Рассказы ветеранов о войне 1941 1945 короткие. Фото Юлии Маковейчук

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите,— сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он,— какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нам немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен — надо пробиваться окольным путем.

А где он — этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем — проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит,— давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покарябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я,— говорит,— корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру., пробую так. Дядя, — говорит,— вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно, кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда,— говорю,— Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он,— вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.

— И откуда, — говорю,— ты все это знаешь?

— Как, — говорит,— откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,— говорит,— погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу — из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет.

— Дядя, — говорит,— сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя,— говорит мой дружок и сам чуть не плачет,— ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу.. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стой!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу,— донесся до меня голос моего дружка,— хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу,— стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только — когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного — героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Радий Погодин «Послевоенный суп»

Танкисты оттянулись с фронта в деревушку, только вчера ставшую тылом. Снимали ботинки, окунали ноги в траву, как в воду, и подпрыгивали, обманутые травой, и охали, и хохотали — трава щекотала и жгла их разопревшие в зимних портянках ступни.

Стоят танки «тридцатьчетверки» — на броне котелки и верхнее обмундирование, на стволах пушек — нательная бумазея. Ковыляют танкисты к колодцу — кожа у них зудит, требует мыла. Лупят себя танкисты по бокам и гогочут: от ногтей и от звучных ударов на белой коже красные сполохи.

Облепили танкисты колодец — ведра не вытащить. Бреются немецкими бритвами знаменитой фирмы «Золинген», глядятся в круглые девичьи зеркальца.

Одному танкисту стало невтерпеж дожидаться своей очереди на мытье, да и ведро у него было дырявое, он опоясался полотенцем вафельным и отправился искать ручей.

В оставленные немцем окопы струйками натекает песок, он чудесно звенит, и в нем семена трав: черненькие, серенькие, рыжие, с хвостиками, с парашютами, с крючочками. И просто так, в глянцевитой кожуре. Воронки на теле своем земля залила водой. И от влажного бока земли уже отделилось нечто такое, что само оживет и даст жизнь быстро сменяющимся поколениям.

Мальчишка сидел у ручья. Возле него копошили землю две сухогрудые курицы. Неподалеку кормился бесхвостый петух. Хвост он потерял в недавнем бою, потому злобно сверкал неостывшим глазом и тут же, опечаленный и сконфуженный, стыдливо приседал перед курицами, что-то доказывая и обещая.

— Здорово, воин, — сказал мальчишке танкист.

Мальчишка поднялся, серьезный и сморщенный.

Покачнулся на тонких ногах. Он был худ, худая одежда на нем, залатанная и все равно в дырах. Чтобы укрепить свое взрослое положение над этим жидконогим шкетом, танкист щедро повел рукой и произнес добрым басом:

— А ты гуляй, малый, гуляй. Теперь не опасно гулять.

— А я не гуляю. Я курей пасу.

Танкист воевал первый год. Поэтому все невоенное казалось ему незначительным, но тут зацепило его, словно он оцарапался обо что-то невидимое и невероятное.

— Делать тебе нечего. Курица червяков ест. Зачем их пасти? Пусть едят и клюют, что найдут.

Мальчишка отогнал куриц лозиной от ручья и сам отошел.

— Ты, может, меня боишься? — спросил танкист.

— Я не пугливый. А по деревне всякие люди ходят.

Петух косил на танкиста разбойничьим черным глазом, — видать, лихой был когда-то; он шипел и грозился, и отворачивал свой горемычный хвост, готовый, чуть что, уносить свое мясо и лётом, и скоком, и на рысях.

— Мужики — они все могут есть, хоть ворону съедят. А у Маруськи нашей и у Сережки Татьяниного ноги свело от рахита. Им яйца нужно есть куриные... Тамарку Сучалкину кашель бьет — ей молока бы...

Маленький был мальчишка, лет семи-восьми, но танкисту внезапно показалось, что перед ним либо старый совсем человек, либо великан, не поднявшийся во весь

рост, не раздавшийся плечами в сажень, не накопивший зычного голоса от голодных пустых харчей и болезней.

Танкист подумал: «Война чертова».

— Хочешь, я тебя угощу? У меня в танке пайковый песок есть — сахарный.

Мальчишка кивнул: угости, мол, если не жалко. Когда танкист побежал через луговину к своей машине, мальчишка крикнул ему:

— Ты в бумажку мне нагреби. Мне терпеть будет легче, а то я его весь слижу с ладошки и другим не достанется.

Танкист принес мальчишке сахарного песку в газетном кульке. Сел рядом с ним подышать землей и весенними нежными травами.

—- Батька где? — спросил он.

— На войне. Где же еще?

— А в поле. Она с бабами пашет под рожь. Еще позалетошным годом, когда фашист наступал, ее председателем выбрали. У других баб ребятишки слабые — они их за юбку держат. А у нас я да Маруська. Маруська маленькая, а я не капризный, со мной свободно. Мамке деда Савельева дали в помощники. Ходить он совсем устарел. Он погоду костями чувствует. Говорит, когда пахать, когда сеять, когда картошку садить. Только ведь семян все равно мало...

Танкист втянул в себя густой утренний воздух, уже пропитавшийся запахом танков.

— Давай искупнемся. Я тебя мылом вымою.

— Я не грязный. Мы из золы щелок делаем — тоже моет. А у тебя духовитое мыло?

— Зачем? У меня мыло солдатское, серое, оно лучше духовитого трет.

Мальчишка вздохнул, вроде улыбнулся.

— У духовитого цвет вкусный. Я раз целую печатку украл у одного тут, у немца. Неразвернутую еще.

Отворотил бумажку— лизнул даже. Вдруг сладкое. Маруська, так она его сразу в рот. Маленькая еще, глупая.

Танкист разделся, вошел в холодный ручей.

— Снимай одежду,— приказал он.— В ручей не лезь — промерзнешь. Я тебя стану поливать.

— Я не промерзну. Я привыкший,— Мальчишка скинул рубаху и штаны, полез в ручей спиной вперед — хрупкогрудый, ноги прямо из спинных костей без круглых мальчишеских ягодиц, широко расставленные, и руки такие же — синюшные, ломкие и красные в пальцах.

Танкист высадил его обратно на берег.

— Совсем в тебе, парень, нет весу. Ни жирины. Холодная вода — простудит тебя такого насквозь.— Он плеснул на мальчишку из пригоршни, вторично зачерпнул воды да и выпустил ее — впалый мальчишкин живот был стянут струпьями.

— Ты не бойсь. Это на мне не заразное,— Мальчишкины глаза заблестели обидой, в близкой глубине этих глаз остывало что-то и тонуло, тускнея,— Я живот картошкой спалил...

Танкист дохнул, будто кашлянул, будто захотелось ему очистить легкие от горького дыма. Принялся осторожно намыливать мальчишкины плечи.

— Уронил картошку?

— Зачем же ее ронять? Я пусторукий, что ли? Я картошку не выроню... Фронт еще вон где был, вон за тем бугром. Там деревня Засекино. Вы, наверно, по карте знаете. А в нашем Малявине было ихних обозов прорва, и автомобилей, и лошадей с телегами. А немцев самих! Дорога от них зеленая была — густо бежали. Вон, где сейчас танк под деревом прячется, два немца картошку варили на костерке. Их кто-то позвал. Они отлучились. Я картошку из котелка за пазуху...

— Ты что, сдурел?! — крикнул танкист, растерявшись.— Картошка-то с пылу!

— А если она с маслом? У нее помереть какой дух... Плесни мне в глаза, мыло твое шибко щиплет,— Мальчишка глядел на танкиста спокойно и терпеливо,— Я под кустом с целью сидел — может, забудут чего, может, недоедят и остатки выбросят... Я тогда почти всю деревню пешком прошел. Бежать нельзя. У них, как бежишь,— значит, украл.

Танкист месил мыло в руках.

— Все мыло зазря сомнешь. Давай я тебе спину натру,— Мальчишка наклонился, зачерпнул воды, промыл глаза,— Я у немцев много чего покрал. Один раз даже апельсину украл.

— Ловили тебя?

— Ловили.

— А как же. Меня много раз били... Я только харчи крал. Ребятишки — маленькие: Маруська наша, и Сережка Татьянин, и Николай. Они — как галчата: целый день рты открытые. И Володька был раненый — весь больной. А я над ними старший. Сейчас с ними дед Савельев сидит. Меня к другому делу приставили — курей пасу.

Мальчишка замолчал, устал натирать мускулистую, широченную танкистову спину, закашлялся, а когда отошло, прошептал:

— Теперь я, наверно, помру.

Танкист опять растерялся.

— Чего мелешь? За такие слова — по ушам.

Мальчишка поднял на него глаза, и в глазах его было тихое неназойливое прощение.

— А харчей нету. И украсть не у кого. У своих красть не станешь. Нельзя у своих красть.

Танкист мял мыло в кулаке, мял долго, пока между пальцами не поползло,— старался придумать подходящие к случаю слова. Наверно, только в эту минуту понял танкист, что и не жил еще, что жизни, как таковой, и не знает, и где ему, скороспелому, объяснять жизнь другим.

— Вам коров гонят и хлеб везут,— наконец сказал он.— Фронт отодвинется подальше — коровы и хлеб сюда прибудут.

— А если фронт надолго станет?.. Дед Савельев говорит — лопуховый корень есть можно. Он сам в плену питался, еще в ту войну.

Танкист вытер мальчишку вафельным неподрубленным полотенцем.

— Не людское дело — лопух кушать. Я покумекаю, потолкую со старшиной,— может, мы вас поддержим из своего пайка.

Мальчишка, торопясь, покрутил головой:

— Не-е... Вам нельзя тощать. Вам воевать нужно. А мы как-нибудь. Бабка Вера — она совсем старая, почти неживая уже — говорит, солодовая трава на болотах растет — лепешки из нее можно выпекать, она пыхтит, будто с закваской. Вы только быстрее воюйте, чтобы те коровы и тот хлеб к нам успели,— Теперь в мальчишкиных глазах, потемневших от долгой тоски, светилась надежда.

— Мы постараемся,— сказал танкист. Он засмеялся вдруг невеселым натянутым смехом,— Зовут тебя как?

— Сенька.

На том они и расстались. Танкист отдал мальчишке обмылок, чтобы он вымыл свою команду: Маруську, и Сережку, и Николая. Танкист звал мальчишку поесть щей из солдатской кухни — мальчишка не пошел.

— Я сейчас при деле, мне нельзя отлучаться.

Курицы тягали червяков из влажной тихой земли.

Петух бесхвостый, испугавшись танкистова шага, совсем потерял голову и, вместо того чтобы бежать, бросился прямо танкисту под ноги.

— А ты, чертов дурак, куда прешь? — закричал на него танкист.

Петух окончательно осатанел, долбанул танкиста в сапог, свалился и закричал диким криком, лежа на крыле, — крик этот был то ли исступленным рыданием, то ли кому-то грозил петух, то ли обещал.

Возле танков — может быть, запах кухни тому виной, может быть, петушиный крик — пригрезился танкисту дом сытный, с кружевными занавесками, веселая краснощекая девушка и послевоенный наваристый суп с курятиной.

Радий Погодин «Кони»

Дед Савельев еще в первую военную весну назначил поле для пахоты — широкий клин между холмов, возле озера.

— Эту землю пашите. Эта земля устойчивая. За всю мою жизнь этот клин никогда не давал пропуску. В засуху здесь вода не иссыхает — здесь ключи бьют. В дожди с этой земли излишек воды стечет, потому что поле наклонное к озеру. И солнце его хорошо обогревает благодаря наклону. И ветер его обходит — оно холмом загорожено.

С этого клина прожили вторую зиму под немцем. Долгой была та зима. Вьюжной была и отчаянной. В малую деревню вести с фронта не попадают. А если и достигнут какие, то немцы изукрасят их на свой лад — худо...

Худо, когда печь не топлена.

Худо, когда есть нечего, ребят накормить нечем.

Худо совсем, когда неизвестность.

Но не верит сердце в погибель. Даже в самой слабой груди торопит время к победному часу.

Весна пришла ранняя. Услыхав ее, снарядились женщины пахать. Четверо тянут, пятая плуг ведет. А другие отдыхают. Пашут по очереди, чтобы не надорваться. Семена собрали по горстке, кто сколько сберег.

Сенька тоже в упряжку стал — пришел со своей лямкой в помощь. Тянет — в голове от натуги звон, в глазах круги красные.

— Ай да конь! Ну жеребец! Не ярись, не лютуй — все поле потопчешь. Ишь в тебе силы сколь — аж земля трещит.

На эти насмешки Сенька внимания не обращает. Пусть посмеются для пользы дела.

От земли пар идет. И от пахарей пар. Небо мотнулось куда-то вбок. Земля из-под ног выскользнула. Падает Сенька носом в борозду.

— Ай да конь! — говорят женщины.

После передышки Сенька снова приладил свою лямку к плугу, и прогнать его никто не решился.

Уже вспахали больше половины, когда наткнулись на бомбу. Пошли к деду. Жалко им работы, жалко потраченной силы, а ничего не поделаешь: шевельнешь бомбу — и вырастут вместо хлеба сироты.

Дед долго сидел, глядя в окно на весну, которая — и не заметишь — обернется каленым летом.

— Нужно дальше пахать,— сказал дед.— С этого поля вы сыты будете. С другого не наверняка. Кабы тех полей много, как раньше: на одном посохнет — на другом уродится, на одном погниет — на другом выстоит. А здесь одно, да зато верное.

— Дед, бомба на нем. Ты, может, не понял иль недослышал? — сказала ему женщина-председатель.

— С бомбой я слажу,— ответил дед. Пригнулся к окну, прислонил голову к переплету.— Кабы знать, куда ее стукнуть, тогда бы мне и совсем просто. На один миг делов.

Бабка Вера, самая старая в деревне старуха, которая, как говорили, когда-то давно оседлала черта и с тех пор на нем верхом ездит, иначе как объяснишь такую прыть в ее древнем возрасте, растолкала женщин, стала перед стариком подбоченясь:

— Ты что же, сивый пень, не знаешь? Сколько раз на войне воевал и не знаешь?

— Не шуми, Вера. Система на всякой войне разная. Ты, если что, кошку мою, Марту, к себе забери.

Бабка Вера руками взмахнула — руки у нее словно клюющие тощие птицы.

— Ну, варнак! О душе бы подумал, а он о кошке.

Женщины смотрели на них с испугом.

— Вы завтра утром в поле не приходите,— спокойно сказал дед Савельев,— Сидите дома. Ты, Вера, тоже дома побудь. Не вздумай... В таком деле одному надо.

— Молод еще мной командовать! — Бабка Вера пошла, пошла по избе.

Кошка, зашипев, мотнулась на печь.

Дед вздохнул, отвернулся к окну. Он в небо глядел, на журавлиный пролетающий клин.

— Пс-ссс...— прошептала бабка. Кошка Марта прыгнула к ней на руки,— Пойдем,— сказала ей бабка ласково,— у меня побудешь.

Женщины ушли тихо. Бабка, шаркая по полу залатанными кирзовыми сапогами, унесла кошку. Сенька остался — забился на печи за стариков полушубок.

Старик у окна сидел. Закатное небо разукрасило его голову в огненный цвет.

Проснулся Сенька от старикова шага. Старик оглядывал заступ и что-то ворчал про себя не сердито, но строго.

Сенька решил: «Топора не берет, значит, отдумал тюкать бомбу по рыльцу». Внезапный крепкий сон настиг его в конце этой мысли, оттого опоздал Сенька в поле. А когда пришел и затаился в овраге, по которому вдоль поля бежал ручей, услышал: ударяет дед обухом топора по бомбе. Бомба гудит жестко, как наковальня,— звук ударов словно отскакивает от нее.

— Взял топор все-таки! — выкрикнул Сенька, и обмерло его сердце по деду, и захрустела на зубах соленая мокрая земля.

Когда в овраг пришли женщины, не утерпели, у старика уже был выкопан вдоль бомбы окопчик — узкая щель. Теперь он копал ступеньки — в эту щель плавный сход. А когда выкопал, спустился туда и осторожно скатил бомбу себе на плечо.

Женщины в овраге замерли. Куда старому такую тяжесть? Но, видать, имеется в человеке, хоть стар он и немощен, такая способность, которая помогает ему всю силу, оставшуюся для жизни, израсходовать в короткое время.

Дед полез по ступенькам наверх. Взойдет на одну ступеньку, поотдышится. Выше вздымается. Упирается рукой в край щели, чтобы вес бомбы давил не только на ноги ему. А когда выбрался из земли, направился по борозде к озеру. Мелко идет — некрепко. Рубаха на нем чистая. Белые волосы расчесаны гребнем.

Женщины поднялись из оврага. Бабка Вера впереди всех. Без платка.

Сенькина боязнь отступила перед медленным дедовым шагом, перед его согнутой спиной, которая сгибалась все ниже. Сенька пополз по оврагу за дедом вслед.

Шея у деда набухла. Колени подламывались.

До озера он дошел все-таки. Стал на край обрыва. Бомбу свалил с плеча в воду и повалился сам. Бомба рванула. Крутой берег двинулся в озеро вместе с упавшим дедом.

Когда женщины подбежали, на месте обрыва образовалась песчаная пологая осыпь. Внизу, у самой воды, лежал дед, припорошенный белым песком. Дед еще жил.

Он был нераненый. Только оглохший и неподвижный. Женщины подняли его, отнесли на руках в избу. Там он потихоньку пришел в себя.

Ребятишки деревенские во главе с Сенькой каждый день приходили к нему, играли возле него или просто сидели.

Фронт сквозь деревню прошел, опалил ее, но не сильно — дожил дед до нашего войска.

Сеньку нарядили кур пасти, потому проглядел он дедову кончину Тамарка Сучалкина, после Сеньки самая старшая, сидела в тот день в стариковской избе во главе ребятишек.

Дед подозвал ее и велел:

— Уводи, Тамарка, детей. Я помирать стану. Народу скажи, чтобы не торопились ко мне идти, чтобы повременили. Пускай завтра приходят.

Тамарка испугалась, заспорила:

— Ты что, дед? Ты, наверное, спишь — такие слова плетешь.

Дед ей еще сказал:

— Ты иди, Тамарка, уводи детей. Мне сейчас одному нужно побыть. Сейчас мое время дорогое. Мне нужно людям обиды простить и самому попросить прощения у них. У всех. И у тех, что померли, и у тех, что живут. Иди, Тамарка, иди. Я сейчас буду с собой разговаривать...

Тамарка не так словам поверила дедовым, как его глазам, темным, смотрящим из глубины, будто сквозь нее — будто она кисейная. Тамарка подобрала губы, утерла нос и увела ребятишек за лесную вырубку, посмотреть, как цветет земляника.

Когда Сенька узнал, что старик помер, он упал на траву и заплакал. Ушли из его головы все мысли, все обиды и радости — все ушло, кроме короткого слова — дед.

Четыре солдата — четыре обозных тыловика, пожилые и морщинистые, внесли дедов гроб на высокий холм. На этом месте был древний погост. Еще сохранились здесь древние каменные кресты, источенные дождями, стужей и ветром. Немцы рядом с каменными крестами устроили свое кладбище — ровное, по шнуру. Кресты одинаковые, деревянные, с одной перекладиной. С какой надменной мыслью выбирали они это место, на какой рассчитывали значительный символ?

Женщины придумали положить деда там же, на самой вершине бугра, чтобы видны были ему и немецкое скучное кладбище, и вся окрестная даль: и поля, и леса, и озера, и деревня Малявино, и другие деревни, тоже не чужие ему, и белые от пыли дороги, исхоженные медленным дедовым шагом. Женщины, разумеется, знали, что умершему старику уже ничего не увидеть и запахи трав его не коснутся, что ему нет разницы, в каком месте лежать, но хотели они сохранить живую молву о нем, потому и выбрали древний высокий холм ему как бы памятником.

Солдаты снарядились дать над могилой залп из четырех боевых винтовок.

— Не нужно над ним шуметь,— сказала женщина-председатель.

Бабка Вера руки из-под платка выпростала. Вскинулись ее руки кверху, как комья земли от взрыва.

— Палите! — закричала она,— Небось солдат. Небось всю жизнь воевал. Палите!

Солдаты выстрелили в синий вечерний воздух из своего оружия. И еще выстрелили. И так стреляли три раза. Потом ушли. Женщины тоже ушли. Покинули холм ребятишки, одетые во что попало, застиранное, перелатанное и не по росту. Остались возле могилы дедовой Сенька да бабка Вера.

Сенька сидел согнувшись, уронив голову. В сером залатанном ватнике он был похож на свежую грудку земли, не проросшую травами. Бабка Вера металась среди немецких могил черным факелом. Подходила к краю бугра, и все бормотала, и все выкрикивала, словно бранила за что-то старика Савельева, по ее мнению рано ушедшего, или, напротив, обещала в своей бесконечной старости прожить и его недожитое время.

На следующий день солдаты-обозники укатили на рессорных телегах к фронту. Женщины заторопились свои дела делать. Ребятишки сели на теплом крыльце избы, в которой дед проживал, в которой сейчас было пусто, по-пустому светло и гулко и прибрано чисто.

Фронт уже далеко отошел от деревни. Лишь иногда по ночам избы начинали дрожать. Ветер заносил в открытые окна неровный накатистый звук, будто рушилось что-то, будто бились боками сухие бревна и ухали, падая на землю. Небо над фронтом занималось зарей среди ночи, но страшная та заря как бы тлела, не разгораясь, не обжигая кучных серебряных звезд.

Все боевые войска давно прошли сквозь деревню, и обозы прошли, и санитарная часть. Дорога утихла. Она бы, пожалуй, совсем заузилась, так как местному населению ездить по ней было не на чем, да и некуда. Но шли по дороге колонны машин, груженные боевым припасом для фронта, и дорога пылила, жила.

Шагал по этой дороге солдат, искал для себя ночлега. Шел он из госпиталя в свою дивизию, в стрелковую роту, где до ранения состоял пулеметчиком. Крыльцо, усаженное ребятишками, поманило его, повлекло. Подумал солдат: «Вот, однако, изба веселая. Остановлюсь тут, отдохну в житейской густой суматохе». Солдат вспомнил свою семью, где был он у матери седьмым, самым младшим сыном — последним.

— Привет, мелкота,— сказал он.

— Здрасте,— сказали ему ребятишки.

Солдат заглянул в избу.

— Чисто живете. Разрешите и мне пожить с вами до завтра. А где ваша мамка?

— Наши мамки в поле,— ответила ему Тамарка Сучалкина, самая старшая.— Мы в этой избе не живем. В ней дед Савельев жил, а теперь помер.

Оглянулся солдат на ребятишек. Разглядел их — тощие, большеглазые, очень пристальные и тихие.

— Вот оно как, однако...— сказал солдат,— Чего же вы тут, у пустой избы, делаете? Играете?

— Нет,— сказала девчонка Тамарка.— Мы здесь просто сидим.

Девчонка Тамарка заплакала и отвернулась, чтобы другие не видели.

— Вы ступайте в какую-нибудь другую избу ночевать,— посоветовала она солдату.— Сейчас в избах просторно. Когда фронт проходил, в избах народ не помещался — на улице спали. А сейчас в избах места пустого много.

— Я здесь заночую,— объяснил Тамарке солдат.— Сразу спать лягу. А вы не шумите, мне рано вставать, я в свою дивизию тороплюсь.

Тамарка кивнула: мол, ваше дело.

Солдат положил мешок в изголовье и завалился на ночлег. Помечтал немного о медицинской сестре Наташе, с которой познакомился в госпитале, которой пообещал письма отсылать каждый день, и заснул.

Во сне он почувствовал, будто его трясут и толкают в спину.

— Что, в наступление? — спросил он, вскочив. Принялся шарить вокруг, отыскивая винтовку, и проснулся совсем. Увидел себя в избе. Увидел окна с красной каймой от закатного солнца. А перед собой разглядел мальчишку в драном и не по росту ватнике.

— Ты что в сапогах завалился? — сказал мальчишка солдату взрослым угрюмым голосом,— На этой лавке дед помер, а ты даже сапоги не скинул.

Солдат рассердился за прерванный сон, за то, что его такой молокосос уму учит. Закричал:

— Да ты кто такой? Как пальну тебе по ушам!

— Не кричи. Я тоже кричать могу,— сказал мальчишка,— Я здешний житель. Сенькой зовут. Днем я на коне работал. Сейчас его пасть погоню к озеру, на луговину.- Мальчишка подошел к двери. Лицо его просветлело, он зачмокал тихо и ласково.

Солдат тоже увидел привязанного к крыльцу коня. Был тот конь то ли больной, то ли совсем заморенный. Шкура на широкой кости висела как балахон. Голову конь положил на перила, чтобы шея у него отдыхала.

— Вот так конь! — засмеялся солдат.— Таков конь на одер да на мыло. Другой пользы от него никакой.

Мальчишка гладил коня по морде, совал ему в мягкие черные губы сбереженную корочку.

— Какой ни на есть — все конь. Жилы у него в ногах застуженные. Я его выхожу, к осени резвый будет. Нам его солдаты-обозники подарили. Они и деда схоронить помогли. А ты, спать ляжешь, сапоги скинь. Нехорошо. Дом еще после деда не остыл, а ты в сапогах завалился.

Солдат зубами заскрипел от досады. Плюнул.

— Подумаешь, дед! — закричал,— Помер, туда ему и дорога. Он свое пожил. Сейчас маршалы гибнут и генералы. Солдаты-герои пачками в землю ложатся. Война! А вы тут со своим дедом...

Солдат лег на лавку к печке лицом и долго еще ворчал и выкрикивал про свои раны и страшные минуты, которые он претерпел на фронте. Потом солдат вспомнил свою мать. Была она уже старая непомерно. Еще до войны у нее было одиннадцать внуков от старших сынов.

— Бабка,— вздохнул солдат,— Однако всю эту ораву сейчас растит. Картошек варит не по одному чугуну. На такую гурьбу много еды нужно — сколько ртов! Ей бы отдохнуть, погреть ноги в тепле, да вот, видишь, какое дело — война.— Солдат заворочался, сел на лавке. Показалось ему, что изба не пустая, что движется в этой избе его мать в своих бесконечных хлопотах.

Солдат хотел сказать: «Тьфу ты!» — но поперхнулся. Потом прошел по избе, потрогал нехитрую утварь, стесненно и радостно ощущая, что сохранили тут для него нечто такое, о чем мог позабыть в спешке войны.

— Ух ты,— сказал солдат,— бедолаги мои...— И закричал: — Эй! — не умея позвать мальчишку, потому что всякие слова, которыми называют мальчишек солдаты, здесь не годились.— Эй, мужик на коне!

Никто ему не ответил. Мальчишка уже ушел пасти коня к озеру и, наверно, сидел сейчас под березой, растапливая костерок.

Взял солдат мешок, взял шинель. Вышел на улицу.

Земля в этом месте полого спускалась к озеру. В деревне было еще красно от заката, внизу, в котловане у озера, собралась, натекла со всех сторон темень. В темноте, как в ладонях, горел костерок. Иногда огонь свивался клубком, иногда поднималась из его сердцевины струйка летучих искр. Мальчишка костер разжег и палкой в нем шевелил, а может быть, подбрасывал в огонь сухого елового лапника. Солдат отыскал тропку. Спустился к мальчишке на мокрый луг.

— Я к тебе ночевать пришел,— сказал он,— Не прогонишь? Мне одному что-то холодно стало.

— Ложись,— ответил ему мальчишка.— Сюда шинельку стели, здесь сухо. Тут я вчера землю костром прокалил.

Солдат постелил шинель, растянулся на мягкой земле.

— Отчего дед помер? — спросил он, когда помолчали они сколько положено.

— От бомбы,— ответил Сенька.

Солдат приподнялся:

— Прямым попаданием или осколком?

— Все одно. Помер. Для тебя он чужой, а для нас — дедка. Особенно для малых, для ребятишек.

Сенька сходил проведал коня. Потом подбросил в огонь хворосту и травы, чтобы отгонять комаров. Расстелил драный ватник возле солдатской шинели и прилег на него.

— Спи,— сказал он.— Завтра спозаранок будить буду. Дел много. Я две картошины закопал под золу, утром съедим.

Солдат уже подремал в избе, перебил сон на время и теперь не мог уснуть сразу. Глядел в небо, в ясные звезды, чистые, словно слезы.

Сенька тоже не спал. Смотрел на теплый багрянец в небе, который будто стекал с холмов в озеро и остывал в его темной воде. Пришла ему в голову мысль, что дед и по сей день живет, только переселился на другое, более удобное для себя место, на высокий холм, откуда ему шире глядеть на свою землю.

Уснувший солдат бормотал во сне что-то любовное. С озера поднялся туман. Зыбкие тени шатались над лугом, сбивались в плотный табун. Мнилось Сеньке, что вокруг него пасется много коней — и гнедых, и буланых. И крепкие, статные кобылицы нежно ласкают своих жеребят.

— Дед,— сказал мальчишка, уже засыпая.— Дедка, у нас теперь кони есть...

И солдат шевельнулся от этих слов, положил на мальчишку свою тяжелую теплую руку.

Анатолий Митяев «Отпуск на четыре часа»

Солдату чаще всего приходилось воевать вдали от дома.

Дом у него в горах на Кавказе, а он воюет в степях на Украине. Дом в степи, а он воюет в тундре, у холодного моря. Место, где воевать, никто сам себе не выбирал. Однако бывало, что солдат защищал или отбивал у врага свой родной город, свою родную деревню. В родных краях оказался и Василий Плотников. После того как закончился бой и фашисты отступили, солдат попросил у командира разрешение — сходить в деревню Яблонцы. Там его дом. Там остались жена с маленькой дочкой и старенькая мама. До Яблонцев всего-то десяток километров.

— Хорошо,— сказал командир,— Даю вам, рядовой Плотников, отпуск на четыре часа. Возвращайтесь без опоздания. Сейчас одиннадцать, а в пятнадцать прибудут грузовики и повезут нас вдогонку за фашистами.

Товарищи Плотникова принесли свои продовольственные запасы — консервы, сухари, сахар. Все сложили ему в вещевой мешок. Пусть угостит семью. Дары не велики, но ведь от всего сердца! Они немного завидовали Плотникову. Шутка ли — два года не видел родных, ничего не знал о семье, а теперь — скорое свидание. Правда, солдаты думали и о том, что жена Плотникова, и маленькая дочка, и старенькая мама могли погибнуть в фашистской неволе. Но печальные думы вслух не высказывали.

А Василий Плотников сам об этом думал. И поэтому радость его была тревожная. Он сказал товарищам только одно слово: «Спасибо!», надел на плечи лямки вещевого мешка, на шею повесил автомат и зашагал прямиком через поле, через лесок к Яблонцам.

Деревня Яблонцы была небольшая, но уж очень красивая. Она часто снилась солдату Плотникову. Под высокими старыми ветлами, как под зеленым шатром, в прохладной тени стояли крепкие дома — с резными крылечками, с чистыми скамеечками перед окнами. За домами были огороды. И все росло в этих огородах: желтая репа, красная морковь, тыквы, похожие на кожаные мячи, подсолнухи, похожие на латунные, начищенные до блеска тазы, в которых варят варенье. А за огородами стояли сады. Зрели в них яблоки — какие только пожелаешь! Сладко-кислые грушовки, сладкие, как мед, терентьевки и самые лучшие на всем свете антоновские яблоки. Осенью, когда замачивали антоновку в бочонках, когда укладывали в ящики для зимнего хранения, перестилая слои ржаной соломой, все в Яблонцах пахло яблоками. Ветер, пролетая над деревней, пропитывался этим запахом и разносил его далеко по округе. И люди — прохожие ли, проезжие, чей путь был в стороне от Яблонцев,— сворачивали с дороги, заходили, заезжали туда, наедались яблоками вдоволь, с собой захватывали. Щедрая была деревня, добрая. Как-то она теперь?

Василий Плотников торопился. Чем скорее дойдет до деревни, тем больше времени будет на свидание с родными. Все тропки, все дорожки, все овражки и бугорки были известны ему с детства. И вот через час с небольшим увидел он с высокого места Яблонцы. Увидел. Остановился. Глядел.

Не было над Яблонцами зеленого шатра. Вместо него была растянута в небе черная изорванная паутина: листья на высоких ветлах сгорели, ветки тоже сгорели, а сучья обуглились, они-то и расчертили небо черной паутиной.

Сердце у солдата Василия Плотникова сжалось, заболело. Что было сил он побежал к деревне. Словно хотел чем-то помочь своим Яблонцам. А помочь ничем уже было нельзя. Стали Яблонцы пепелищем. Прокаленная земля была засыпана серой, как дорожная пыль, золой, усеяна головешками. Среди этого праха стояли закопченные печи с высокими трубами. Непривычно и жутко было видеть кирпичные трубы такой высоты. Прежде- то их закрывали крыши, и никто их такими не видел. Печи казались живыми существами, какими-то огромными птицами, тянувшими длинные шеи в пустое небо. Птицы хотели взлететь в страшную минуту, но не успели и остались, окаменевшие, на месте.

Дом Василия Плотникова до пожара стоял в середине деревни. Солдат легко отыскал и узнал свою печку. Сквозь копоть просвечивала побелка. Он сам белил печку перед тем, как уйти на войну. Тогда же сделал много другой работы вокруг дома, чтобы жене, матери и дочке жилось полегче. «Где же они теперь? Что с ними стало?»

«Деревня погибла в огне,— рассуждал Василий Плотников.— Если бы ее бомбили или обстреливали, непременно какие-то печи развалились бы, трубы обрушились бы...» И появилась у него надежда, что жители Яблонцев спаслись, ушли до пожара куда-нибудь в леса.

Он ходил по пепелищу, отыскивал железные остатки дома — дверные ручки, крючки, большие гвозди. Находил все это, покрытое бурой окалиной, брал в руки, разглядывал — как бы спрашивал о судьбе хозяев. Ответа не было.

Плотников представил себе, как нагрянула в Яблонцы команда фашистов, особая команда. Они выскочили из грузовиков с канистрами бензина. Обливали бензином стены. А потом шел фашист-факельщик. И поджигал дома — один за другим. С начала и до конца поджег всю деревню. И в это же время, а может, чуть раньше или чуть позже вражеский танк проехал по садам, ломая яблони, вминая их в землю... Тысячи деревень уничтожили фашисты подобным образом при отступлении.

Солдат собрал грудкой кирпичи, сдул с них золу, сел. И так, сидя, не сняв вещевой мешок и автомат, думал горькую думу. Он не сразу почувствовал, что кто-то прикасается к голенищу сапога. Вернее, легкие толчки он чувствовал, но не обращал внимания, ведь вокруг ни живой души. А когда посмотрел на сапоги, увидел кошку — серую с белой грудкой, свою кошку Дунюшку.

— Дунюшка! Ты откуда тут, Дунюшка?

Он взял ее под живот растопыренной пятерней, посадил на колени и стал гладить.

Дунюшка прижалась поплотнее к хозяину, закрыла глаза, замурлыкала. Мурлыкала тихо, спокойно. Неторопливо повторяла на вдохе и выдохе однообразные звуки, словно горошинки перекатывала. И показалось Плотникову, что кошка знает, как трудно на войне людям, как тяжело у него на сердце. Знает она и о том, где жена солдата, дочка и мать. Они живы, укрылись в лесу от фашистов, а главная их печаль — не о сгоревшем доме, а о нем. Жив ли он, солдат Василий Плотников? Если жив, то и они проживут. Вот увидят, что нет фашистов, что Советская Армия прогнала их, и придут из леса в деревню. Выкопают на зиму землянку. Будут терпеливо ждать конца войны, возвращения солдат. Солдаты вернутся, построят все новое. И сады посадят...

— Где же ты была, Дунюшка, когда Яблонцы горели? И как же сильно любишь ты свой дом, если не уходишь от него, сгоревшего?

Время шло. Пора было возвращаться в часть. Солдат покрошил кошке в обломок глиняной миски хлебушка. Вещевой мешок с продуктами положил в печку и закрыл заслонкой. Потом горелым гвоздем выцарапал на печке:

«Я живой. Дома вас не застал. Пишите.

Полевая почта 35769. В. Плотников».

Кошка доела хлеб. Подобрала еду до последней крошечки. Сидя у глиняного черепка, принялась умываться — лизала лапку розовым языком, лапкой терла мордочку. «Хорошая примета,— подумал солдат,— Это — к гостям. Кошка гостей замывает. А кто гости? Конечно, жена, дочка и мама — хозяйки сгоревшего дома». От такой мысли стало солдату полегче. И пришли другие мысли: как сядет он с товарищами в грузовик, как нагонят фашистов и начнут новый бой. Будет он стрелять из автомата, бросать гранаты, а если кончатся боеприпасы, убьет фашиста простым кулаком...

— Ну, прощай, Дунюшка! Мне пора. Как бы без меня не уехали.

Кошка посмотрела в глаза хозяину. Встала. И когда он зашагал по пепелищу, побежала рядом. Бежала довольно долго. Остановилась за обгоревшими ветлами, на зеленом бугорке. Оттуда провожала солдата взглядом. Солдат оборачивался, каждый раз видел на зеленом бугорке серый комочек с белым пятнышком.

Войска, в которых был батальон Василия Плотникова, наступали очень хорошо, гнали и гнали фашистов. Письмо из дома он получил, когда от Яблонцев ушли на целые полтысячи километров.

Анатолий Митяев «Мешок овсянки»

В ту осень шли долгие холодные дожди. Земля пропиталась водой, дороги раскисли. На проселках, увязнув по самые оси в грязи, стояли военные грузовики. С подвозом продовольствия стало очень плохо. В солдатской кухне повар каждый день варил только суп из сухарей: в горячую воду сыпал сухарные крошки и заправлял солью.

В такие-то голодные дни солдат Лукашук нашел мешок овсянки. Он не искал ничего, просто привалился плечом к стенке траншеи. Глыба сырого песка обвалилась, и все увидели в ямке край зеленого вещевого мешка.

— Ну и находка! — обрадовались солдаты,— Будет пир горой... Кашу сварим!

Один побежал с ведром за водой, другие стали искать дрова, а третьи уже приготовили ложки.

Но когда удалось раздуть огонь и он уже бился в дно ведра, в траншею спрыгнул незнакомый солдат. Был он худой и рыжий. Брови над голубыми глазами тоже рыжие. Шинель выношенная, короткая. На ногах обмотки и растоптанные башмаки.

— Эй, братва! — крикнул он сиплым, простуженным голосом,— Давай мешок сюда! Не клали — не берите.

Он всех просто огорошит своим появлением, и мешок ему отдали сразу.

Да и как было не отдать? По фронтовому закону надо было отдать. Вещевые мешки прятали в траншеях солдаты, когда шли в атаку. Чтобы легче было. Конечно, оставались мешки и без хозяина: или нельзя было вернуться за ними (это если атака удавалась и надо было гнать фашистов), или погибал солдат. Но раз хозяин пришел, разговор короткий — отдать.

Солдаты молча наблюдали, как рыжий уносил на плече драгоценный мешок. Только Лукашук не выдержал, съязвил:

— Вон он какой тощий! Это ему дополнительный паек дали. Пусть лопает. Если не разорвется, может, потолстеет.

Наступили холода. Выпал снег. Земля смерзлась, стала твердой. Подвоз наладился. Повар варил в кухне на колесах щи с мясом, гороховый суп с ветчиной. О рыжем солдате и его овсянке все забыли.

Готовилось большое наступление.

По скрытым лесным дорогам, по оврагам шли длинные вереницы пехотных батальонов. Тягачи по ночам тащили к передовой пушки, двигались танки.

Готовился к наступлению и Лукашук с товарищами. Было еще темно, когда пушки открыли стрельбу. Посветлело — в небе загудели самолеты.

Они бросали бомбы на фашистские блиндажи, стреляли из пулеметов по вражеским траншеям.

Самолеты улетели. Тогда загромыхали танки. За ними бросились в атаку пехотинцы. Лукашук с товарищами тоже бежал и стрелял из автомата. Он кинул гранату в немецкую траншею, хотел кинуть еще, но не успел: пуля попала ему в грудь. И он упал. Лукашук лежал в снегу и не чувствовал, что снег холодный. Прошло какое-то время, и он перестал слышать грохот боя. Потом свет перестал видеть,— ему казалось, что наступила темная тихая ночь.

Когда Лукашук пришел в сознание, он увидел санитара. Санитар перевязал рану, положил Лукашука в лодочку — такие фанерные саночки. Саночки заскользили, заколыхались по снегу. От этого тихого колыхания у Лукашука стала кружиться голова. А он не хотел, чтобы голова кружилась,— он хотел вспомнить, где видел этого санитара, рыжего и худого, в выношенной шинели.

— Держись, браток! Не робей — жить будешь!..— слышал он слова санитара.

Чудилось Лукашуку, что он давно знает этот голос. Но где и когда слышал его раньше, вспомнить уже не мог.

В сознание Лукашук снова пришел, когда его перекладывали из лодочки на носилки, чтобы отнести в большую палатку под соснами: тут, в лесу, военный доктор вытаскивал у раненых пули и осколки.

Лежа на носилках, Лукашук увидел саночки-лодку, на которых его везли до госпиталя. К саночкам ременными постромками были привязаны три собаки. Они лежали в снегу. На шерсти намерзли сосульки. Морды обросли инеем, глаза у собак были полузакрыты.

К собакам подошел санитар. В руках у него была каска, полная овсяной болтушки. От нее валил пар. Санитар воткнул каску в снег постудить — собакам вредно горячее. Санитар был худой и рыжий. И тут Лукашук вспомнил, где видел его. Это же он тогда спрыгнул в траншею и забрал у них мешок овсянки.

Лукашук одними губами улыбнулся санитару и, кашляя и задыхаясь, проговорил:

— А ты, Рыжий, так и не потолстел. Один слопал мешок овсянки, а все худой.

Санитар тоже улыбнулся и, погладив ближнюю собаку, ответил:

— Овсянку-то они съели. Зато довезли тебя в срок. А я тебя сразу узнал. Как увидал в снегу, так и узнал...— И добавил убежденно: — Жить будешь! Не робей!

Валентина Осеева «Кочерыжка»

Люди возвращались. На маленькой голубой станции, уцелевшей от бомбежек, беспорядочно и суетливо выгружались из вагонов женщины и дети с узлами и авоськами. По обеим сторонам дороги заколоченные домики, глубоко зарывшись в сугробы, ждали своих хозяев. То там то сям вспыхивали в окнах светлячки коптилок, из труб поднимался дым. Дольше всех пустовал домик Марьи Власьевны Самохиной. Забор ее повалился, и только кое-где стояли еще крепко сбитые колья. Над калиткой торчала вверх и билась на ветру сломанная доска. В морозные зимние ночи, проваливаясь в снег, к запушенному крыльцу брел голодный пес, похожий на затравленного волка. Он обходил дом, прислушиваясь к тишине, царившей за большими окнами, тянул носом воздух и, бессильно волоча длинный хвост, укладывался на снежном крыльце. А когда луна бросала на пустой дом светлые желтые круги, пес поднимал морду и выл.

Вой будоражил соседей. Измученные, настрадавшиеся люди, зарываясь головой в подушки, грозились заткнуть эту голодную глотку дубиной. Может быть, и нашелся бы человек, решившийся поднять дубину на поджарое собачье тело, но пес, как бы зная это, остерегался людей, и утром на снегу оставались только следы, тянувшиеся неровной цепочкой вокруг брошенного дома. И лишь один маленький человечек из домика напротив каждый вечер за старым обвалившимся погребом ожидал голодного пса. В растоптанных валенках и старой серой шинельке он тихонько вылезал на крыльцо и смотрел, как в сумерках белеет снег. Потом, прижимаясь к стене, круто заворачивал за угол дома и шел к погребу. Там, присев на корточки, он делал в снегу плотную ямку, выкладывал из кармана корочки хлеба и тихонько отступал за угол. А за погребом, медленно переставляя лапы и не сводя с ямки голодных волчьих глаз, появлялась поджарая собака. Ветер качал ее костлявое тело, когда она жадно глотала то, что принес маленький человечек. Окончив еду, пес поднимал голову и в упор смотрел на мальчика, а мальчик смотрел на пса. Потом оба расходились в разные стороны: собака в снежные сумерки, а мальчик в теплый дом.

Судьба маленького человечка была судьбой многих детей, застигнутых войной и обездоленных фашистскими варварами. Где-то на Украине золотой осенью в обуглившемся селе, только что отбитом у фашистов, безусый сержант Вася Воронов нашел на огороде завернутого в теплые тряпки двухлетнего мальчишку. Рядом на вспаханной огородной земле, среди обрубленных кочанов капусты, в белой сорочке, вышитой красными цветами, лежала, раскинув руки, молодая женщина. Голова ее была повернута набок, голубые глаза застыли в пристальном созерцании высокой горки срезанных капустных листов, а пальцы одной руки крепко сжимали бутылку с молоком. Из горлышка, заткнутого бумагой, медленно стекали на землю крупные молочные капли... Если б не эта бутылка с молоком, может быть, пробежал бы Вася Воронов мимо убитой женщины, догоняя своих товарищей. Но тут, горестно поникнув головой, осторожно вынул он из рук мертвой бутылку, проследил ее застывший взгляд, услышал за капустными листьями слабое кряхтенье и увидел широко открытые детские глаза. Неумелыми руками вытащил безусый сержант закутанного в одеяльце ребенка, сунул в карман бутылку с молоком и, наклонившись над мертвой женщиной, сказал:

— Беру... Слышь? Василий Воронов! — и побежал догонять товарищей.

На привале бойцы поили мальчика теплым молоком, любовно оглядывали его крепенькое тельце и шутя называли Кочерыжкой.

Кочерыжка был тихий; свесив голову на плечо Васи Воронова, он молча глядел назад, на ту дорогу, по которой его нес Вася. А если мальчик начинал плакать, товарищи Воронова с пыльными и потными от зноя лицами приплясывали перед ним, тяжело потряхивая амуницией и хлопая себя по коленкам:

— Ай да мы! Ай да мы!

Кочерыжка замолкал, пристально вглядываясь в каждое лицо, как будто хотел запомнить его на всю жизнь.

— Изучает чегой-то! — шутили бойцы и дразнили Васю Воронова.— Эй, отец, докладай, что ли, по начальству насчет новорожденного!

— Боюсь, отымут,— хмурился Вася, прижимая к себе мальчонку. И упрямо добавлял: — Не дам. Никому не дам. Так и матери его сказал — не брошу!

— Одурел, парень! С ребенком, что ли, в бой пойдешь? Или в няньки теперь попросишься? — урезонивали Васю бойцы.

— Домой отошлю. К бабке, к матери. Закажу, чтоб берегли тама.

Твердо решив судьбу Кочерыжки, Вася Воронов добился своего. Поговорив по душам с начальством и передав своего питомца с рук на руки медицинской сестре, Вася написал домой длинное письмо. В письме было подробно описано все происшедшее, и кончалось оно просьбой: держать Кочерыжку, как своего, беречь, как родное дитё сына Василия, и не называть его больше Кочерыжкой, потому как мальчик крещен в теплой речной купели самим Вороновым и его товарищами, давшими ему имя и отчество: Владимир Васильевич.

Молоденькая сестричка привезла Владимира Васильевича в семью Вороновых зимой сорок первого года, когда сами Вороновы, заколотив свой домик, бежали с вещами и авоськами к голубой станции. На ходу, второпях прочитали Анна Дмитриевна и бабка Петровна письмо Васеньки, со вздохами и слезами приняли от сестрички сверток в сером солдатском одеяле и, нагруженные вещами, полезли с ним в дачный вагон, а потом в теплушку... А когда вернулись на старое жилье и открыли свой отсыревший домик, война уже отодвинулась, письма Васеньки шли с немецких земель, а Кочерыжка уже бегал по комнате и сидел на скамейке, пристально изучая новые углы и новые лица своими зеленовато- голубыми глазами под темными шнурками бровей. Мать Васеньки, Анна Дмитриевна, осторожно поглядывая в сторону мальчика, писала сыну:

«Завет чести твоей и совести, дорогой наш боец Васенька, мы сохраняем. Кочерыжку твоего, то есть Владимира Васильевича, не обижаем, только достатки наши невелики — особенно содержать его не можем. По приказу твоему мальчику о тебе поминаем, как что между вами произошло, и бутылочку тую держим на память. Еще разъясни ты нам, Васенька, как ему нас звать прикажешь, а все «тетенька» да «тетенька» я ему, бабку зовет Петровной, а сестренку твою Граню Ганей кличет».

Вася Воронов, получив письмо, слал ответ:

«За хлопоты ваши великое спасибо. В остальном разберусь, как домой приеду. Одна просьба: Кочерыжкой не звать, потому как это звание походное, данное случаем по обстоятельству местонахождения в капусте. А он должен быть как человек, Владимир Васильевич, и сознавать то, что я ему отец».

Кочерыжке своему Вася Воронов, подумав, всегда писал одно и то же: «Расти и слушайся». Пока что больших задач воспитания приемного сына он на себя не брал. Кочерыжка рос плохо, а слушался хорошо. Слушался молча, медленно, понятливо и серьезно.

— Батюшки, да что ты как спеленатый на лавке сидишь? Пойди хоть побегай маленько! — замечая его, на ходу кричала тетенька Анна Дмитриевна.

— А где побегать? — сползая с лавки, спрашивал Кочерыжка.

— Да в садике, батюшки мои!

Кочерыжка выходил на крыльцо и, как будто стесняясь, с неуверенной улыбкой смотрел на тетеньку, потом, опустив руки, неловко перебирая ногами, бежал к калитке. Оттуда медленно возвращался и снова садился на лавку или на крыльцо. Петровна качала головой:

— Притомился, Кочерыжка, то бишь Володечка?

Мальчик поднимал тонкие брови и односложно отвечал:

Граня бегала в школу. Иногда у крыльца, как стайка веселых птиц, собирались ее подружки. Граня вытаскивала Кочерыжку, сажала его к себе на колени, дула на его большой лоб с пушистыми темными завитками и, скрестив на его животе крепкие, загорелые руки, говорила:

— Это наш, девочки! Мы его в капусте нашли! Не верите? Он сам знает. Правда, Кочерыжка?

— Правда,— подтверждал мальчик,— меня в капусте нашли!

— Бедненький! — ахали девочки, поглаживая его по головке.

— Я не бедненький,— отводя их руки, говорил Кочерыжка.— У меня отец есть. Вася Воронов — вот кто!

Девочки начинали возиться с ним, но Кочерыжка не любил шумных игр. Однажды Петровна дала ему немного земли из старого цветочного горшка, и в самом углу широкой скамьи Кочерыжка устроил себе огород. На огороде он сделал аккуратные грядочки. Граня дала мальчику красной глянцевитой бумаги и зеленой папиросной. Кочерыжка вырезал круглые красные ягодки, разложил их на грядках, а рядом воткнул зеленые кустики из папиросной бумаги. Потом принес из сада ветку и повесил на нее бумажные яблочки, раскрашенные с помощью Грани. В игре принимала участие и Петровна — она тайком подкладывала в огород свежую морковку и громко удивлялась:

— Гляди-ка, морковь у тебя поспела!

Анна Дмитриевна называла Петровну потатчицей, но сама как-то привезла два игрушечных ведерка и совочек для «огорода». Кочерыжка любил землю; он брал ее на ладонь, прижимался к ней щекой и, когда скупое зимнее солнце падало из окна, серьезно говорил:

— Не загораживайте солнце-то, ведь расти ничего не будет!

— Агроном!..— с гордостью говорила о нем Петровна.

Жизнь в то время была трудная. У Вороновых не хватало хлеба, картошки своей не было. Анна Дмитриевна работала в столовой. Она приносила в бидончике остатки супа. Граня с размаху залезала в бидон ложкой и вылавливала гущу. За столом мать бранила ее:

— В такое-то время, когда весь народ от войны еще не оправился, она только о себе думает! Выловит гущу а мать и бабушка как хотите! Да Кочерыжка еще на руках у нас!

— Я не буду! — испуганно говорил он, сползая со стула.— Я не буду кушать!

— Сядь!.. Что за «не буду» такое? — в раздражении кричала на него Анна Дмитриевна.

Кочерыжка низко наклонял голову и начинал капать крупными слезами. Петровна схватывалась со своего места и, вытирая ему глаза передником, ругала дочь и внучку:

— Вы что ребенку нервы треплете? Чужое дите за столом, а они при нем куски считают! Взяли за своего, так и держите по совести!

— Да что ж я ему сказала-то? — ахала Анна Дмитриевна,— Не на него кричу, а на дочь родную! Я его и пальцем не трону! Мне с ним не жить... Пусть кто взял, тот и воспитывает!

— А мне, что ли, с ним жить? Мне и вовсе он не нужен на старости, а раз взяли, так надо сердце иметь! Вишь, он ото всего нервный какой!

— Ну, нервный! Представленный, и все тут! — кричала сквозь слезы Гранька, получившая от матери подзатыльник,— Все, все брату напишу! Пускай забирает его совсем! Не надо нам!

— А кто ж со мной жить будет? — вдруг спрашивал Кочерыжка, обводя всех тревожными заплаканными глазами.

Петровна спохватывалась:

— Усе, усе будем, сынок! Не плачь только! Советская власть сироту не бросит! А отец-то! Отец-то на што? Вон он глядит... Вон он...— Она снимала с полки фотографию Васи и, обтерев ее ладонью, подавала мальчику. — И-и, какой отец... С ружьем!

Кочерыжка сквозь слезы улыбался доброму скуластому лицу Васи, а Петровна, расчувствовавшись, крепко прижимала к себе мальчика:

— Разве он бросит?! Как повидал он это горюшко... Лежит она, голубка сердечная, а молочко-то из бутылочки кап-кап...— Она вдруг прерывала себя и, подперев рукой шеку, начинала раскачиваться из стороны в сторону,— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой... Несла своему сыночку, голубушка...

Анна Дмитриевна, прислушиваясь к ее словам, останавливалась посреди комнаты; Граня сидела тихо, поглядывая круглыми глазами то на мать, то на бабку

— И сказал он ей, мертвенькой...

Кочерыжка закрывал глаза и, борясь с дремотой, крепче прижимал к себе карточку.

— ...нипочем я сыночка твоего не брошу...— доносился до него затихающий голос Петровны, смешанный со слезами и вздохами.— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой...

— Гляди, карточку всю изомнет! — вдруг кричала Гранька.— Заснул ведь! Дай-ка я возьму у него!

Петровна загораживала от нее Кочерыжку:

— Не тронь, не тронь, Гранечка! Я сама опосля возьму!

Анна Дмитриевна, как бы очнувшись, бежала к постели, взбивала подушечку и принимала из рук Петровны спящего мальчика. Гранька вертелась тут же, чтобы вытащить из горячих сонных рук Кочерыжки Васину карточку, но мать молча отводила ее руку и, глядя в курносое безмятежное лицо девочки, думала: «Чего в ней не хватает — сердца или разума?»

По ночам выла собака. Кочерыжка знал, что она воет от голода, от тоски по хозяевам и за это ее хотят убить. Кочерыжка хотел, чтобы собака перестала выть и чтобы ее не убивали. Поэтому однажды, увидев за своим погребом следы собачьих лап, он стал относить туда остатки еды. Собака и мальчик боялись друг друга. Пока Кочерыжка складывал свои сокровища в ямку, собака стояла в отдалении и ждала. Он не хотел погладить ее сбившуюся шерсть на тощих ребрах — она не хотела вильнуть ему хвостом. Но часто они смотрели друг на друга.

И тогда между ними происходил короткий разговор.

«Все?» — спрашивали собачьи глаза.

«Все»,— отвечали ей глаза Кочерыжки.

И собака уходила, чтобы в сумерки следующего дня заставить его тревожно ждать за погребом, прислушиваясь к каждому голосу из дома. За столом Кочерыжка, глядя испуганными глазами на все лица, прятал за пазуху хлеб.

Однажды ночью он проснулся от собачьего голоса. Но это не был вой. Это был короткий визг. Кочерыжка прислушался. Визг не повторился. Мальчик понял: что-то случилось. Он сполз с кровати и, всхлипывая, пошел к двери. Петровна в одной юбке, сонная и растрепанная, схватила его на руки:

— Куда ты? Куда, батюшка мой?

Кочерыжка громко заплакал.

— Молчи, молчи, сынок... Усех в доме перебудишь...

Но мальчик вырывался из ее рук и, захлебываясь слезами, указывал на дверь:

— Туда, туда...

— Да куда же мы пойдем с тобой? Ведь на дворе гьма- тьмущая... Там усе волки сейчас бегают... Гляди-ко!

Петровна подняла Кочерыжку к окну и отдернула занавеску. На дворе стояла оттепель; сквозь мокрое стекло было видно, как из освещенного окна пустого дома на крыльцо падала желтая тень. Кочерыжка вдруг затих, а Петровна, зевая, сказала:

— Никак, Самохины приехали?

В эту ночь от станции, глубоко проваливаясь в снег тяжелыми бутсами, шла женщина. Рваное мужское пальто, подвязанное веревкой, мокрыми полами обхватывало ее колени, черный платок съехал на плечи, седые пряди

волос прилипли к щекам. Женщина часто останавливалась и прислушивалась к собачьему вою. В калитке оторванная доска задела ее за плечо, а с крыльца поднялся одичалый пес и, прижимая к затылку уши, двинулся ей навстречу Женщина протянула к нему руки, чуть слышно пошевелила губами. Пес с коротким визгом упал на снег и пополз к ней на брюхе... Женщина обняла его за шею и достала из кармана ключ. Потом поднялась на ступеньки, открыла дверь, зажгла огарок свечи, и от освещенного окна упала желтая тень, которую увидел Кочерыжка.

Собака не приходила. Два дня ждал ее Кочерыжка, глядя на огонек, светившийся через дорогу. Теперь оттуда часто доносился хриплый, сердитый лай. Слышно было, как пес кидался к забору и до конца улицы провожал идущих мимо отрывистым лаем. Он сторожил свой дом. Ночью никто уже не слышал его жалобного воя и не грозил заткнуть ему глотку дубиной. Из разговоров соседей Кочерыжка знал, что в домик Самохиных вернулась одна старуха — Марья Власьевна... Бабка Маркевна, никуда не уезжавшая во время войны, считала себя хозяйкой опустевшего поселка с заколоченными домиками. Ей казалось, что именно она, оставаясь здесь, под немецкими бомбами, уберегла от разрушения весь поселок. И как хозяйка встречала она всех возвращающихся, приветливо и жалостно, не скупясь ни на сочувствие, ни на вязанку дров для захолодавших людей. Первая являлась она к семьям, еще не обогревшим пустые углы, и, прислонившись к косяку двери, зябко кутаясь в клетчатую шаль, говорила:

— Ну вот, слава те Господи! Вернулись! На родном пороге не обобьешь ноги!

И тут же зорко примечала она чьи-то заплаканные глаза, горестно покачивала головой, кляла душегубов- фашистов, вытирала концом платка слезы и угешала:

— Что делать, милушка, война... Уж теперь не вернешь и сама в могилку не полезешь. Скрепи сердце, как ни есть... Небось не одна поплачешь, люди с тобой поплачут и над твоим и над своим горем... Все вместе, легче будет...

Серенькое, востренькое лицо ее, теплые руки с темными жилками, слезы и сочувствие успокаивали. Не одна осиротевшая женщина выплакала свое горе вместе с Маркевной. Поплакав, бабка Маркевна деловито распоряжалась:

— Печку-то спробуй — не дымит ли? Да пойдем ко мне: дровишек сухоньких дам или кипяточку отолью.

Бабка Маркевна жила одна, но с утра до вечера у нее толокся народ — женщины, ребятишки. Каждому что-то было нужно. Иногда на широкой лавке под печкой сидел у бабки чей-нибудь закутанный ребенок, и бабка, придя со двора, говорила:

— Ишь Бог послал... Чей же это? Сафроновых али Журкиных? — И сама себе отвечала: — Небось Журкиных... Она нынче к снохе в город уехала...

Погремев в печи заслонкой, Маркевна вытаскивала горячую картофелину, дула на нее, перебрасывая с ладони на ладонь, и подносила ребенку:

— На-кось... Погрей ручки да скушай!

Теперь бабка Маркевна часто сидела у Петровны и, указывая на домик Самохиной, с обидой говорила:

— Я к ней, а она от меня... я во двор, а она в дом... Вижу, лица на ней нет.

— Да-да,— подтверждала Петровна,— чуждается она людей... а бывало, как работала библиотекаршей на заводе, от одних ребят отбою не было, сама всех привечала.

Маркевна освобождала от шали востренький подбородок и шумно сморкалась.

— Всхожу это я в сени, а у самой сердце не на месте... И ее жалко, и навязываться тошно... Только думаю себе: горе-то что петля на шее, если некому растянуть ее, она всего человека захлестнет,— Маркевна оглянулась на Кочерыжку и вдруг зашептала: — Ведь одна-одинехонька вернулась. Игде невестка, игде внучка ейная. Все небось в земле сырой похоронено. Как не бывало да не было. И сама-то вся рваная, пальтишко худенькое...

— О-хо-хо...— подперев щеку рукой, вздыхала Петровна.— Ведь полным домком жил человек! Да где же это она всех растеряла-то?

Но Маркевна уже снова перешла от сочувствия к обиде:

— Да разве в ней человецкая душа осталась? «Голубушка,— говорю,— милая ты моя, одна, что ли, в свой домик возвернулась?» А она это как глянет на меня, руками за стол схватилась да как крикнет: «Не спрашивай!» Батюшки мои! Ровно я ей в сердце иголку всадила...— Маркевна закрылась платком и заплакала.

Петровна мельком взглянула на Кочерыжку. Лицо у него было серое, губы дрожали, в глазах стоял испуг.

— Уйди ты отсюда! Что за ребенок такой?! — рассерженно крикнула Петровна и, схватив Кочерыжку за руку, вытащила его в кухню.— Ступай оденься, погуляй хоть с ребятами! — Она бросила ему шинельку и платок,— Ступай, ступай! Вот всегда эдак-то: прилипнет к лавке и сидит, на нервы действует,— объясняла она бабке Мар- кевне, возвращаясь в комнату.

Кочерыжка нерешительно потоптался в кухне, взял с плиты печеную картофелину, надел шинельку, вышел на двор и побрел на собачий лай. Ему хотелось взглянуть на собаку, которая уже два дня не приходила к погребу. Но ему было страшно, что на крыльце Самохиных вдруг появится та женщина и закричит на него, как на бабку Маркевну. Во дворе никого не было. Не отрывая глаз от закрытой двери, Кочерыжка долго стоял у забора, потом храбро направился к калитке.

Марья Власьевна сидела одна у холодной печки. Около нее валялась сломанная табуретка и секач. Скрип двери, серая шинелька и протянутая ладошка с печеной картофелиной испугали ее. Она откинула со лба седые волосы и, зажмурившись, сказала:

— Боже мой, что это?

Марья Власьевна глубоко вздохнула:

— Волчок!

Со двора вбежала собака, шумно обнюхала мальчика и, виляя хвостом, остановилась рядом с ним. Марья Власьевна молча смотрела, как Кочерыжка кормил собаку. Потом она заглянула в печь и чиркнула спичкой. Спичка погасла. Она снова чиркнула. Кочерыжка подобрал с полу тоненькие щепочки и положил их перед ней. Потом обнял за шею собаку и удивленно сказал:

— Я ее не боюсь.

В печке затрещали сухие доски. Мальчик осторожно присел на корточки и протянул к огоньку красные руки.

— Чей ты? — тихо, с напряженным вниманием вглядываясь в его лицо, спросила Марья Власьевна.

— Васи Воронова. Я Кочерыжка,— робко сказал он и, заметив на ее губах слабую улыбку, стал рассказывать свою историю.

Он делал это совсем так, как Петровна, подперев рукой шеку и раскачиваясь из стороны в сторону. Марья Власьевна слушала его с удивлением и жалостью. Прощаясь, Кочерыжка сказал:

— Я к тебе и завтра приду.

По дороге его переняла Граня. Размахивая концами платка, она сердито потащила его к дому:

— Ходит не знай где! Весь в снегу извалялся! Настоящий Кочерыжка!

Самохина сторонилась соседей. Она часами сидела одна, опустив на колени руки. Ее память с болезненной точностью рисовала ей то одно, то другое... Разбросанные в беспорядке вещи напоминали ей сборы в дорогу и залитое слезами лицо ее невестки Маши. Слезы свои Маша объясняла по-разному, невпопад: то нежеланием расстаться с насиженным углом, то боязнью перед незнакомой дорогой. Марья Власьевна не знала тогда, что Маша скрывает от нее смерть сына, что она одна переживает свое тяжелое горе, щадя старуху мать. Марья Власьевна вспоминает, как она сердилась на нее за эти слезы, как в последнюю ночь сборов, выйдя из терпения, она сурово прикрикнула на невестку: «Перестань! Возьми себя в руки! Стыдно! Люди близких теряют...»

Мысли Марьи Власьевны перескакивают. Она видит длинный эшелон, набитый женщинами и детьми. Она сидит между своими и чужими узлами, затиснугая в угол теплушки; потная головенка внучки, прикрытая ее широкой ладонью, прижимается к груди. В полумраке большие заплаканные глаза Маши. А потом бомбежка и глухой полустанок, где она, Марья Власьевна, металась между разбитыми вагонами, не выпуская из рук круглого синего чайника и бессмысленно объясняя кому-то с остановившимися от ужаса глазами: «За горяченьким пошла... за горяченьким...»

А из-под обломков люди вытаскивали что-то страшное, бесформенное, в чем уже нельзя было узнать ни внучки, ни Маши. Кто-то отнимал у нее залитый кровью капор, кто-то совал ей в руки узелок и вел ее за носилками, покрытыми серым брезентом... Затерянная на этом полустанке, одна среди чужих людей, она случайно развязала Машин узелок и там нашла карточку сына вместе с его письмами к жене. Рядом с карточкой лежала серая бумажка, где сообщалось о славной смерти честного бойца Андрея Самохина... Лицо сына было радостное и удивленное, как будто он сам не верил в это сообщение о его смерти. Марья Власьевна стискивала руки, обводила глазами пустые углы и шептала без слез:

— Деточки мои... деточки...

Волчок клал ей на колени свою острую морду и, шумно вздыхая, лизал старые, сморщенные руки.

Теперь, когда Кочерыжка прятал в карман хлеб, Петровна бросала на Анну Дмитриевну многозначительный взгляд, и та сама клала перед мальчиком горку печеного картофеля:

— Кушай, кушай, сынок! А то на потом себе спрячь!

Кочерыжка брал в руки картошку и обводил всех недоверчивым, вопросительным взглядом. Но все смотрели в свои тарелки, а то нарочно выходили в кухню, и, глядя, как торопливо натягивает Кочерыжка свою шинельку, Петровна таинственно шептала:

— Собралси...

А Анна Дмитриевна тяжело вздыхала:

— Что ему там нужно?

Если б не Маркевна, в семье Вороновых давно запретили бы Кочерыжке ходить к необщительной соседке.

— В горе он сам родился, да еще на ее горе глаза таращит. Эдак вовсе ребенка испортить можно,— беспокоилась Петровна.

— А не пусти — плакать будет,— огорчалась Анна Дмитриевна.

Гранька надувала розовые губы:

— Сами позволяете... Вася приедет — всем попадет... Не она его нашла, и ладно!

Но Маркевна была другого мнения.

— Как можно не пускать? — строго говорила она.— Грех в нем сердечко сдерживать. Кто чужие слезы утрет, тот меньше своих прольет... Не всякое горе к себе близко подпускает, а ребенок — он как лучик тепленький... Ведь вот я-то, старая, разбередила ей душеньку...

История Самохиной, приукрашенная и неправдоподобная, ходила по всему поселку, о ней говорили в заводском кооперативе, где люди получали картошку.

Правдой во всем этом было только то, что осталась женщина одна-одинешенька. Но не это мучило Маркевну, когда вспоминала она Самохину. Мучила ее мертвая душа в живом человеке, и, не в силах оживить ее сама, она надеялась на Кочерыжку.

Уходя, Маркевна вынимала из-под платка свежевыпеченный хлебец и совала его Петровне:

— Дай мальчику-то... пущай снесет... от себя вроде.

Кочерыжка не понимал маленьких хитростей взрослых, он и вправду носил от себя. Войдя к Марье Власьевне, он просто выкладывал на стол все, что принес, выбирая куски для собаки. Один раз Самохина сурово сказала:

— Не носи больше,— Но, заметив в его глазах испуг, спросила: — Кто тебя посылает?

— Сам иду,— всхлипнул Кочерыжка.

Марья Власьевна погладила его по голове:

— Не носи больше, слышишь? Так приходи...

Вечером она собрала кое-что из белья, приладила лампочку и села чинить. Потом затопила печь, нагрела воды, вымыла комнату, вытащила из сарая маленький стульчик и, подумав, поставила его около печки.

Смеркалось, а Кочерыжки не было. Анна Дмитриевна не выдержала, надела шаль и пошла к дому Самохиной:

— Хоть погляжу своими глазами, как он там...

Но, дойдя до калитки, испуганная яростным лаем собаки, она повернула обратно и, придя домой, написала письмо сыну.

«Дорогой мой Васенька!

Исполняю свой материнский долг и спешу с тобой посоветоваться. Твой сынок Володенька мальчик тихий, беспокойства он нам не доставляет, только последнее время совсем мы с ним голову потеряли и ума не приложим, как нам быть...»

Анна Дмитриевна подробно описала возвращение соседки Самохиной, привязанность к ней мальчика и закончила словами:

«...Сердце в нем мягкое, а характер настойчивый — весь в тебя».

Заклеив письмо, она позвала Граньку:

— Снеси на станцию. Да покличь Кочерыжку.

— Не пойду я за ним, — отказывалась Гранька.

В это время входная дверь стукнула, и вместе с морозным паром на пороге встали две фигуры. Женщина в черном платке и в мужском пальто, подвязанном веревкой, держала за руку Кочерыжку.

— У меня мальчик ваш был, — тихо сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Но Анна Дмитриевна взволновалась:

— Он у вас, а вы у нас... посидите маленько.

Петровна живехонько столкнула с табуретки Граньку и вышла на кухню.

— Хоть чайку-то откушай с нами... Добрые соседи — вторая семья. — Сказав это, она вдруг испугалась и робко добавила: — Не обижай старуху, Власьев- на!

— Спасибо. У меня там собака заперта,— со вздохом сказала Марья Власьевна.

Но Анна Дмитриевна увлекла ее в комнату и усадила на табуретку

— Садись, садись рядышком, Володечка! Около тетеньки садись, — хлопотала она.

— С мороза-то чайку попейте,— угощала Петровна.

Самохина молча взяла чашку. Анна Дмитриевна подвинула ей кусок сахару.

— Кушай, кушай, голубочек! — шептала Кочерыжке Петровна, не зная, какой вести разговор.

Граня в упор рассматривала гостью. Гладкие седые волосы, глубокие морщины. Лицо усталое. Казалось, что у нее смертельно болит голова. Она с трудом поднимала на говорившего выцветшие серые глаза. Привечая гостью, Петровна тщательно подбирала слова и, боясь сказать чего не следует, беспомощно поглядывала на Анну Дмитриевну. Анна Дмитриевна дергала под столом Граньку, обращалась к Кочерыжке и, не слушая его ответов, говорила про погоду:

— Все снег да снег! И куда его столько навалило? На железной дороге девки только и гребут... только и гребут...

В разгар чаепития вошла Маркевна. Увидя за столом Самохину, она оробела, сунула всем руку дощечкой и сразу повела громкий разговор:

— Зима, зима! А весна-то уж вот она! На пригорке сидит, на солнышко поглядывает!

— Верно, верно! — почувствовав в ней поддержку, оживилась Петровна.— Зиму-то мы уже отстрадали! Теперь всяко растение к солнышку потянется, всякой душеньке на земле полегчает.

Маркевна строго глянула на нее.

— И подснежнички где-нигде покажутся, и цветочки по овражкам желтенькие...— с испуганным лицом затянула Петровна.

А гостья сидела молча, сжимая обеими руками кружку, как будто хотела согреть свои иззябшие руки. Глаза ее смотрели куда-то далеко, мимо этих людей, поивших ее чаем. А они, исчерпав все пустые слова, напуганные

ее молчанием, сначала перешли на шепот, а потом и вовсе замолчали, растерянно и грустно поглядывая друг на друга. Один Кочерыжка сопел и беспокойно вертелся на лавке. Ему казалось, что все забыли про гостью, а она уже давно пьет горячую воду без сахара. Боясь, чтобы она так и не ушла, он припомнил самые лучшие, по его мнению, слова, которые говорила гостям Петровна, повернулся к Самохиной и, подвигая к ней сахар, громко сказал:

— Кушай, голубочек!

Самохина посмотрела на него и улыбнулась. Петровна ахнула, Гранька расхохоталась, а Маркевна торжествующе сказала:

— Угощай! Угощай! Ты хозяин! Проси еще чашечку испить!

Провожая Марью Власьевну, Анна Дмитриевна просила не забывать их.

— А уж мальчик коль не мешает, так нам только радостно... только радостно,— повторяла она, опасаясь про себя, что от Васи выйдет приказ не пускать к Самохиной Кочерыжку.

Теперь каждое утро после завтрака Кочерыжка начинал собираться.

— На работу, сынок? — шутливо спрашивала его Петровна, не подозревая, что после запрещения носить еду мальчик придумал себе новую заботу: идя по двору или по дороге, он усердно собирал щепки, складывал их в букетик, приносил Марье Власьевне и молча смотрел, как она разжигает огонь его щепками.

Ему нравилось, что в комнате было чисто. Наследив на полу мокрыми валенками, он брал тряпку и, посапывая, затирал свои следы. Все чаще заставал он Самохину за работой. Однажды она принесла в круглой корзине грязное белье, и на другой день, подходя к дому, он увидел густой белый дым, валивший из трубы. В комнате было тепло, на плите булькал котел. Марья Власьевна стирала, засучив рукава. Кочерыжка остановился на пороге и нежно улыбнулся:

— Тепло у нас!

Марья Власьевна сняла с него шинельку и придвинула к печке стульчик:

— Погрейся. Картинки погляди.

Она достала с полки отсыревшую книжку с картинками и подала мальчику. Собака уселась рядом. Переворачивая страницы, Кочерыжка смотрел картинки и шевелил губами.

Марья Власьевна придвинула к печке стул и стала читать. Она читала медленно: множество слов и собственный голос утомляли ее. Иногда, перевернув страницу, она замолкала, но глаза Кочерыжки смотрели на нее с нетерпеливым ожиданием, и она читала дальше, пока не кончила сказку.

— Вся? — с сожалением спросил Кочерыжка.

Мальчик пристально посмотрел на нее и, наклонив голову, спросил:

— Сапоги-скороходы есть у тебя?

— Нету. А у тебя? — вдруг лукаво спросила Марья Власьевна.

Он посмотрел на свои растоптанные валенки:

— И у меня нету!

Они оба засмеялись.

С тех пор чтение сделалось любимым занятием обоих. Марья Власьевна стирала белье для заводской столовой; Кочерыжка терпеливо ждал, пока она закончит стирку и, придвинув свой стул к печке, начнет ему читать. От сказок перешли к рассказам. Первыми итали «Каштанку». В том месте, где собачонка бегает по улице, разыскивая следы столяра, Кочерыжка разволновался. Он перестал слушать, заглядывал вперед и нетерпеливо спрашивал:

— А хозяин-то, хозяин-то у тебя где? — И сердился: — Не надо мне про гуся! Я говорю, хозяина ищи!

Марье Власьевне приходилось доказывать, объяснять, уговаривать. Кочерыжка слушал, соглашался и, прижимаясь к ее плечу, просил:

— Читай, баба Маня!

Жизнь начинала входить в прежнюю колею. Анна Дмитриевна уже не носила из столовой суп, а Петровна все чаще баловала своих горячими лепешками. Щеки у ребят порозовели. Кочерыжку заставляли пить козье молоко, и, когда он прыгал по комнате, Петровна острила:

— Ишь-ишь, коза-то бунгует!

От Васи пришло только одно письмо. Пахло оно недавним порохом, было полно тоски по дому и уверенности в близком конце войны:

«Только бы ступить мне на родную землю, обнять вас всех да заглянуть в глаза сыну... Экий парень небось вырос! Ведь шестой год ему пошел! Жаль, не узнает он меня!»

— Где же узнать-то? — вздыхала Петровна.

Стаял снег. Влажная черная земля подсохла. Люди радостно засуетились, высыпали на огороды. Разделывали грядки, подвязывали молодые деревца и перекликались со двора во двор звонкими помолодевшими голосами. В саду Марьи Власьевны зазеленели кусты клубники, вылезли из-под снега тоненькие прутики малины. На окне в тарелке мокли завязанные в тряпочку бобы. Кочерыжка каждый день заглядывал в тряпочку и умилялся, когда у бобов появлялись крошечные зеленые хвостики. Марья Власьевна привезла из города рассаду капусты, они вместе сажали ее и радовались крепким тугим стебелькам. В праздник Победы Марья Власьевна с Кочерыжкой снова сидела рядом за столом Анны Дмитриевны. Народу собралось много, было шумно, пили за славных бойцов, за Васю Воронова. Петровна плеснула в чашку сладкого вина и подала Кочерыжке:

— Выпей, выпей, Владимир Васильевич, за папань- ку своего!

Общая радость отодвинула личное горе каждого. Плача о погибших, люди радовались живым. Марья Власьевна гоже плакала и радовалась, обнимая Петровну и Анну Дмитриевну. Кочерыжка смотрел на всех сияющими глазами и смущался, когда пили за его отца — Васю Воронова.

Каждый день с голубой станции шли военные. Мар- кевна то и дело, прикрыв глаза рукой, смотрела на большую дорогу и, завидев человека в зеленой гимнастерке, выходила на крыльцо. Инвалиду без руки или без ноги она сама шла навстречу, низко кланялась и говорила:

— Прости, сынок! За нас, грешных, пострадал!

И растроганный чужой человек обнимал ее сухонькие плечи:

— Не зря пострадал, мать.

Петровна после каждого поезда посылала Граньку поглядеть, не идет ли Вася.

Анна Дмитриевна вскакивала ночью и, заслышав голоса на дороге, окликала:

— Васенька!

Марья Власьевна, завидев издали военного, указывала на него Кочерыжке. Но мальчик уверенно отвечал:

— Не он. Я его изо всех сразу узнаю.

Он уверял, что даже сердитый Волчок не будет лаять на Васю.

— Ведь он не чужой, а отец мне, — простодушно говорил он.

Марья Власьевна грустно улыбалась. Ей представлялся высокий плечистый человек, который берет за руку Кочерыжку и навсегда уводит его из ее дома. Ей даже снилось, как мальчик идет за своим отцом, оглядываясь на крыльцо, где они так часто сидели с книжкой, на собаку, которую он кормил, и на нее, свою бабу Маню...

А Кочерыжка, не замечая ее тревоги, все чаще и чаще говорил:

— Отец едет ко мне!

Василий Воронов приехал. Он был крепкий, коренастый, с широкой улыбкой и громким голосом. Первая увидела его Гранька и с визгом бросилась в сени. Мать и бабка выскочили на крыльцо. Вася сбросил с плеч два чемодана, крякнул и прижал к своей груди обе старые седые головы.

— Эх, старушки мои!

— Боец ты наш, защитник! — обливая слезами его гимнастерку, лепетала Петровна.

— Сыночек... сыночек... Васенька...— ощупывая его дрожащими руками, повторяла Анна Дмитриевна.

Гранька при виде брата вдруг застеснялась и спряталась за дверь.

— Давай, давай ее сюда! — кричал Василий, вытаскивая сестренку,— А ну покажись, какая стала? Маленькая, большая, добрая, злая?

Отпустив Граньку, Вася оглянулся вокруг и тревожно спросил:

— Где ж он?

Все поняли, что он спрашивает о Кочерыжке.

— Сейчас, сейчас,— заторопилась Петровна, повязывая платок.

Анна Дмитриевна торопливо стала рассказывать, что мальчик у соседки Самохиной, о которой она писала в письме.

— У той же? Значит, дружба у них идет? — Вася широко улыбнулся, схватил шапку и крикнул Петровне: — Стой, бабушка! Я сам туда пойду! Я их спутаю сейчас! Который дом-то? — Весело улыбаясь, он побежал через дорогу к дому Самохиной.

Кочерыжка в длинных синих штанах стоял рядом с Марьей Власьевной, подрезая большими садовыми ножницами кусты малины. Марья Власьевна что-то говорила ему, оправляя выбившиеся из-под платка волосы. У забора залаял Волчок. Кочерыжка оглянулся, бросил ножницы и шепотом сказал:

— Баба Маня...

От калитки шел военный человек, отгоняя шапкой собаку. Кочерыжка бросился к нему, но вдруг, оробев, остановился.

— Кочерыжка! Владимир Васильевич?! — широко расставив руки, крикнул Вася Воронов.

Кочерыжка зажмурился и, подпрыгнув, обхватил его за шею.

— Сын-то, сын-то какой у меня вырос! — вглядываясь в его лицо, говорил Василий.

Марья Власьевна молча смотрела на них с растерянной жалкой улыбкой. Собака беспокойно взвизгивала.

— Узнал меня? — радостно спрашивал Василий, поглаживая пальцами темные брови мальчика и пристально вглядываясь в знакомые голубовато-зеленые глаза.

— Узнал! Сразу узнал! И она узнала! — Кочерыжка обернулся к Марье Власьевне и, вцепившись обеими руками в руку Василия, потащил его за собой. — Узнала отца моего? — быстро и тревожно спросил он Марью Власьевну.

— Не узнала, так я узнал! — с волнением в голосе сказал Вася и, подойдя к Марье Власьевне, расцеловал ее в обе щеки. — Мы друг дружку небось давно знаем! Через него познакомились, верно я говорю?

Марья Власьевна посмотрела в его открытые глаза и облегченно вздохнула. А Кочерыжка уже тащил Васю за руку, показывал ему грядки, кусты и говорил, задыхаясь от радости:

— Гляди, чего тут мы с ней насажали! Гляди, отец!

Слово «отец» он произносил твердо, как будто давно привык к нему. А Вася Воронов, поминутно оборачиваясь к Самохиной, повторял:

— Спасибо вам за него, спасибо! — И неудержимо радовался: — Нет, каков сын-то у меня!

Марья Власьевна улыбалась, кивала головой, но руки ее дрожали. У крыльца она остановилась, подняла на Васю Воронова серые усталые глаза и тихо спросила:

— Уедете куда или с матерью жить будете?

Он понял ее вопрос и твердо сказал:

— Никуда! У нас с ним теперь два дома, и оба свои. Чего же еще искать-то?

Моя мать - Пинигина (Глухова) Мария Григорьевна 1933 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл.
Её мать, моя бабушка - Глухова (Шавенкова) Александра Антоновна 1907 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умерла в г. Иркутске 6 июня 1986г.
Её отец, мой дедушка - Глухов Григорий Свирьянович 1907 г. рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умер 11 ноября 1942г в госпитале.

Началась война. Отец ушёл, как и все мужчины в деревне, на фронт. Он умер в госпитале. Мы получили похоронку уже после войны и не одной фотографии отца у меня не осталось. Наш дом и деревню всю сожгли, одни угли остались, какие уж тут фотографии.

Делали запросы о месте захоронении, последний в 2012г., ответ один - не знаем.

С начала войны, где-то до октября месяца, мы в своей деревне не слышали звуков войны. И вот,вдруг, нам приказали выстроиться вдоль дороги и встречать немцев. Это было неожиданно. Мы не знали, что с нами будет. Одели все, что было, на себя. А было по 2-3 платья и то холщёвые, жили очень бедно. Нас выстроили рядами с обеих сторон дороги. Немцы ехали на мотоциклах и машинах, впереди себя держали автоматы, остановились рядом с нами и стали тыкать в нас и кричать «юдо», обошли все дома, переворошили всё сено, это они искали евреев, так говорили взрослые. А потом хватали поросят, курей, тут же готовили. Я запомнила крики, слёзы. Они у нас не задержались и сразу проехали дальше.

Через несколько дней приехали новые немцы, нас согнали в несколько домов на краю деревни. Сами они заняли большую часть наших домов.
Помню, у нас была русская печь, и немцы не могли её затопить. Привели нас с матерью в наш дом и заставили топить печь. А сами накидали сено в избе, смеялись и валялись на нём и кричали: «Москва гут, Сталин капут».

Днём нас заставили идти на площадку, немцы были в плавках, так как загорали, установили машину с рупором, включили музыку на немецком языке. Все должны были танцевать.Женщины сидели прижавшись друг к другу и молчали. Они стали тянуть их на танцы, но ничего не получалось, все боялись. Мы с ребятишками то же «припухли».

В следующий раз опять устроили танцы, впереди сидели офицеры, с кокардами. Меня заставили петь. Я пела частушки и приплясывала, а частушки были про войну, про немцев.

«У нас немцы стоят, костюмы зеленеются,
Своих жён побросали, на русских надеются»

Им переводили и они смеялись. А я не понимала, что это может быть опасно, несмотря, что я маленькая. Потом ещё несколько раз они заставляли меня петь частушки на улице, в другие дни. Но всё обошлось для меня и моей матери.

Всех жителей деревни под конвоем гоняли в баню, одежду сдавали в «жарилку», т.е. на обработку, потом немец нам детям головы мазал, а мы убегали. Обязывали уколы делать.

Но и эти немцы ушли, и мы перебрались опять в свой дом. Отец перед войной построил хороший большой дом, отца я совсем плохо помню. В доме была хорошая русская печь. За ней было много прусаков, это такие большие тараканы 4-5 см., но мы спали на ней. Топить печь сложно, дров не было. Лес из кустарников, пойдём с матерью за дровами, топор совсем тупой, вязанки из веток сделаем, мать на плечи положит и мне маленькую вязанку. Приходилось тащить. Эти веточки горели же минут 10. Мать часто плакала и молилась, стоя на коленях. Беда и выручка была корова, молоко всегда. Она у нас осталась, потому что бодалась и признавала только мать. Когда эвакуировали весь скот, она убежала в лес, её не моги найти, потом сама пришла домой, т.е к нам.

Немцам надо было чтобы на них работали, а старые люди и дети мешали им. Поэтому старых и малых с матерьми отправляли в Германию. Когда нам объявили об отъезде, я запрыгала от радости. В город хотелось ехать, прыгала и кричала « в шапочках будем ходить». Но когда взрослые закричали, я испугалась, мне стало страшно. Погрузили всех и нас в большую машину, т.е. маму, меня, тётю с сестрой и бабушку, ей было лет 90, сгорбленная и маленькая, в деревне ей остаться не разрешили. Оставляли только тех, кто мог работать. Ближе к ночи нас всех поселили в небольшой дом. Людей было много, со всех деревень собрали. Бабушка не могла идти, её немец на горбушке (спине) перенёс в дом. Когда все заснули, мы с матерью и ещё семей 5 сбежали. Бабушка и тётя с сестрой остались. Бабушка была глухая, стала бы плакать, причитать и убежать все не смогли бы, это я сейчас так думаю. Маме было очень тяжело. Потом говорили, что она всё звала мою мать - «Саша! Саша!»

Была зима, леса фактически не было, кустарники. В деревне нас ждали немцы, но в лесу не искали. Неделю жили в лесу, спали на ветках от ёлок. Мать меня будила, что бы я не замёрзла, заставляла ходить и прыгать. Когда кончились последние сухари, пришлось идти в деревню. Мать послала меня к тётке. Я очень боялась подойти к дому, там могли быть немцы. Стояла и плакала. Тётка меня увидела и стала прятать. Когда всё успокоилось, пришла мать. В деревне были уже другие немцы и поэтому нас не искали.

Я выглядела видимо старше своих лет, мне дописали 2 года, чтобы больше не увозили в Германию. Меня стали, как и других детей, гонять рыть для немцев траншеи. Детей заставляли рыть траншеи около метра в длину, высотой больше метра. Главным над нами был немец, он не давал отвлекаться, мы только и слышали: «Работай кляйн». Мне было 8 лет. Как то наши увидели, что дети работают и стали стрелять, чтобы нас разогнать. Мы с криками разбежались. На работу и с работы водили под конвоем, конвой - 2 человека, а взрослых гоняли копать блиндажи еще ближе к передовой. Они приходили позже с работ, чем мы.

Однажды всех выгнали из домов, взрослых ещё не было. Нас заставили идти по дороге, до другой деревни, это за 10 км. Мы не знали где наши родные, матери не было рядом, но со слезами пришлось идти. Поселили в дом, в нём можно было сидеть только на корточках, так много было людей. Уже поздно вечером прибежали наши родные. Всюду раздавались голоса, кричали имена, все искали своих родных.

Наши самолеты начали бомбить фашистов в нашей деревне Ветитьнево - это Ельнинский район, Смоленская область. Это была передовая. Немцы согнали всех в блиндаж, длина его метров 100, с правой стороны от входа полати, покрытые соломой, ширина их около 2-х метров. Мы с матерью не спустились в блиндаж. У нас была корова, она не отходила от матери, оставить её одну мы не могли. Еще семьи 3 остались под навесом. Была ночь, мы заснули. Рядом со мной бабушка и двоюродный маленький братишка, мама осталась рядом с коровой. Я проснулась от грохота и крика. Зажигательная мина упала совсем рядом, у меня слетел платок, осколком зацепило палец и оглохла, видимо контузило, ничего не слышала. Бабушка вся в крови, нога повреждена, глаза нет, позже она ослепла. Я побежала к матери. Она не может встать, ранена нога. Соседа убило. Немцы мать и бабушку увезли в госпиталь.

На подступах к нашей деревни всё было заминировано. Немцы ждали наступление именно здесь, в нашей деревне. Началась атака. Наши наступали, слышны взрывы от мин, поле же не разминировали. Потом уже «Катюши» ударили. Атаки продолжались. Мы все стояли, слушали и смотрели, со слезами на глазах. Деревня наша горела, огонь хорошо был виден. Немцы стали отступать.

Матери всё не было. Госпиталь был в соседней деревне. Деревню и дорогу бомбили. Я не стала ждать мать и побежала к ней прямо по дороге, не понимая, что могу погибнуть. До сих пор не пойму, как так получилось, как осталась жива. Снаряды разрывались со всех сторон, я неслась, т.е. бежала, ничего не видела вокруг, перед глазами была только мама. Увидела её совсем далеко, нога забинтована, на костылях. С божьей помощью мы вернулись в деревню, молитвы матери Бог услышал.

Деревня была сожжена и конечно наш дом. На земле было много убитых наших солдат, какой-то офицер ходил и на одежде искал адреса (в карманах, на воротничках), но большей частью ничего не находил и всех сбрасывали в яму. Мы с ребятишками бегали и смотрели за всем что происходит. Потом ещё долго находили солдат и закапывали их. Даже в огороде у нас, рядом с домом были могилы.

Была зима. Жить негде. Выкопали землянку, это комната под землёй, окно небольшое, сделали плиту, чтобы можно было сварить поесть. В землянке день и ночь горел фитиль, т.е. в бутылочку наливали керосин, и вставлялась, по-видимому, какая-то тряпочка скрученная. Всем пришлось жить в таких землянках, иногда зажигали лучинки. Корова так и осталась с нами, удивительно, что с ней ничего не случилось. Зиму мы пережили. Началась весна, все стало таять, глина поползла. Пришлось перебираться наверх, там были небольшие землянки расположенные рядом с дотом. Люди стали откапывать брёвна, т.е. разбирали блиндажи и строили избушки. У нас корова была вместо лошади, её запрягали и возили на ней всё, что нужно было для всех. Мужиков не было, все делали сами женщины и дети, строили без гвоздей конечно.

До войны я закончила 1-ый класс. А когда освободили наш район от немцев, все дети пошли в школу. В школу надо было ходить 5 км, учебники давали на 5-х человек, а из деревни я была одна и мне учебники не дали. Мать где-то мне нашла учебник на белорусском языке, многое не понимала в нём, но приходилось учиться.

Много мин оставалось на полях, много гильз. Мы с ребятишками бегали и собирали гильзы. 7 мальчишек погибли на минах. Мы к гильзам привязывали пёрышки, а чернила делали из сажи, которая была в ракетах. Поэтому были всегда грязные. Писали на книгах или на картоне, из которых делали снаряды, патроны.

Я очень хотела учиться, но мама говорила: «Я тебя не выучу». Все ребята шли в школу, а я сидела дома и плакала каждый день. А мать сказала, что меня в школу не взяли. Вот так я не закончила даже 5- ый класс. Пришлось и мне работать в колхозе, пахать, сеять, мне было 10 лет. Пахали на быках, я одна шла за быком, а в земле чего только не было - и снаряды, и черепа, и кости. Вот так началась моя трудовая деятельность, но в стаж моей работы это не включили. В то время я была ещё маленькой.
Со слов записала Трофименко Л.И. 28.02.2012г.

Прочитав эти воспоминания, моя подруга Ольга написала стихи, я прочитала их моей маме, которой в то время было уже 79 лет, а в войну было всего 8 лет.
Она опять всё вспоминала и рассказывала мне, и слёзы подступали к глазам. Вот эти стихи.

* * *
Война! В жизнь русского народа
Нежданной гостей ворвалась,
И в сердце болью взорвалась,
С собою принеся одни невзгоды.

Вокруг лишь боль, страдания и муки,
Мужчины уходили воевать,
Их долг святой - родную землю защищать.
В селе остались детские и женщин руки.

И сколько довелось им претерпеть,
Живя под немцами, не чувствуя защиты?
И постоянно видя рядом смерть?
И ведает лишь Бог, какие слёзы там пролиты!

Тяжёл был крест, ведь это каждый день на плахе,
Их всячески пытались унижать.
Как это трудно в постоянном страхе,
Остаться женщиной и веру не предать!

Их жизнь как подвиг, может не заметный,
Мы в памяти своей должны хранить.
Так будем же за них, живых и мёртвых,
Молитвы наши к Богу возносить!

За ту девчонку, что бежала под обстрелом,
С одной лишь мыслью - маму увидать,
И только матери молитва грела
И помогла ей невредимой добежать.

Но многие оставили там жизни нить,
Своих мужей, детей, здоровье, счастье,
Но душу русскую сумели сохранить,
Не допустив фашистам разорвать её на части.

(март 2012г. Ольга Титкова)

Это трогательная и трагическая дата для каждой семьи нашего великого народа.

Далеко в историю уходят жестокие и страшные события, в которых участвовали наши деды и прадеды.
Бои солдат на поле брани. В тылу не жалели сил трудились для Великой Победы и стар, и млад.
А сколько детей встали на защиту Родины наравне со взрослыми? Какие подвиги они совершали?
Рассказывайте и читайте повести, рассказы, книги детям о Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.
Наши потомки должны знать, кто защитил их от фашизма. Знать правду о страшной войне.
На праздник 9 МАЯ посетите монумент или памятник, которые находятся в вашем городе, возложите цветы. Будет трогательно, если вы вместе с ребенком ознаменуете событие минутой молчания.
Обратите внимание ребенка на награды ветеранов войны, которых становится с каждым годом все меньше и меньше. От всего сердца поздравьте ветеранов с Днем Великой Победы.
Важно помнить, что каждый их седой волосок хранит весь ужас и раны этой страшной войны.

"Никто не забыт и ничто не забыто"


Великой Победе посвящается!

А втор: Ильгиз Гараев

Я родился и вырос на мирной земле. Я хорошо знаю, как шумят весенние грозы, но никогда не слышал орудийного грома.

Я вижу, как строят новые дома, но не подозревал, как легко разрушаются дома под градом бомб и снарядов.

Я знаю, как обрываются сны, но мне трудно поверить, что человеческую жизнь оборвать так же просто, как веселый утренний сон.

Фашистская Германия, нарушив пакт о ненападении, вторглась на территорию Советского Союза.

И, чтобы не оказаться в фашистском рабстве, ради спасения Родины народ вступил в схватку, в смертельную схватку с коварным, жестоким и беспощадным врагом.

Тогда и началась Великая Отечественная война за честь и независимость нашей Родины.

На защиту страны поднялись миллионы людей.

В войне сражались и побеждали пехотинцы и артиллеристы, танкисты и летчики, моряки и связисты – воины многих и многих боевых специальностей, целые полки, дивизии корабли за героизм их воинов отмечались боевыми орденами, получали почетные наименования.

Когда забушевало пламя войны, вместе со всем советским народом поднялись на защиту Родины города и станицы, хутора и аулы. Гнев и ненависть к подлому врагу, неукротимое стремление сделать всё для его разгрома наполнили сердца людей.

Каждый день Великой Отечественной войны на фронте и в тылу - это подвиг беспредельного мужества и стойкости советских людей, верности Родине.

«Все для фронта, все для Победы!»

В суровые дни войны рядом с взрослыми вставали дети. Школьники зарабатывали деньги в фонд обороны, собирали тёплые вещи для фронтовиков, дежурили на крышах домов при воздушных налётах, выступали с концертами перед ранеными воинами в госпиталях.Фашистские варвары разрушили и сожгли 1710 городов и более 70 тысяч сёл и деревень, разрушили 84 тысячи школ, лишили крова 25 миллионов человек.

Зловещим символом звериного облика фашизма стали концентрационные лагеря смерти.

В Бухенвальде уничтожено 56 тысяч человек, в Дахау – 70 тысяч, в Маутхаузене – более 122 тысяч, в Майданеке – число жертв около 1 миллиона 500 тысяч человек, в Освенциме погибло свыше 4 миллионов человек.

Если память каждого погибшего во второй мировой войне почтить минутой молчания, потребовалось бы 38 лет.

Враг не щадил ни женщин, ни детей.

Майский день 1945-го. Знакомые и незнакомые люди обнимали друг друга, дарили цветы, пели и танцевали прямо на улицах. Казалось, впервые миллионы взрослых и детей подняли глаза к солнцу, впервые наслаждались красками, звуками, запахами жизни!

Это был общий праздник всего нашего народа, всего человечества. Это был праздник каждого человека. Потому что победа над фашизмом знаменовала победу над смертью, разума над безумием, счастья над страданием.

Почти в каждой семье кто-то погиб, пропал без вести, умер от ран.

С каждым годом все дальше в глубь истории уходят события Великой Отечественной войны. Но для тех, кто воевал, кто полной чашей испил и горечь отступления, и радость наших великих побед, эти события никогда не изгладятся из памяти, навсегда останутся живыми и близкими. Казалось, что уцелеть среди шквального огня, не лишиться рассудка при виде гибели тысяч людей и чудовищных разрушений было просто невозможно.

Но сила человеческого духа оказалась сильнее металла и огня.

Вот почему с таким глубочайшим уважением и восхищением мы смотрим на тех, кто прошел через ад войны и сохранил в себе лучшие человеческие качества – доброту, сострадание и милосердие.

Вот уже 66 лет прошло со Дня Победы. Но мы не забыли о тех 1418 днях и ночах, которые продолжалась Великая Отечественная война.

Почти 26 миллионов жизней советских людей унесла она. Потоками крови и слез была омыта за эти нескончаемо долгие четыре года наша многострадальная земля. И если бы собрать воедино горькие материнские слезы, пролитые по погибшим сыновьям, то образовалось бы море Скорби, и потекли бы от него во все уголки планеты реки Страдания.

Нам, современному поколению, дорого будущее планеты. Наша задача – беречь мир, бороться, чтобы не убивали людей, не гремели выстрелы, не лилась человеческая кровь.

Небо должно быть голубым, солнце ярким, теплым, добрым и ласковым, жизнь людей безопасной и счастливой.



Выходное платье

Было это ещё до начала войны с фашистами.

Кате Извековой подарили родители новое платье. Платье нарядное, шёлковое, выходное.

Не успела Катя обновить подарок. Грянула война. Осталось платье висеть в шкафу. Думала Катя: завершится война, вот и наденет она своё выходное платье.

Фашистские самолёты не переставая бомбили с воздуха Севастополь.

Под землю, в скалы ушёл Севастополь.

Военные склады, штабы, школы, детские сады, госпитали, ремонтные мастерские, даже кинотеатр, даже парикмахерские - всё это врезалось в камни, в горы.

Под землёй организовали севастопольцы и два военных завода.

На одном из них и стала работать Катя Извекова. Завод выпускал миномёты, мины, гранаты. Затем начал осваивать производство авиационных бомб для севастопольских лётчиков.

Всё нашлось в Севастополе для такого производства: и взрывчатка, и металл для корпуса, даже нашлись взрыватели. Нет лишь одного. Порох, с помощью которого подрывались бомбы, должен был засыпаться в мешочки, сшитые из натурального шёлка.

Стали разыскивать шёлк для мешочков. Обратились на различные склады.

На один:

Нет натурального шёлка.

На второй:

Нет натурального шёлка.

Ходили на третий, четвёртый, пятый.

Нет нигде натурального шёлка.

И вдруг... Является Катя. Спрашивают у Кати:

Ну что - нашла?

Нашла, - отвечает Катя.

Верно, в руках у девушки свёрток.

Развернули Катин свёрток. Смотрят: в свёртке - платье. То самое. Выходное. Из натурального шёлка.

Вот так Катя!

Спасибо, Катя!

Разрезали на заводе Катино платье. Сшили мешочки. Засыпали порох. Вложили мешочки в бомбы. Отправили бомбы к лётчикам на аэродром.

Вслед за Катей и другие работницы принесли на завод свои выходные платья. Нет теперь перебоев в работе завода. За бомбой готова бомба.

Поднимаются лётчики в небо. Точно бомбы ложатся в цель.

Бул-буль

Не стихают бои в Сталинграде. Рвутся фашисты к Волге.

Обозлил сержанта Носкова какой-то фашист. Траншеи наши и гитлеровцев тут проходили рядом. Слышна из окопа к окопу речь.

Сидит фашист в своём укрытии, выкрикивает:

Рус, завтра буль-буль!

То есть хочет сказать, что завтра прорвутся фашисты к Волге, сбросят в Волгу защитников Сталинграда.

Рус, завтра буль-буль. - И уточняет: - Буль-буль у Вольга.

Действует это «буль-буль» на нервы сержанту Носкову.

Другие спокойны. Кое-кто из солдат даже посмеивается. А Носков:

Эка ж, проклятый фриц! Да покажись ты. Дай хоть взглянуть на тебя.

Гитлеровец как раз и высунулся. Глянул Носков, глянули другие солдаты. Рыжеват. Осповат. Уши торчком. Пилотка на темени чудом держится.

Высунулся фашист и снова:

Буль-буль!

Кто-то из наших солдат схватил винтовку. Вскинул, прицелился.

Не трожь! - строго сказал Носков.

Посмотрел на Носкова солдат удивлённо. Пожал плечами. Отвёл винтовку.

До самого вечера каркал ушастый немец: «Рус, завтра буль-буль. Завтра у Вольга».

К вечеру фашистский солдат умолк.

«Заснул», - поняли в наших окопах. Стали постепенно и наши солдаты дремать. Вдруг видят, кто-то стал вылезать из окопа. Смотрят - сержант Носков. А следом за ним лучший его дружок рядовой Турянчик. Выбрались дружки-приятели из окопа, прижались к земле, поползли к немецкой траншее.

Проснулись солдаты. Недоумевают. С чего это вдруг Носков и Турянчик к фашистам отправились в гости? Смотрят солдаты туда, на запад, глаза в темноте ломают. Беспокоиться стали солдаты.

Но вот кто-то сказал:

Братцы, ползут назад.

Второй подтвердил:

Так и есть, возвращаются.

Всмотрелись солдаты - верно. Ползут, прижавшись к земле, друзья. Только не двое их. Трое. Присмотрелись бойцы: третий солдат фашистский, тот самый - «буль-буль». Только не ползёт он. Волокут его Носков и Турянчик. Кляп во рту у солдата.

Притащили друзья крикуна в окоп. Передохнули и дальше в штаб.

Однако дорогой сбежали к Волге. Схватили фашиста за руки, за шею, в Волгу его макнули.

Буль-буль, буль-буль! - кричит озорно Турянчик.

Буль-буль, - пускает фашист пузыри. Трясётся как лист осиновый.

Не бойся, не бойся, - сказал Носков. - Русский не бьёт лежачего.

Сдали солдаты пленного в штаб.

Махнул на прощание фашисту Носков рукой.

Буль-буль, - прощаясь, сказал Турянчик.

Особое задание

Задание было необычным. Называлось оно особым. Командир бригады морских пехотинцев полковник Горпищенко так и сказал:

Задание необычное. Особое. - Потом переспросил: - Понятно?

Понятно, товарищ полковник, - ответил старшина-пехотинец - старший над группой разведчиков.

Был он вызван к полковнику один. Вернулся к своим товарищам. Выбрал в помощь двоих, сказал:

Собирайтесь. Задание выпало нам особое.

Однако что за особое, пока старшина не говорил.

Дело было под новый, 1942 год. Ясно разведчикам: в такую-то ночь, конечно, задание сверхособое. Идут разведчики за старшиной, переговариваются:

Может, налёт на фашистский штаб?

Бери выше, - улыбается старшина.

Может, в плен генерала схватим?

Выше, выше, - смеётся старший.

Переправились ночью разведчики на территорию, занятую фашистами, продвинулись вглубь. Идут осторожно, крадучись.

Опять разведчики:

Может, мост, как партизаны, идём взрывать?

Может, на фашистском аэродроме произведём диверсию?

Смотрят на старшего. Улыбается старший.

Ночь. Темнота. Немота. Глухота. Идут в фашистском тылу разведчики. Спускались с кручи. На гору лезли. Вступили в сосновый лес. Крымские сосны вцепились в камни. Запахло приятно хвоей. Детство солдаты вспомнили.

Подошёл старшина к одной из сосенок. Обошёл, посмотрел, даже ветви рукой пощупал.

Хороша?

Хороша, - говорят разведчики.

Увидел рядом другую.

Эта лучше?

Сдаётся, лучше, - кивнули разведчики.

Пушиста?

Пушиста.

Стройна?

Стройна!

Что же - к делу, - сказал старшина. Достал топор и срубил сосенку. - Вот и всё, - произнёс старшина. Взвалил сосенку себе на плечи. - Вот и управились мы с заданием.

Вот те и на, - вырвалось у разведчиков.

На следующий день разведчики были отпущены в город, на новогоднюю ёлку к детям в детский дошкольный подземный сад.

Стояла сосенка. Стройна. Пушиста. Висят на сосенке шары, гирлянды, разноцветные фонарики горят.

Вы спросите: почему же сосна, не ёлка? Не растут в тех широтах ёлки. Да и для того, чтобы сосенку добыть, надо было к фашистам в тылы пробраться.

Не только здесь, но и в других местах Севастополя зажглись в тот нелёгкий год для детей новогодние ёлки.

Видать, не только в бригаде морских пехотинцев у полковника Горпищенко, но и в других частях задание для разведчиков в ту предновогоднюю ночь было особым.

Огородники

Было это незадолго до Курской битвы. В стрелковую часть прибыло пополнение.

Старшина обходил бойцов. Шагает вдоль строя. Рядом идёт ефрейтор. Держит карандаш и блокнот в руках.

Глянул старшина на первого из бойцов:

Картошку сажать умеешь?

Боец смутился, пожал плечами.

Картошку сажать умеешь?

Умею! - звонко сказал солдат.

Два шага вперёд.

Вышел солдат из строя.

Пиши в огородники, - сказал старшина ефрейтору.

Картошку сажать умеешь?

Не пробовал.

Не приходилось, но если надо...

Хватит, - сказал старшина.

Вышли вперёд бойцы. Оказался в строю умеющих и солдат Анатолий Скурко. Гадает солдат Скурко: куда это их, умеющих? «Картошку сажать - так по времени поздно. (Уже вовсю заиграло лето.) Если её копать, то по времени очень рано».

Гадает солдат Скурко. И другие бойцы гадают:

Картошку сажать?

Морковку сеять?

Огурцы для штабной столовой?

Посмотрел на солдат старшина.

Ну что же, - сказал старшина. - Отныне вам быть в минёрах, - и вручает солдатам мины.

Приметил лихой старшина, что тот, кто умеет сажать картофель, быстрей и надёжнее ставит мины.

Усмехнулся солдат Скурко. Не сдержали улыбок и другие солдаты.

Приступили к делам огородники. Конечно, не сразу, не в тот же миг. Ставить мины не такое простое дело. Специальную тренировку прошли солдаты.

На многие километры на север, на юг, на запад от Курска протянули минёры минные поля и заслоны. Только в первый день Курской битвы на этих полях и заслонах подорвалось более ста фашистских танков и самоходных орудий.

Идут минёры.

Ну как, огородники?

Полный во всём порядок.

Злая фамилия

Стеснялся солдат своей фамилии. Не повезло ему при рождении. Трусов его фамилия.

Время военное. Фамилия броская.

Уже в военкомате, когда призывали солдата в армию, - первый вопрос:

Фамилия?

Трусов.

Как-как?

Трусов.

Д-да... - протянули работники военкомата.

Попал боец в роту.

Как фамилия?

Рядовой Трусов.

Как-как?

Рядовой Трусов.

Д-да... - протянул командир.

Много бед от фамилии принял солдат. Кругом шутки да прибаутки:

Видать, твой предок в героях не был.

В обоз при такой фамилии!

Привезут полевую почту. Соберутся солдаты в круг. Идёт раздача прибывших писем. Называют фамилии:

Козлов! Сизов! Смирнов!

Всё нормально. Подходят солдаты, берут свои письма.

Выкрикнут:

Трусов!

Смеются кругом солдаты.

Не вяжется с военным временем как-то фамилия. Горе солдату с этой фамилией.

В составе своей 149-й отдельной стрелковой бригады рядовой Трусов прибыл под Сталинград. Переправили бойцов через Волгу на правый берег. Вступила бригада в бой.

Ну, Трусов, посмотрим, какой из тебя солдат, - сказал командир отделения.

Не хочется Трусову оскандалиться. Старается. Идут солдаты в атаку. Вдруг слева застрочил вражеский пулемёт. Развернулся Трусов. Из автомата дал очередь. Замолчал неприятельский пулемёт.

Молодец! - похвалил бойца командир отделения.

Пробежали солдаты ещё несколько шагов. Снова бьёт пулемёт.

Теперь уже справа. Повернулся Трусов. Подобрался к пулемётчику. Бросил гранату. И этот фашист утих.

Герой! - сказал командир отделения.

Залегли солдаты. Ведут перестрелку с фашистами. Кончился бой. Подсчитали солдаты убитых врагов. Двадцать человек оказалось у того места, откуда вёл огонь рядовой Трусов.

О-о! - вырвалось у командира отделения. - Ну, брат, злая твоя фамилия. Злая!

Улыбнулся Трусов.

За смелость и решительность в бою рядовой Трусов был награждён медалью.

Висит на груди у героя медаль «За отвагу». Кто ни встретит - глаза на награду скосит.

Первый к солдату теперь вопрос:

За что награждён, герой?

Никто не переспросит теперь фамилию. Не хихикнет теперь никто. С ехидством словцо не бросит.

Ясно отныне бойцу: не в фамилии честь солдатская - дела человека красят.

Необычная операция

Поражался Мокапка Зяблов. Непонятное что- то творилось у них на станции. Жил мальчик с дедом и бабкой недалеко от города Суджи в небольшом рабочем посёлке при станции Локинской. Был сыном потомственного железнодорожника.

Любил Мокапка часами крутиться около станции. Особенно в эти дни. Один за одним приходят сюда эшелоны. Подвозят военную технику. Знает Мокапка, что побили фашистов наши войска под Курском. Гонят врагов на запад. Хоть и мал, да с умом Мокапка, видит - приходят сюда эшелоны. Понимает: значит, здесь, в этих местах, намечается дальнейшее наступление.

Идут эшелоны, пыхтят паровозы. Разгружают солдаты военный груз.

Крутился Мокапка как-то рядом с путями. Видит: новый пришёл эшелон. Танки стоят на платформах. Много. Принялся мальчик танки считать. Присмотрелся - а они деревянные. Как же на них воевать?!

Бросился мальчик к бабке.

Деревянные, - шепчет, - танки.

Неужто? - всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

Деревянные, деда, танки. Поднял старый глаза на внука. Помчался мальчишка к станции. Смотрит: снова идёт эшелон. Остановился состав. Глянул Мокапка - пушки стоят на платформах. Много. Не меньше, чем было танков.

Присмотрелся Мокапка - так ведь пушки тоже, никак, деревянные! Вместо стволов - кругляки торчат.

Бросился мальчик к бабке.

Деревянные, - шепчет, - пушки.

Неужто?.. - всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

Деревянные, деда, пушки.

Что-то новое, - молвил дед.

Много непонятного творилось тогда на станции. Прибыли как-то ящики со снарядами. Горы выросли этих ящиков. Доволен Мокапка:

Здорово всыпят фашистам наши!

И вдруг узнаёт: пустые на станции ящики. «Зачем же таких-то и целые горы?!» - гадает мальчик.

А вот и совсем непонятное. Приходят сюда войска. Много. Колонна спешит за колонной. Идут открыто, приходят засветло.

Лёгкий характер у мальчика. Сразу познакомился с солдатами. Дотемна всё крутился рядом. Утром снова бежит к солдатам. И тут узнаёт: покинули ночью эти места солдаты.

Стоит Мокапка, опять гадает.

Не знал Мокапка, что применили наши под Суджей военную хитрость.

Ведут фашисты с самолётов разведку за советскими войсками. Видят: приходят на станцию эшелоны, привозят танки, привозят пушки.

Замечают фашисты и горы ящиков со снарядами. Засекают, что движутся сюда войска. Много. За колонной идёт колонна. Видят фашисты, как подходят войска, а о том, что ночью незаметно отсюда они уходят, об этом враги не знают.

Ясно фашистам: вот где готовится новое русское наступление! Здесь, под городом Суджей. Стянули под Суджу они войска, на других участках силы свои ослабили. Только стянули - и тут удар! Однако не под Суджей. В другом месте ударили наши. Вновь победили они фашистов. А вскоре и вовсе разбили их в Курской битве.

Вязьма

Привольны поля под Вязьмой. К небу бегут холмы.

Слова из были не выкинешь. Под городом Вязьмой большая группа советских войск попала к врагу в окружение. Довольны фашисты.

Сам Гитлер, предводитель фашистов, звонит на фронт:

Окружены?

Так точно, наш фюрер, - рапортуют фашистские генералы.

Сложили оружие?

Молчат генералы.

Сложили оружие?

Вот смелый один нашёлся.

Нет. Осмелюсь доложить, мой фюрер… - Генерал что-то хотел сказать.

Однако Гитлер отвлёкся чем-то. На полуслове прервалась речь.

Вот уже несколько дней, находясь в окружении, советские солдаты ведут упорные бои. Сковали они фашистов. Срывается фашистское наступление. Застряли враги под Вязьмой.

Снова Гитлер звонит из Берлина:

Окружены?

Так точно, наш фюрер, - докладывают фашистские генералы.

Сложили оружие?

Молчат генералы.

Сложили оружие?

Страшная брань понеслась из трубки.

Осмелюсь доложить, мой фюрер, - пытается что-то сказать тот, смелый. - Наш Фридрих Великий ещё сказал…

Снова проходят дни. Не утихают бои под Вязьмой. Застряли, завязли враги под Вязьмой.

Вяжет их Вязьма, вяжет. За горло рукой взяла!

В гневе великом фюрер. Снова звонок из Берлина.

Сложили оружие?

Молчат генералы.

Сложили оружие?!

Нет, - за всех отвечает смелый.

Снова брызнул поток нехороших слов. Заплясала мембрана в трубке.

Притих генерал. Переждал. Уловил минутку:

Осмелюсь доложить, мой фюрер, наш великий, наш мудрый король Фридрих ещё сказал…

Слушает Гитлер:

Ну, ну так что же сказал наш Фридрих?

Фридрих Великий сказал, - повторил генерал, - русских нужно дважды застрелить. А потом ещё и толкнуть, мой фюрер, чтобы они упали.

Буркнул что-то невнятное в трубку фюрер. Отсоединился берлинский провод.

Целую неделю под Вязьмой не утихали бои. Неоценимой была для Москвы неделя. За эти дни защитники Москвы успели собраться с силами и подготовили для обороны удобные рубежи.

Привольны поля под Вязьмой. К небу бегут холмы. Здесь на полях, на холмах под Вязьмой сотни лежат героев. Здесь, защищая Москву, совершили советские люди ратный великий подвиг.

Запомни!

Светлую память о них храни!

Генерал Жуков

Командующим Западным фронтом - фронтом, в состав которого входило большинство войск, защищавших Москву, был назначен генерал армии Георгий Константинович Жуков.

Прибыл Жуков на Западный фронт. Докладывают ему штабные офицеры боевую обстановку.

Бои идут у города Юхнова, у Медыни, возле Калуги.

Находят офицеры на карте Юхнов.

Вот тут, - докладывают, - у Юхнова, западнее города… - и сообщают, где и как расположены фашистские войска у города Юхнова.

Нет, нет, не здесь они, а вот тут, - поправляет офицеров Жуков и сам указывает места, где находятся в это время фашисты.

Переглянулись офицеры. Удивлённо на Жукова смотрят.

Здесь, здесь, вот именно в этом месте. Не сомневайтесь, - говорит Жуков.

Продолжают офицеры докладывать обстановку.

Вот тут, - находят на карте город Медынь, - на северо-запад от города, сосредоточил противник большие силы, - и перечисляют, какие силы: танки, артиллерию, механизированные дивизии…

Так, так, правильно, - говорит Жуков. - Только силы не вот здесь, а вот тут, - уточняет по карте Жуков.

Опять офицеры удивлённо на Жукова смотрят. Забыли они про дальнейший доклад, про карту.

Вновь склонились над картой штабные офицеры. Докладывают Жукову, какова боевая обстановка у города Калуги.

Вот сюда, - говорят офицеры, - к югу от Калуги, подтянул противник мотомехчасти. Вот тут в эту минуту они стоят.

Нет, - возражает Жуков. - Не в этом месте они сейчас. Вот куда передвинуты части, - и показывает новое место на карте.

Остолбенели штабные офицеры. С нескрываемым удивлением на нового командующего смотрят. Уловил Жуков недоверие в глазах офицеров. Усмехнулся.

Не сомневайтесь. Всё именно так. Вы молодцы - обстановку знаете, похвалил Жуков штабных офицеров. - Но у меня точнее.

Оказывается, побывал уже генерал Жуков и под Юхновом, и под Медынью, и под Калугой. Прежде чем в штаб - поехал прямо на поле боя. Вот откуда точные сведения.

Во многих битвах принимал участие генерал, а затем Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков - выдающийся советский полководец, герой Великой Отечественной войны. Это под его руководством и под руководством других советских генералов советские войска отстояли Москву от врагов. А затем в упорных сражениях и разбили фашистов в Великой Московской битве.

Московское небо

Было это ещё до начала Московской битвы.

Размечтался в Берлине Гитлер. Гадает: как поступить с Москвой? Мучается - что бы сделать такое необычное, оригинальное. Думал, думал…

Придумал такое Гитлер. Решил Москву затопить водой. Построить огромные плотины вокруг Москвы. Залить водой и город, и всё живое.

Сразу погибнет всё: люди, дома и Московский Кремль!

Прикрыл он глаза. Видит: на месте Москвы бездонное плещется море!

Будут помнить меня потомки!

Потом подумал: «Э-э, пока набежит вода…»

Ждать?!

Нет, не согласен он долго ждать.

Уничтожить сейчас же! В сию минуту!

Подумал Гитлер, и вот приказ:

Разбомбить Москву! Уничтожить! Снарядами! Бомбами! Послать эскадрильи! Послать армады! Не оставить камня на камне! Сровнять с землёй!

Выбросил руку вперёд, как шпагу:

Уничтожить! Сровнять с землёй!

Так точно, сровнять с землёй, - замерли в готовности фашистские генералы.

22 июля 1941 года, ровно через месяц после начала войны, фашисты совершили первый воздушный налёт на Москву.

Сразу 200 самолётов послали в этот налёт фашисты. Нагло гудят моторы.

Развалились в креслах своих пилоты. Всё ближе Москва, всё ближе. Потянулись фашистские лётчики к бомбовым рычагам.

Но что такое?! Скрестились в небе ножами-шпагами мощные прожекторы. Поднялись навстречу воздушным разбойникам краснозвёздные советские истребители.

Не ожидали фашисты подобной встречи. Расстроился строй врагов. Лишь немногие самолёты прорвались тогда к Москве. Да и те торопились. Бросали бомбы куда придётся, скорей бы их сбросить и бежать отсюда.

Сурово московское небо. Крепко наказан непрошеный гость. 22 самолёта сбито.

Н-да… - протянули фашистские генералы.

Задумались. Решили посылать теперь самолёты не все сразу, не общей кучей, а небольшими группами.

Будут наказаны большевики!

На следующий день вновь 200 самолётов летят на Москву. Летят небольшими группами - по три, четыре машины в каждой.

И снова их встретили советские зенитчики, снова их отогнали краснозвёздные истребители.

В третий раз посылают фашисты на Москву самолёты. Неглупыми, изобретательными были генералы у Гитлера. Новый придумали план генералы. Надо самолёты послать в три яруса, решили они. Одна группа самолётов пусть летит невысоко от земли. Вторая - чуть выше. А третья - и на большой высоте, и чуть с опозданием. Первые две группы отвлекут внимание защитников московского неба, рассуждают генералы, а в это время на большой высоте незаметно к городу подойдёт третья группа, и лётчики сбросят бомбы точно на цели.

И вот снова в небе фашистские самолёты. Развалились в креслах своих пилоты. Гудят моторы. Бомбы застыли в люках.

Идёт группа. За ней вторая. А чуть поотстав, на большой высоте, третья. Самым последним летит самолёт особый, с фотоаппаратами. Сфотографирует он, как разрушат фашистские самолёты Москву, привезёт напоказ генералам…

Ждут генералы известий. Вот и возвращается первый самолёт. Заглохли моторы. Остановились винты. Вышли пилоты. Бледные-бледные. Едва на ногах стоят.

Пятьдесят самолётов потеряли в тот день фашисты. Не вернулся назад и фотограф. Сбили его в пути.

Неприступно московское небо. Строго карает оно врагов. Рухнул коварный расчёт фашистов.

Мечтали фашисты и их бесноватый фюрер уничтожить Москву до основ, до камня. А что получилось?

Красная площадь

Враг рядом. Советские войска оставили Волоколамск и Можайск. На отдельных участках фронта фашисты подошли к Москве и того ближе. Бои идут у Наро-Фоминска, Серпухова и Тарусы.

Но как всегда, в этот дорогой для всех граждан Советского Союза день, в Москве, на Красной площади, состоялся военный парад в честь великого праздника.

Когда солдату Митрохину сказали, что часть, в которой он служит, будет принимать участие в параде на Красной площади, не поверил солдат вначале. Решил, что ошибся, ослышался, что-то неверно понял.

Парад! - объясняет ему командир. - Торжественный, на Красной площади.

Так точно, парад, - отвечает Митрохин. Однако в глазах неверие.

И вот замер Митрохин в строю. Стоит он на Красной площади. И слева стоят от него войска. И справа стоят войска. Руководители партии и члены правительства на ленинском Мавзолее. Всё точь-в-точь как в былое мирное время.

Только редкость для этого дня - от снега бело кругом. Рано нынче мороз ударил. Падал снег всю ночь до утра. Побелил Мавзолей, лёг на стены Кремля, на площадь.

8 часов утра. Сошлись стрелки часов на кремлёвской башне.

Отбили куранты время.

Минута. Всё стихло. Командующий парадом отдал традиционный рапорт. Принимающий парад поздравляет войска с годовщиной Великого Октября. Опять всё стихло. Ещё минута. И вот вначале тихо, а затем всё громче и громче звучат слова Председателя Государственного Комитета Обороны, Верховного Главнокомандующего Вооружёнными Силами СССР товарища Сталина.

Сталин говорит, что не в первый раз нападают на нас враги. Что были в истории молодой Советской Республики и более тяжёлые времена. Что первую годовщину Великого Октября мы встречали окружёнными со всех сторон захватчиками. Что против нас тогда воевало 14 капиталистических государств и мы потеряли три четвёртых своей территории. Но советские люди верили в победу. И они победили. Победят и сейчас.

На вас, - долетают слова до Митрохина, - смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков.

Застыли в строю солдаты.

Великая освободительная миссия выпала на вашу долю, - летят сквозь мороз слова. - Будьте же достойными этой миссии!

Подтянулся Митрохин. Лицом стал суровее, серьёзнее, строже.

Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. - И вслед за этим Сталин сказал: - Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков - Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!

Биты фашисты. Москва же стоит и цветёт, как прежде. Хорошеет от года к году.

Случай на переправе

Был у нас в роте один солдат. До войны он учился в музыкальном институте и так замечательно играл на баяне, что один из бойцов как-то сказал:

Братцы, это уму непостижимый обман! Наверное, в этом ящике спрятан какой-то хитрый механизм! Вот посмотреть бы...

Пожалуйста,- ответил баянист.- Мне как раз пора мехи подклеить.

И у всех на глазах разобрал инструмент.

Тю-ю,- разочарованно протянул боец.- Пусто, как в стрелянной гильзе...

Внутри баяна, между двух деревянных коробков, соединённых кожаным мехом-гармошкой, в самом деле было пусто. Лишь на боковых дощечках, там, где снаружи расположены кнопки-пуговицы, оказались широкие металлические пластины с дырочками разных размеров. За каждой дырочкой спрятана узкая медная планка-лепесток. При растягивании меха воздух проходит через отверстия и приводит в колебание медные лепестки. И те звучат. Тонкие - высоко. Потолще - пониже, а толстые лепестки словно поют басом. Если музыкант сильно растягивает мехи - пластинки звучат громко. Если воздух нагнетается слабо, пластинки колеблются чуть-чуть, и музыка получается тихой-тихой.Вот и все чудеса!

А настоящим чудом были пальцы нашего баяниста. Удивительно играл, ничего не скажешь!

И это удивительное умение не раз помогало нам в трудной фронтовой жизни.

Наш баянист и настроение вовремя поднимет, и на морозе греет - заставляет плясать, и бодрость в приунывшего вселяет, и довоенную счастливую юность заставит вспомнить: родные края, матерей и любимых. А однажды...

Однажды вечером по приказу командования мы меняли боевые позиции. В бой с немцами велено было ни в коем случае не вступать. На нашем пути протекала не очень широкая, но глубокая речка с одним-единственным бродом, которым мы и воспользовались. На том берегу остались командир и радист, они заканчивали сеанс связи. Их-то и отрезали внезапно нагрянувшие фашистские автоматчики. И хотя немцы не знали, что наши были на их берегу, переправу держали под огнём, и перейти брод не было никакой возможности. А когда наступила ночь, немцы стали освещать брод ракетами. Что и говорить - положение казалось безвыходным.

Вдруг наш баянист, ни слова не говоря, достаёт свой баян и начинает играть «Катюшу».

Немцы сначала опешили. Потом опомнились и обрушили на наш берег шквальный огонь. А баянист внезапно оборвал аккорд и замолк. Немцы перестали стрелять. Кто-то из них радостно завопил: «Рус, Рус, капут, боян!»

А с баянистом никакого капута не произошло. Заманивая немцев, он отполз вдоль берега подальше от переправы и снова заиграл задорную «Катюшу».

Немцы этот вызов приняли. Они стали преследовать музыканта, и поэтому на несколько минут оставили брод без осветительных ракет.

Командир и радист тотчас сообразили, для чего наш баянист затеял с немцами «музыкальную» игру, и, не мешкая, проскочили бродом на другой берег.

Вот какие случаи бывали с нашим солдатом-баянистом и его другом баяном, к слову сказать, названным так в честь древнерусского певца Б о я н а.

Мы собрали для вас самые лучшие рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. Рассказы от первого лица, не придуманные, живые воспоминания фронтовиков и свидетелей войны.

Рассказ о войне из книги священника Александра Дьяченко «Преодоление»

Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была се­мья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом ста­ло известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как ско­тину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в те­плушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из ваго­нов, то некоторые были уже не в состоянии дви­гаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на зем­лю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому - свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы.

Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, бли­же к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?

Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не расска­зывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову.

Об Освенциме я узнал уже позд­нее. Узнал и понял, почему моя соседка не мог­ла смотреть на трубы нашей котельной.

Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох, как досталось. А когда наши по­гнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки - завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик - увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны - врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тог­да повезло.

В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берли­ном на Зееловских высотах. Я видел фотогра­фии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орде­нах, несколько человек - . Многие, как и мой папа, были призваны в действующую ар­мию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воева­ли так отчаянно храбро.

Шли по Европе, осво­бождали узников концлагерей и били врага, до­бивая беспощадно. «Мы рвались в саму Герма­нию, мы мечтали, как размажем ее траками гу­сениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще сме­ялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».

Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких не­мецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подва­лах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полков­ник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площа­ди городка.

«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты си­дят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей, как тараканы, начали выползать немецкие дети. Кто-то сто­ит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю ти­хонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».

А потом они кормили немецких детей, отда­вали все, что только можно было каким-то обра­зом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насилова­ли, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.

Командир бригады, Герой Советского Со­юза, по национальности еврей, родителей ко­торого, как и всех других евреев маленького бе­лорусского городка, каратели живыми закопа­ли в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «вы­родков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли рас­пространить заразу среди личного состава.

Но полковник, вместо того чтобы стре­лять, приказал увеличить норму расхода про­дуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.

Думаешь, что это за явление такое - Рус­ский Солдат? Откуда такое милосердие? Поче­му не мстили? Кажется, это выше любых сил - узнать, что всю твою родню живьем закопа­ли, возможно, отцы этих же детей, видеть кон­цлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кор­мили, лечили.

С описываемых событий прошло несколь­ко лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:

Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас во мне трудно узнать того голодного оборванного мальчишку. Но я вас запомнил, как вы тог­да кормили нас среди руин. Поверьте, мы ни­когда этого не забудем.

Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой хри­стианской любви.

Живы. Выдержим. Победим.

ПРАВДА О ВОЙНЕ

Надо отметить, что далеко не на всех произвело убедительное впечатление выступление В. М. Молотова в первый день войны, а заключительная фраза у некоторых бойцов вызвала иронию. Когда мы, врачи, спрашивали у них, как дела на фронте, а жили мы только этим, часто слышали ответ: «Драпаем. Победа за нами… то есть у немцев!»

Не могу сказать, что и выступление И. В. Сталина на всех подействовало положительно, хотя на большинство от него повеяло теплом. Но в темноте большой очереди за водой в подвале дома, где жили Яковлевы, я услышал однажды: «Вот! Братьями, сестрами стали! Забыл, как за опоздания в тюрьму сажал. Пискнула крыса, когда хвост прижали!» Народ при этом безмолвствовал. Приблизительно подобные высказывания я слышал неоднократно.

Подъему патриотизма способствовали еще два фактора. Во-первых, это зверства фашистов на нашей территории. Сообщения газет, что в Катыни под Смоленском немцы расстреляли десятки тысяч плененных нами поляков, а не мы во время отступления, как уверяли немцы, воспринимались без злобы. Все могло быть. «Не могли же мы их оставить немцам», - рассуждали некоторые. Но вот убийство наших людей население простить не могло.

В феврале 1942 года моя старшая операционная медсестра А. П. Павлова получила с освобожденных берегов Селигера письмо, где рассказывалось, как после взрыва ручной фанаты в штабной избе немцев они повесили почти всех мужчин, в том числе и брата Павловой. Повесили его на березе у родной избы, и висел он почти два месяца на глазах у жены и троих детей. Настроение от этого известия у всего госпиталя стало грозным для немцев: Павлову любили и персонал, и раненые бойцы… Я добился, чтобы во всех палатах прочли подлинник письма, а пожелтевшее от слез лицо Павловой было в перевязочной у всех перед глазами…

Второе, что обрадовало всех, это примирение с церковью. Православная церковь проявила в своих сборах на войну истинный патриотизм, и он был оценен. На патриарха и духовенство посыпались правительственные награды. На эти средства создавались авиаэскадрильи и танковые дивизии с названиями «Александр Невский» и «Дмитрий Донской». Показывали фильм, где священник с председателем райисполкома, партизаном, уничтожает зверствующих фашистов. Фильм заканчивался тем, что старый звонарь поднимается на колокольню и бьет в набат, перед этим широко перекрестясь. Прямо звучало: «Осени себя крестным знамением, русский народ!» У раненых зрителей, да и у персонала блестели слезы на глазах, когда зажигался свет.

Наоборот, огромные деньги, внесенные председателем колхоза, кажется, Ферапонтом Головатым, вызывали злобные улыбки. «Ишь как наворовался на голодных колхозниках», - говорили раненые из крестьян.

Громадное возмущение у населения вызвала и деятельность пятой колонны, то есть внутренних врагов. Я сам убедился, как их было много: немецким самолетам сигнализировали из окон даже разноцветными ракетами. В ноябре 1941 года в госпитале Нейрохирургического института сигнализировали из окна азбукой Морзе. Дежурный врач Мальм, совершенно спившийся и деклассированный человек, сказал, что сигнализация шла из окна операционной, где дежурила моя жена. Начальник госпиталя Бондарчук на утренней пятиминутке сказал, что он за Кудрину ручается, а дня через два сигнальщика взяли, и навсегда исчез сам Мальм.

Мой учитель игры на скрипке Александров Ю. А., коммунист, хотя и скрыто религиозный, чахоточный человек, работал начальником пожарной охраны Дома Красной Армии на углу Литейного и Кировской. Он гнался за ракетчиком, явно работником Дома Красной Армии, но не смог рассмотреть его в темноте и не догнал, но ракетницу тот бросил под ноги Александрову.

Быт в институте постепенно налаживался. Стало лучше работать центральное отопление, электрический свет стал почти постоянным, появилась вода в водопроводе. Мы ходили в кино. Такие фильмы, как «Два бойца», «Жила-была девочка» и другие, смотрели с нескрываемым чувством.

На «Два бойца» санитарка смогла взять билеты в кинотеатр «Октябрь» на сеанс позже, чем мы рассчитывали. Придя на следующий сеанс, мы узнали, что снаряд попал во двор этого кинотеатра, куда выпускали посетителей предыдущего сеанса, и многие были убиты и ранены.

Лето 1942 года прошло через сердца обывателей очень грустно. Окружение и разгром наших войск под Харьковом, сильно пополнившие количество наших пленных в Германии, навели большое на всех уныние. Новое наступление немцев до Волги, до Сталинграда, очень тяжело всеми переживалось. Смертность населения, особенно усиленная в весенние месяцы, несмотря на некоторое улучшение питания, как результат дистрофии, а также гибель людей от авиабомб и артиллерийских обстрелов ощутили все.

У жены украли в середине мая мою и ее продовольственные карточки, отчего мы снова очень сильно голодали. А надо было готовиться к зиме.

Мы не только обработали и засадили огороды в Рыбацком и Мурзинке, но получили изрядную полосу земли в саду у Зимнего дворца, который был отдан нашему госпиталю. Это была превосходная земля. Другие ленинградцы обрабатывали другие сады, скверы, Марсово поле. Мы посадили даже десятка два глазков от картофеля с прилегающим кусочком шелухи, а также капусту, брюкву, морковь, лук-сеянец и особенно много турнепса. Сажали везде, где только был клочок земли.

Жена же, боясь недостатка белковой пищи, собирала с овощей слизняков и мариновала их в двух больших банках. Впрочем, они не пригодились, и весной 1943 года их выбросили.

Наступившая зима 1942/43 года была мягкой. Транспорт больше не останавливался, все деревянные дома на окраинах Ленинграда, в том числе и дома в Мурзинке, снесли на топливо и запаслись им на зиму. В помещениях был электрический свет. Вскоре ученым дали особые литерные пайки. Мне как кандидату наук дали литерный паек группы Б. В него ежемесячно входили 2 кг сахара, 2 кг крупы, 2 кг мяса, 2 кг муки, 0,5 кг масла и 10 пачек папирос «Беломорканал». Это было роскошно, и это нас спасло.

Обмороки у меня прекратились. Я даже легко всю ночь дежурил с женой, охраняя огород у Зимнего дворца по очереди, три раза за лето. Впрочем, несмотря на охрану, все до одного кочана капусты украли.

Большое значение имело искусство. Мы начали больше читать, чаще бывать в кино, смотреть кинопередачи в госпитале, ходить на концерты самодеятельности и приезжавших к нам артистов. Однажды мы с женой были на концерте приехавших в Ленинград Д. Ойстраха и Л. Оборина. Когда Д. Ойстрах играл, а Л. Оборин аккомпанировал, в зале было холодновато. Внезапно голос тихо сказал: «Воздушная тревога, воздушная тревога! Желающие могут спуститься в бомбоубежище!» В переполненном зале никто не двинулся, Ойстрах благодарно и понимающе улыбнулся нам всем одними глазами и продолжал играть, ни на мгновение не споткнувшись. Хотя в ноги толкало от взрывов и доносились их звуки и тявканье зениток, музыка поглотила все. С тех пор эти два музыканта стали моими самыми большими любимцами и боевыми друзьями без знакомства.

К осени 1942 года Ленинград сильно опустел, что тоже облегчало его снабжение. К моменту начала блокады в городе, переполненном беженцами, выдавалось до 7 миллионов карточек. Весной 1942 года их выдали только 900 тысяч.

Эвакуировались многие, в том числе и часть 2-го Медицинского института. Остальные вузы уехали все. Но все же считают, что Ленинград смогли покинуть по Дороге жизни около двух миллионов. Таким образом, около четырех миллионов умерло (По официальным данным в блокадном Ленинграде умерло около 600 тысяч человек, по другим - около 1 миллиона. - ред.) цифра, значительно превышающая официальную. Далеко не все мертвецы попали на кладбище. Громадный ров между Саратовской колонией и лесом, идущим к Колтушам и Всеволожской, принял в себя сотни тысяч мертвецов и сровнялся с землей. Сейчас там пригородный огород, и следов не осталось. Но шуршащая ботва и веселые голоса убирающих урожай - не меньшее счастье для погибших, чем траурная музыка Пискаревского кладбища.

Немного о детях. Их судьба была ужасна. По детским карточкам почти ничего не давали. Мне как-то особенно живо вспоминаются два случая.

В самую суровую часть зимы 1941/42 года я брел из Бехтеревки на улицу Пестеля в свой госпиталь. Опухшие ноги почти не шли, голова кружилась, каждый осторожный шаг преследовал одну цель: продвинуться вперед и не упасть при этом. На Староневском я захотел зайти в булочную, чтобы отоварить две наши карточки и хоть немного согреться. Мороз пробирал до костей. Я стал в очередь и заметил, что около прилавка стоит мальчишка лет семи-восьми. Он наклонился и весь как бы сжался. Вдруг он выхватил кусок хлеба у только что получившей его женщины, упал, сжавшись в ко-1 мок спиной кверху, как ежик, и начал жадно рвать хлеб зубами. Женщина, утратившая хлеб, дико завопила: наверное, ее дома ждала с нетерпением голодная семья. Очередь смешалась. Многие бросились бить и топтать мальчишку, который продолжал есть, ватник и шапка защищали его. «Мужчина! Хоть бы вы помогли», - крикнул мне кто-то, очевидно, потому, что я был единственным мужчиной в булочной. Меня закачало, сильно закружилась голова. «Звери вы, звери», - прохрипел я и, шатаясь, вышел на мороз. Я не мог спасти ребенка. Достаточно было легкого толчка, и меня, безусловно, приняли бы разъяренные люди за сообщника, и я упал бы.

Да, я обыватель. Я не кинулся спасать этого мальчишку. «Не обернуться в оборотня, зверя», - писала в эти дни наша любимая Ольга Берггольц. Дивная женщина! Она многим помогала перенести блокаду и сохраняла в нас необходимую человечность.

Я от имени их пошлю за рубеж телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим».

Но неготовность разделить участь избиваемого ребенка навсегда осталась у меня зарубкой на совести…

Второй случай произошел позже. Мы получили только что, но уже во второй раз, литерный паек и вдвоем с женой несли его по Литейному, направляясь домой. Сугробы были и во вторую блокадную зиму достаточно высоки. Почти напротив дома Н. А. Некрасова, откуда он любовался парадным подъездом, цепляясь за погруженную в снег решетку, шел ребенок лет четырех-пяти. Он с трудом передвигал ноги, огромные глаза на иссохшем старческом лице с ужасом вглядывались в окружающий мир. Ноги его заплетались. Тамара вытащила большой, двойной, кусок сахара и протянула ему. Он сначала не понял и весь сжался, а потом вдруг рывком схватил этот сахар, прижал к груди и замер от страха, что все случившееся или сон, или неправда… Мы пошли дальше. Ну, что же большее могли сделать еле бредущие обыватели?

ПРОРЫВ БЛОКАДЫ

Все ленинградцы ежедневно говорили о прорыве блокады, о предстоящей победе, мирной жизни и восстановлении страны, втором фронте, то есть об активном включении в войну союзников. На союзников, впрочем, мало надеялись. «План уже начерчился, но рузвельтатов никаких»,- шутили ленинградцы. Вспоминали и индейскую мудрость: «У меня три друга: первый - мой друг, второй - друг моего друга и третий - враг моего врага». Все считали, что третья степень дружбы только и объединяет нас с нашими союзниками. (Так, кстати, и оказалось: второй фронт появился только тогда, когда ясно стало, что мы сможем освободить одни всю Европу.)

Редко кто говорил о других исходах. Были люди, которые считали, что Ленинград после войны должен стать свободным городом. Но все сразу же обрывали таких, вспоминая и «Окно в Европу», и «Медного всадника», и историческое значение для России выхода к Балтийскому морю. Но о прорыве блокады говорили ежедневно и всюду: за работой, на дежурствах на крышах, когда «лопатами отбивались от самолетов», гася зажигалки, за скудной едой, укладываясь в холодную постель и во время немудрого в те времена самообслуживания. Ждали, надеялись. Долго и упорно. Говорили то о Федюнинском и его усах, то о Кулике, то о Мерецкове.

В призывных комиссиях на фронт брали почти всех. Меня откомандировали туда из госпиталя. Помню, что только двубезрукому я дал освобождение, удивившись замечательным протезам, скрывавшим его недостаток. «Вы не бойтесь, берите с язвой желудка, туберкулезных. Ведь всем им придется быть на фронте не больше недели. Если не убьют, то ранят, и они попадут в госпиталь», - говорил нам военком Дзержинского района.

И действительно, война шла большой кровью. При попытках пробиться на связь с Большой землей под Красным Бором остались груды тел, особенно вдоль насыпей. «Невский пятачок» и Синявинские болота не сходили с языка. Ленинградцы бились неистово. Каждый знал, что за его спиной его же семья умирает с голоду. Но все попытки прорыва блокады не вели к успеху, наполнялись только наши госпитали искалеченными и умирающими.

С ужасом мы узнали о гибели целой армии и предательстве Власова. Этому поневоле пришлось поверить. Ведь, когда читали нам о Павлове и других расстрелянных генералах Западного фронта, никто не верил, что они предатели и «враги народа», как нас в этом убеждали. Вспоминали, что это же говорилось о Якире, Тухачевском, Уборевиче, даже о Блюхере.

Летняя кампания 1942 года началась, как я писал, крайне неудачно и удручающе, но уже осенью стали много говорить об упорстве наших под Сталинградом. Бои затянулись, подходила зима, а в ней мы надеялись на свои русские силы и русскую выносливость. Радостные вести о контрнаступлении под Сталинградом, окружении Паулюса с его 6-й армией, неудачи Манштейна в попытках прорвать это окружение давали ленинградцам новую надежду в канун Нового, 1943 года.

Я встречал Новый год с женой вдвоем, вернувшись часам к 11 в каморку, где мы жили при госпитале, из обхода по эвакогоспиталям. Была рюмка разведенного спирта, два ломтика сала, кусок хлеба грамм 200 и горячий чай с кусочком сахара! Целое пиршество!

События не заставили себя ждать. Раненых почти всех выписали: кого комиссовали, кого отправили в батальоны выздоравливающих, кого увезли на Большую землю. Но недолго бродили мы по опустевшему госпиталю после суматохи его разгрузки. Потоком пошли свежие раненые прямо с позиций, грязные, перевязанные часто индивидуальным пакетом поверх шинели, кровоточащие. Мы были и медсанбатом, и полевым, и фронтовым госпиталем. Одни стали на сортировку, другие - к операционным столам для бессменного оперирования. Некогда было поесть, да и не до еды стало.

Не первый раз шли к нам такие потоки, но этот был слишком мучителен и утомителен. Все время требовалось тяжелейшее сочетание физической работы с умственной, нравственных человеческих переживаний с четкостью сухой работы хирурга.

На третьи сутки мужчины уже не выдерживали. Им давали по 100 грамм разведенного спирта и посылали часа на три спать, хотя приемный покой завален был ранеными, нуждающимися в срочнейших операциях. Иначе они начинали плохо, полусонно оперировать. Молодцы женщины! Они не только во много раз лучше мужчин переносили тяготы блокады, гораздо реже погибали от дистрофии, но и работали, не жалуясь на усталость и четко выполняя свои обязанности.


В нашей операционной операции шли на трех столах: за каждым - врач и сестра, на все три стола - еще одна сестра, заменяющая операционную. Кадровые операционные и перевязочные сестры все до одной ассистировали на операциях. Привычка работать по много ночей подряд в Бехтеревке, больнице им. 25-го Октября и на «скорой помощи» меня выручила. Я выдержал это испытание, с гордостью могу сказать, как женщины.

Ночью 18 января нам привезли раненую женщину. В этот день убило ее мужа, а она была тяжело ранена в мозг, в левую височную долю. Осколок с обломками костей внедрился в глубину, полностью парализовав ей обе правые конечности и лишив ее возможности говорить, но при сохранении понимания чужой речи. Женщины-бойцы попадали к нам, но не часто. Я ее взял на свой стол, уложил на правый, парализованный бок, обезболил кожу и очень удачно удалил металлический осколок и внедрившиеся в мозг осколки кости. «Милая моя, - сказал я, кончая операцию и готовясь к следующей, - все будет хорошо. Осколок я достал, и речь к вам вернется, а паралич целиком пройдет. Вы полностью выздоровеете!»

Вдруг моя раненая сверху лежащей свободной рукой стала манить меня к себе. Я знал, что она не скоро еще начнет говорить, и думал, что она мне что-нибудь шепнет, хотя это казалось невероятным. И вдруг раненая своей здоровой голой, но крепкой рукой бойца охватила мне шею, прижала мое лицо к своим губам и крепко поцеловала. Я не выдержал. Я не спал четвертые сутки, почти не ел и только изредка, держа папироску корнцангом, курил. Все помутилось в моей голове, и, как одержимый, я выскочил в коридор, чтобы хоть на одну минуту прийти в себя. Ведь есть же страшная несправедливость в том, что женщин - продолжательниц рода и смягчающих нравы начала в человечестве, тоже убивают. И вот в этот момент заговорил, извещая о прорыве блокады и соединении Ленинградского фронта с Волховским, наш громкоговоритель.

Была глубокая ночь, но что тут началось! Я стоял окровавленный после операции, совершенно обалдевший от пережитого и услышанного, а ко мне бежали сестры, санитарки, бойцы… Кто с рукой на «аэроплане», то есть на отводящей согнутую руку шине, кто на костылях, кто еще кровоточа через недавно наложенную повязку. И вот начались бесконечные поцелуи. Целовали меня все, несмотря на мой устрашающий от пролитой крови вид. А я стоял, пропустил минут 15 из драгоценного времени для оперирования других нуждавшихся раненых, выдерживая эти бесчисленные объятия и поцелуи.

Рассказ о Великой Отечественной войне фронтовика

1 год назад в этот день началась война, разделившая историю не только нашей страны, а и всего мира на до и после . Рассказывает участник Великой Отечественной войны Марк Павлович Иванихин, председатель Совета ветеранов войны, труда, Вооруженных сил и правоохранительных органов Восточного административного округа.

– – это день, когда наша жизнь переломилась пополам. Было хорошее, светлое воскресенье, и вдруг объявили о войне, о первых бомбежках. Все поняли, что придется очень многое выдержать, 280 дивизий пошли на нашу страну. У меня семья военная, отец был подполковником. За ним сразу пришла машина, он взял свой «тревожный» чемодан (это чемодан, в котором всегда наготове было самое необходимое), и мы вместе поехали в училище, я как курсант, а отец как преподаватель.

Сразу все изменилось, всем стало понятно, что эта война будет надолго. Тревожные новости погрузили в другую жизнь, говорили о том, что немцы постоянно продвигаются вперед. Этот день был ясный, солнечный, а под вечер уже началась мобилизация.

Такими остались мои воспоминания, мальчишки 18-ти лет. Отцу было 43 года, он работал старшим преподавателем в первом Московском Артиллерийском училище имени Красина, где учился и я. Это было первое училище, которое выпустило в войну офицеров, воевавших на «Катюшах». Я всю войну воевал на «Катюшах».

– Молодые неопытные ребята шли под пули. Это была верная смерть?

– Мы все-таки многое умели. Еще в школе нам всем нужно было сдать норматив на значок ГТО (готов к труду и обороне). Тренировались почти как в армии: нужно было пробежать, проползти, проплыть, а также учили перевязывать раны, накладывать шины при переломах и так далее. Хоть , мы немного были готовы защищать свою Родину.

Я воевал на фронте с 6 октября 1941 по апрель 1945 г. Участвовал в сражениях за Сталинград, и от Курской Дуги через Украину и Польшу дошел до Берлина.

Война – это ужасное испытание. Это постоянная смерть, которая рядом с тобой и угрожает тебе. У ног рвутся снаряды, на тебя идут вражеские танки, сверху к тебе прицеливаются стаи немецких самолетов, артиллерия стреляет. Кажется, что земля превращается в маленькое место, где тебе некуда деться.

Я был командиром, у меня находилось 60 человек в подчинении. За всех этих людей надо отвечать. И, несмотря на самолеты и танки, которые ищут твоей смерти, нужно держать и себя в руках, и держать в руках солдат, сержантов и офицеров. Это выполнить сложно.

Не могу забыть концлагерь Майданек. Мы освободили этот лагерь смерти, увидели изможденных людей: кожа и кости. А особенно помнятся детишки с разрезанными руками, у них все время брали кровь. Мы увидели мешки с человеческими скальпами. Увидели камеры пыток и опытов. Что таить, это вызвало ненависть к противнику.

Еще помню, зашли в отвоеванную деревню, увидели церковь, а в ней немцы устроили конюшню. У меня солдаты были из всех городов советского союза, даже из Сибири, у многих погибли отцы на войне. И эти ребята говорили: «Дойдем до Германии, семьи фрицев перебьем, и дома их сожжем». И вот вошли мы в первый немецкий город, бойцы ворвались в дом немецкого летчика, увидели фрау и четверо маленьких детей. Вы думаете, кто-то их тронул? Никто из солдат ничего плохого им не сделал. Русский человек отходчив.

Все немецкие города, которые мы проходили, остались целы, за исключением Берлина, в котором было сильное сопротивление.

У меня четыре ордена. Орден Александра Невского, который получил за Берлин; орден Отечественной войны I-ой степени, два ордена Отечественной войны II степени. Также медаль за боевые заслуги, медаль за победу над Германией, за оборону Москвы, за оборону Сталинграда, за освобождение Варшавы и за взятие Берлина. Это основные медали, а всего их порядка пятидесяти. Все мы, пережившие военные годы, хотим одного - мира. И чтобы ценен был тот народ, который одержал победу.


Фото Юлии Маковейчук

Мой отец, Любченко Александр Митрофанович, родился в 1914 году, в селе (ныне город) Богучар, Воронежской области. В 1937 году окончил Воронежский политехнический институт по специальности «Сельскохозяйственные машины». В 1939 году он был призван в ряды РККА, Место призыва: Кагановичский РВК, Воронежская обл., г. Воронеж. (Место призыва я узнал из электронного банка документов «Подвиг народа в Великой Отечественной Войне 1941-1945 гг.»).

В 1939 году он был призван в ряды РККА, Место призыва: Кагановичский РВК, Воронежская обл., г. Воронеж. (Место призыва я узнал из электронного банка документов «Подвиг народа в Великой Отечественной Войне 1941-1945 гг.»).

Окончил школу младших командиров, и в том же году ему было присвоено звание сержант. Специальность — ремонтник авто и бронетехники. В начале Советско-финляндской войны 1939-1940 гг. он служил в танковом корпусе, который был придан 7 армии. Армия с началом боевых действий в ноябре 1939г. начала наступление на Карельском перешейке. Отец был командиром ремонтного отделения в составе ремонтной роты танкового корпуса. Задачей отделения был ремонт подбитых танков, бронемашин и транспортных автомобилей.

Ремонт часто начинался на поле боя. К подбитому танку, иногда не дожидаясь конца боя, подъезжала или подбегала, а иногда и подползала ремонтная бригада. Первой задачей было определить, можно ли быстро восстановить машину до состояния, когда она своим ходом уйдет с поля в ремонт. Если нет, то можно ли ее отбуксировать танковым тягачом. Самым страшным было, как говорил отец, найти в танке убитых. Условным сигналом, что есть раненные, был выстрел красной ракетой. За раненными высылали санитаров. Ремонты бывали разные. Иногда просто заводили заглохший двигатель, который не смог завести экипаж. Иногда заменяли траки, натягивали разорванные гусеницы на катки. Как правило, ремонтников сопровождал один стрелок, который во время ремонта вел наблюдение снаружи. На случай, если атака захлебнется и финны перейдут в контратаку.

Вот какой был случай в ноябре 1939 года. Наши части вели наступление на Карельском перешейке, на выборгском направлении. До линии Маннергейма еще не дошли. Местность была болотистая, с перелесками. В лесу встречались огромные валуны и даже скалы. Для танков местность мало подходящая. Хотя наши тяжелые танки типа КВ могла идти напролом, через лес, валя деревья. Но все-таки наступление в большей части шло по дорогам и вдоль дорог.

Один раз в перелеске, на проселочной дороге, завязался бой. Наши подтянули 2 танка. Только они не долго оказывали помощь. Один подорвался на мине, сдетонировал боекомплект, башня подскочила над танком и упала рядом. Второй танк продолжал поддерживать наступление, двигался по лесной дороге. Он подошел к огромным валунам, которые образовывали ворота вдоль дороги. Объехать их было нельзя. Танк начал двигаться вперед, и тут он тоже наскочил на мину. Ему повезло больше. Миной перебило трак, гусеница разорвалась, танк остановился. Кругом шел бой, танкисты были контужены. Их удалось вынуть из танка, заодно с танка сняли пулемет и рацию.

Стемнело. Бой затих сам собой. Ночью в перелеске ни финны, ни наши оставаться не рискнули. Отошли к опушкам, по разные стороны перелеска. Отец получил задание: затемно, до рассвета подойти с двумя ремонтниками из его отделения к танку, натянуть гусеницу, завести танк и вывести его из леса. Охрану обещали прислать сразу с рассветом. Отец и двое бойцов взяли в рюкзаки 2 танковых трака, инструмент и ушли в лес.

До танка шли с опаской, за каждым деревом мерещились финны. Однако до танка дошли, осмотрели. Начали ремонтировать. И тут отец увидел, что их окружают. Финны шли тихо, в маскхалатах. До них было метров 50. Бой принимать не было смысла. Ремонтникам выдавали только пистолеты, ими, как они шутили, «было удобно застрелиться, а вот воевать — не очень».

Отец вполголоса скомандовал: «в танк». То ли финны наших до последнего момента не видели, то ли не хотели открывать огонь, но в танк, как рассказывал отец, они успели залезть через люк механика-водителя и задраили изнутри все люки. Финны подошли, видимо увидели следы начавшегося ремонта и поняли, что ремонтники внутри. Они пробовали открыть люки, но не смогли. Тогда они начали кричать «Иван сдавайс!». Из танка не отвечали. Вскоре находящиеся в танке услышали, что по танку начали стукать деревяшки. Это финны подтаскивали к танку сухие деревца, обкладывали танк хворостом. Вскоре почувствовался запах дыма, дым начал лезть из всех щелей. Финны опять начали кричать, «Иван сдавайс!» и «Иван баня!». Хорошо, что это был дизельный танк БТ-7, они не так быстро воспламенялись, как бензиновые.

Отец и его бойцы сидели в танке, обмотали головы полой шинели. Это хоть немного защищало их от дыма. И думали, что раньше произойдет — они потеряют сознание от дыма или воспламенятся топливные баки. Становилось жарко. Но сдаваться не было и мысли. Отец говорил, что он уже мысленно попрощался с сестрами, тогда он еще не был женат. В общем, приготовились к мучительной смерти.

Уже почти в полуобморочном состоянии они вдруг услышали выстрелы. Завязалась перестрелка, но быстро кончилась. Кто-то стучал прикладом по броне и кричал «Живы?». Теперь самое главное было открыть люк. Отец помнил последнее, что сделал, открыл люк механика-водителя и потерял сознание. Очнулся он лежащим на земле, кто-то приподнял ему голову и пытался влить ему в рот водки. Отец закашлялся и пришел в себя. Дико болела голова, но он был живой! Его бойцы тоже пришли в себя. Сидели на снегу, смотрели друг на друга и улыбались. Но тут подошел ком.роты и велел продолжать работу. В общем, гусеницу скоро отремонтировали, танк завели и он своим ходом вышел из леса. Это был первый раз, когда смерь была совсем близко.

Великая Отечественная война началась для отца 22 июня под Одессой на Южном Фронте. Были тяжелые бои и отступление. С началом войны ему присвоили звание старшего сержанта. Затем была оборона Москвы, оборона Сталинграда. За участие в этих боях он был награжден медалями «За оборону Москвы», «За оборону Сталинграда», медалью «За боевые заслуги». Был один раз легко и один раз тяжело ранен и несколько раз контужен. Но после лечения возвращался в строй. Представление к ордену Красной Звезды я нашел в электронном банке документов «Подвиг народа в Великой Отечественной Войне 1941-1945 гг.». Особенно ценно, что это представление было сделано на Сталинградском фронте. (см. копию представления на фото). Копию приказа я так же увидел в «Подвиге народа». В соответствии с этим представлением в приказе по 90 Танковой Бригаде от 16.12.1942 значится награждение медалью «За боевые заслуги».

Второй случай произошел в марте 1945, при освобождении Чехословакии. К тому времени отец был уже гвардии техником-лейтенантом, командиром ремонтного взвода. Шли упорные бои, 12 гвардейская танковая бригада, где служил отец, участвовала в боях против армий «Группы центр».

Немцы отчаянно сопротивлялись, наступление шло медленно. Однажды, он получил приказ обследовать танк, который остался на поле боя. Когда ремонтная бригада подходила к танку, рядом разорвался снаряд. Взрывной волной отца отбросило в воронку и засыпало землей. Он потерял сознание. Санитары, подбиравшие убитых и раненных, увидели, что из под земли торчат сапоги. Откопали моего отца, однако он был без признаков жизни. Отца, вместе с другими убитыми, доставили в сарай на краю деревни и уложили на брезент, на земляной пол сарая.

На завтра всех убитых должны были бы похоронить в братской могиле. Друзья-однополчане, помянули вечером своего убитого друга. И тут кто-то вспомнил, что накануне вечером офицерам выдавали денежное довольствие. После играли в карты и отцу везло. Он хорошо выиграл. Решили посмотреть в личных вещах, но денег не нашли. Подумали, что может быть спрятал где-то за подкладкой формы, и может быть санитары не успели найти и вытащить. Решили наведаться в сарай и проверить. В темноте сарая, при свете фонаря они нашли моего отца. Начали обыскивать. И тут кто-то из них заметил, что он теплый, есть дыхание. Вызвали санитаров из медсанчасти. Отца отнесли в медсанчасть. Там убедились, что он действительно жив, но очень сильно контужен и без сознания. Наутро его отправили в госпиталь. Через полтора месяца он опять был в строю и участвовал в освобождении Праги.

За взятие Праги от был награжден одноименной медалью. Закончил войну он в чехословацком городе Раковник, где и была сделана фотография, приведенная на первой странице. По окончанию войны в июне 1945 года отец был представлен к награде — ордену Отечественной войны II ст. Представление я нашел в «Подвиге народа». Однако в приказе о награждении в соответствии с этим представлением, приказ так же имеется в «Подвиге народа», он был награжден второй медалью «За боевые заслуги». Копия представления приведена на фото.

Награды моего отца — 6 медалей военных, (За оборону Сталинграда не сохранилась, хотя она упоминается в представлении к ордену от 1945 года) и 1 послевоенная, юбилейная. Отец гордился наградами. На его праздничном костюме были нашиты орденские планки. Медали бережно хранятся в нашей семье.

С 1946 года отец работал в различных Московских НИИ, специализирующихся на механизации сельского хозяйства. В 1951 году отец встретил маму и образовалась новая семья. В 1953 году не свет появился я.

Отец рано ушел из жизни, в 1967 году, когда мне было всего 14 лет. Закончил он свой трудовой путь в Министерстве сельского хозяйства РСФСР. Сказались военные раны и подорванное на фронте здоровье.

Я никогда не думал, что увижу документы, которые сопровождали боевой путь моего отца, и буду работать в компании, которая выполняет эту благородную миссию — делает фронтовые документы всенародным достоянием. Когда я смотрю на документы в ОБД Мемориал и «Подвиг народа», мне кажется, что отец говорит нам «Спасибо!», ведь люди не умирают, пока память о них хранится в наших сердцах!

Любченко Сергей Александрович