинает играть с ними. Дениска перегнал Егорушку и, по-видимому, остался этим очень доволен. Он подмигнул глазом и, чтобы показать, что он может проскакать на одной ножке какое угодно пространство, предложил Егорушке, не хочет ли тот проскакать с ним по дороге и оттуда, не отдыхая, назад к бричке? Егорушка отклонил это предложение, потому что очень запыхался и ослабел. Вдруг Дениска сделал очень серьезное лицо, какого он не делал, даже когда Кузьмичов распекал его или замахивался на него палкой; прислушиваясь, он тихо опустился на одно колено, и на лице его показалось выражение строгости и страха, какое бывает у людей, слышащих ересь. Он нацелился на одну точку глазами, медленно поднял вверх кисть руки, сложенную лодочкой, и вдруг упал животом на землю и хлопнул лодочкой по траве. - Есть! -прохрипел он торжествующе и, вставши, поднес к глазам Егорушки большого кузнечика. Думая, что это приятно кузнечику, Егорушка и Дениска погладили его пальцами по широкой зеленой спине и потрогали его усики. Потом Дениска поймал жирную муху, насосавшуюся крови, и предложил ее кузнечику. Тот очень равнодушно, точно давно уже был знаком с Дениской, задвигал своими большими, похожими на забрало челюстями и отъел мухе живот. Его выпустили, он сверкнул розовой подкладкой своих крыльев и, опустившись в траву, тотчас же затрещал свою песню. Выпустили и муху; она расправила крылья и без живота полетела к лошадям. Из-под брички послышался глубокий вздох. Это проснулся Кузьмичов. Он быстро поднял голову, беспокойно поглядел вдаль, и по этому взгляду, безучастно скользнувшему мимо Егорушки и Дениски, видно было, что, проснувшись, он думал о шерсти и Варламове. - Отец Христофор, вставайте, пора! - заговорил он встревоженно. - Будет спать, и так уж дело проспали! Дениска, запрягай! О. Христофор проснулся с такою же улыбкою, с какою уснул. Лицо его от сна помялось, поморщилось и, казалось, стало вдвое меньше. Умывшись и одевшись, он не спеша вытащил из кармана маленький засаленный псалтирь и, став лицом к востоку, начал шЈпотом читать и креститься. - Отец Христофор! - сказал укоризненно Кузьмичов. - Пора ехать, уж лошади готовы, а вы ей-богу... - Сейчас, сейчас... - забормотал о. Христофор. - Кафизмы почитать надо... Не читал еще нынче. - Можно и после с кафизмами. - Иван Иваныч, на каждый день у меня положение... Нельзя. - Бог не взыскал бы. Целую четверть часа о. Христофор стоял неподвижно лицом к востоку и шевелил губами, а Кузьмичов почти с ненавистью глядел на него и нетерпеливо пожимал плечами. Особенно его сердило, когда о. Христофор после каждой "славы" втягивал в себя воздух, быстро крестился и намеренно громко, чтоб другие крестились, говорил трижды: - Аллилуя, аллилуя, аллилуя, слава тебе, боже! Наконец он улыбнулся, поглядел вверх на небо и, кладя псалтирь в карман, сказал: - Fini! (3) Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад, а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы всЈ еще тонули в лиловой дали, и не было видно их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и всЈ те же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух всЈ больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании... Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка. Но вот, наконец, когда солнце стало спускаться к западу, степь, холмы и воздух не выдержали гнета и, истощивши терпение, измучившись, попытались сбросить с себя иго. Из-за холмов неожиданно показалось пепельно-седое кудрявое облако. Оно переглянулось со степью - я, мол, готово - и нахмурилось. Вдруг в стоячем воздухе что-то порвалось, сильно рванул ветер и с шумом, со свистом закружился по степи. Тотчас же трава и прошлогодний бурьян подняли ропот, на дороге спирально закружилась пыль, побежала по степи и, увлекая за собой солому, стрекоз и перья, черным вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила солнце. По степи, вдоль и поперек, спотыкаясь и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось, как птица, полетело к небу и, обратившись там в черную точку, исчезло из виду. За ним понеслось другое, потом третье, и Егорушка видел, как два перекати-поле столкнулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на поединке. У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает над водой, крылья сливаются с усиками и кажется, что усики растут у него и спереди, и сзади, и с боков... Дрожа в воздухе, как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону и долго еще было видно его мелькание... А вот, встревоженный вихрем и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против, как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни только грачи, состарившиеся в степи и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или же равнодушно, ни на что не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю. За холмами глухо прогремел гром; подуло свежестью. Дениска весело свистнул и стегнул по лошадям. О. Христофор и Кузьмичов, придерживая свои шляпы, устремили глаза на холмы... Хорошо, если бы брызнул дождь! Еще бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга, и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер и воздух, уложила пыль, и опять, как будто ничего не было, наступила тишина. Облако спряталось, загорелые холмы нахмурились, воздух покорно застыл и одни только встревоженные чибисы где-то плакали и жаловались на судьбу... Затем скоро наступил вечер. III В вечерних сумерках показался большой одноэтажный дом с ржавой железной крышей и с темными окнами. Этот дом назывался постоялым двором, хотя возле него никакого двора не было и стоял он посреди степи, ничем не огороженный. Несколько в стороне от него темнел жалкий вишневый садик с плетнем, да под окнами, склонив свои тяжелые головы, стояли спавшие подсолнечники. В садике трещала маленькая мельничка, поставленная для того, чтобы пугать стуком зайцев. Больше же около дома не было видно и слышно ничего, кроме степи. Едва бричка остановилась около крылечка с навесом, как в доме послышались радостные голоса - один мужской, другой женский, - завизжала дверь на блоке, и около брички в одно мгновение выросла высокая тощая фигура, размахивавшая руками и фалдами. Это был хозяин постоялого двора Мойсей Мойсеич, немолодой человек с очень бледным лицом и с черной, как тушь, красивой бородой. Одет он был в поношенный черный сюртук, который болтался на его узких плечах, как на вешалке, и взмахивал фалдами, точно крыльями, всякий раз, как Мойсей Мойсеич от радости или в ужасе всплескивал руками. Кроме сюртука, на хозяине были еще широкие белые панталоны навыпуск и бархатная жилетка с рыжими цветами, похожими на гигантских клопов. Мойсей Мойсеич, узнав приехавших, сначала замер от наплыва чувств, потом всплеснул руками и простонал. Сюртук его взмахнул фалдами, спина согнулась в дугу и бледное лицо покривилось такой улыбкой, как будто видеть бричку для него было не только приятно, но и мучительно сладко. - Ах, боже мой, боже мой! - заговорил он тонким певучим голосом, задыхаясь, суетясь и своими телодвижениями мешая пассажирам вылезти из брички. - И такой сегодня для меня счастливый день! Ах, да что же я таперичка должен делать! Иван Иваныч! Отец Христофор! Какой же хорошенький паничок сидит на козлах, накажи меня бог! Ах, боже ж мой, да что же я стою на одном месте и не зову гостей в горницу? Пожалуйте, покорнейше прошу... милости просим! Давайте мне все ваши вещи... Ах, боже мой! Мойсей Мойсеич, шаря в бричке и помогая приезжим вылезать, вдруг обернулся назад и закричал таким диким, придушенным голосом, как будто тонул и звал на помощь: - Соломон! Соломон! - Соломон! Соломон! - повторил в доме женский голос. Дверь на блоке завизжала, и на пороге показался невысокий молодой еврей, рыжий, с большим птичьим носом и с плешью среди жестких кудрявых волос; одет он был в короткий, очень поношенный пиджак, с закругленными фалдами и с короткими рукавами, и в короткие триковые брючки, отчего сам казался коротким и кургузым, как ощипанная птица. Это был Соломон, брат Мойсея Мойсеича. Он молча, не здороваясь, а только как-то странно улыбаясь, подошел к бричке. - Иван Иваныч и отец Христофор приехали! -сказал ему Мойсей Мойсеич таким тоном, как будто боялся, что тот ему не поверит. - Ай, вай, удивительное дело, такие хорошие люди взяли да приехали! Ну, бери, Соломон, вещи! Пожалуйте, дорогие гости! Немного погодя Кузьмичов, о. Христофор и Егорушка сидели уже в большой, мрачной и пустой комнате за старым дубовым столом. Этот стол был почти одинок, так как в большой комнате, кроме него, широкого дивана с дырявой клеенкой да трех стульев, не было никакой другой мебели. Да и стулья не всякий решился бы назвать стульями. Это было какое-то жалкое подобие мебели с отжившей свой век клеенкой и с неестественно сильно загнутыми назад спинками, придававшими стульям большое сходство с детскими санями. Трудно было понять, какое удобство имел в виду неведомый столяр, загибая так немилосердно спинки, и хотелось думать, что тут виноват не столяр, а какой-нибудь проезжий силач, который, желая похвастать своей силой, согнул стульям спины, потом взялся поправлять и еще больше согнул. Комната казалась мрачной. Стены были серы, потолок и карнизы закопчены, на полу тянулись щели и зияли дыры непонятного происхождения (думалось, что их пробил каблуком всЈ тот же силач), и казалось, если бы в комнате повесили десяток ламп, то она не перестала бы быть темной. Ни на стенах, ни на окнах не было ничего похожего на украшения. Впрочем, на одной стене в серой деревянной раме висели какие-то правила с двуглавым орлом, а на другой, в такой же раме, какая-то гравюра с надписью: "Равнодушие человеков". К чему человеки были равнодушны -понять было невозможно, так как гравюра сильно потускнела от времени и была щедро засижена мухами. Пахло в комнате чем-то затхлым и кислым. Введя гостей в комнату, Мойсей Мойсеич продолжал изгибаться, всплескивать руками, пожиматься и радостно восклицать - всЈ это считал он нужным проделывать для того, чтобы казаться необыкновенно вежливым и любезным. - Когда проехали тут наши подводы? - спросил его Кузьмичов. - Одна партия проехала нынче утречком, а другая, Иван Иваныч, отдыхала тут в обед и перед вечером уехала. - А... Проезжал тут Варламов или нет? - Нет, Иван Иваныч. Вчера утречком проезжал его приказчик Григорий Егорыч и говорил, что он, надо быть, таперичка на хуторе у молокана. - Отлично. Значит, мы сейчас догоним обозы, а потом и к молокану. - Да бог с вами, Иван Иваныч! - ужаснулся Мойсей Мойсеич, всплескивая руками. - Куда вы на ночь поедете? Вы поужинайте на здоровьечко и переночуйте, а завтра, бог даст, утречком поедете и догоните кого надо! - Некогда, некогда... Извините, Мойсей Мойсеич, в другой раз как-нибудь, а теперь не время. Посидим четверть часика и поедем, а переночевать и у молокана можно. - Четверть часика! - взвизгнул Мойсей Мойсеич. - Да побойтесь вы бога, Иван Иваныч! Вы меня заставите, чтоб я ваши шапке спрятал и запер на замок дверь! Вы хоть закусите и чаю покушайте! - Некогда нам с чаями да с сахарами, - сказал Кузьмичов. Мойсей Мойсеич склонил голову набок, согнул колени и выставил вперед ладони, точно обороняясь от ударов, и с мучительно-сладкой улыбкой стал умолять: - Иван Иваныч! Отец Христофор! Будьте же такие добрые, покушайте у меня чайку! Неужели я уж такой нехороший человек, что у меня нельзя даже чай пить? Иван Иваныч! - Что ж, чайку можно попить, - сочувственно вздохнул отец Христофор. - Это не задержит.

Бабочек, прилетавших к осоке на водопой, и сам не заметил, как очутился опять возле брички. Дядя и о. Христофор крепко спали; сон их должен был продолжаться часа два-три, пока не отдохнут лошади... Как же убить это длинное время и куда деваться от зноя! Задача мудреная... Машинально Егорушка подставил рот под струйку, бежавшую из трубочки; во рту его стало холодно и запахло болиголовом; пил он сначала с охотой, потом через силу и до тех пор, пока острый холод изо рта не побежал по всему телу и пока вода не полилась по сорочке. Затем он подошел к бричке и стал глядеть на спящих. Лицо дяди по-прежнему выражало деловую сухость. Фанатик своего дела, Кузьмичов всегда, даже во сне и за молитвой в церкви, когда пели "Иже херувимы", думал о своих делах, ни на минуту не мог забыть о них, и теперь, вероятно, ему снились тюки с шерстью, подводы, цены, Варламов... Отец же Христофор, человек мягкий, легкомысленный и смешливый, во всю свою жизнь не знал ни одного такого дела, которое, как удав, могло бы сковать его душу. Во всех многочисленных делах, за которые он брался на своем веку, его прельщало не столько само дело, сколько суета и общение с людьми, присущие всякому предприятию. Так, в настоящей поездке его интересовали не столько шерсть, Варламов и цены, сколько длинный путь, дорожные разговоры, спанье под бричкой, еда не вовремя... И теперь, судя по его лицу, ему снились, должно быть, преосвященный Христофор, латинский диспут, его попадья, пышки со сметаной и всJ такое, что не могло сниться Кузьмичову.

В то время, как Егорушка смотрел на сонные лица, неожиданно послышалось тихое пение. Где-то не близко пела женщина, а где именно и в какой стороне, трудно было понять. Песня тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что Она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя...

Егорушка послушал немного и ему стало казаться, что от заунывной, тягучей песни воздух сделался душнее, жарче и неподвижнее... Чтобы заглушить песню, он, напевая и стараясь стучать ногами, побежал к осоке. Отсюда он поглядел во все стороны и нашел того, кто пел. Около крайней избы поселка стояла баба в короткой исподнице, длинноногая и голенастая, как цапля, и что-то просеивала; из-под ее решета вниз по бугру лениво шла белая пыль. Теперь было очевидно, что пела она. На сажень от нее неподвижно стоял маленький мальчик в одной сорочке и без шапки. Точно очарованный песнею, он не шевелился и глядел куда-то вниз, вероятно, на кумачовую рубаху Егорушки.

Песня стихла. Егорушка поплелся к бричке и опять, от нечего делать, занялся струйкой воды.

И опять послышалась тягучая песня. Пела всJ та же голенастая баба за бугром в поселке. К Егорушке вдруг вернулась его скука. Он оставил трубочку и поднял глаза вверх. То, что увидел он, было так неожиданно, что он немножко испугался. Над его головой на одном из больших неуклюжих камней стоял маленький мальчик в одной рубахе, пухлый, с большим,