Культурно-исторические образы в поэзии О. Мандельштама

Камень

«Звук осторожный и глухой…»


Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

«Сусальным золотом горят…»


Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»


Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Всё большое далёко развеять,
Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду,
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.


Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И вcе твое -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.


На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»


Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий мир,
Далёко от эфирных лир
Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,
Какие робкие законы
Приказывает торс точеный
И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:
Они как равные с тобой!
И, осторожною рукой,
Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»


Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.

«Невыразимая печаль…»


Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

«На перламутровый челнок…»


На перламутровый челнок
Натягивая шелка нити,
О, пальцы гибкие, начните
Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук -
Однообразные движенья,
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг, -

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!

«Ни о чем не нужно говорить…»


Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»


Когда удар с ударами встречается,
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено;
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И всё быстрее и быстрей
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»


Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.

Silentium


Она еще не родилась,
Она и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди -
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень -
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись!
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!


Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»


Как тень внезапных облаков
Морская гостья налетела
И, проскользнув, прошелестела -
Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;
Смертельно бледная волна
Отпрянула – и вновь она
Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,
Как листьями…

«Из омута злого и вязкого…»


Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»


В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает, без усилий…

С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай,
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»


Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще не виданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»


Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая
И немая вышина -
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, -
Полу-явь и полу-сон,
Забытье неутоленное -
Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»


Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек:
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль -
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.

«Сегодня дурной день…»


Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть,
И яростный гимн грянь,
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг -
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»


Смутно-дышащими листьями
Черный ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим
Встала медная луна;
Отчего так мало музыки
И такая тишина?

«Отчего душа так певуча…»


Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой…

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

Раковина


Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, -
Как нежилого сердца дом, -
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!..»


О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

«Я вздрагиваю от холода…»


Я вздрагиваю от холода -
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото -
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою,
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?

«Я ненавижу свет…»


Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед -
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»


Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

«Нет, не луна, а светлый циферблат…»


Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:
«Который час?», его спросили здесь -
А он ответил любопытным: «вечность».

Пешеход

<М. Л. Лозинскому>



Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот.
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю, как снежный ком растет,
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах, -
Но музыка от бездны не спасет!

Казино


Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно, -
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Золотой


Целый день сырой осенний воздух
Я вдыхал в смятеньи и тоске;
Я хочу поужинать, и звезды
Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,
Я спустился в маленький подвал;
Я нигде такого ресторана
И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,
Теоретики чужой казны…
За прилавком щупает червонцы
Человек – и все они пьяны.

Будьте так любезны, разменяйте, -
Убедительно его прошу, -
Только мне бумажек не давайте -
Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?
Как попал сюда я, Боже мой?
Если я на то имею право -
Разменяйте мне мой золотой!

Лютеранин


Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье,
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,
И только упряжь тонкая сияла,
Да мостовая праздничная глухо
Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,
Куда печаль забилась, лицемерка,
Без слов, без слез, скупая на приветы,
Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,
И шли пешком заплаканные дамы.
Румянец под вуалью, и упорно
Над ними кучер правил в даль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень матовый горим, как свечи.

Айя-София


Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон – света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.


Notre Dame


Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб,
и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…

Дано мне тело -- что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?


За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?


Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.


На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.


Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.


Пускай мгновения стекает муть --
Узора милого не зачеркнуть.



Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,--
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.


И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.


Я счастлив жестокой обидою,
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.


<Осень> 1910, 1927

Скудный луч холодной мерою
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.


Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.


И стоит осиротелая
И немая вышина,
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина...


Утро, нежностью бездонное,
Полуявь и полусон --
Забытье неутоленное --
Дум туманный перезвон...



Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.


И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек,--
Я участвую в сумрачной жизни,
Где один к одному одинок!


Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы.
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.


Небо тусклое с отсветом странным --
Мировая туманная боль --
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.



Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред --
Башни стрельчатой рост!


Кружевом, камень, будь
И паутиной стань,
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.


Будет и мой черед --
Чую размах крыла.
Так -- но куда уйдет
Мысли живой стрела?


Или, свой путь и срок
Я, исчерпав, вернусь:
Там -- я любить не мог,
Здесь -- я любить боюсь...



Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
"Господи!"- сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.


Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади...


Апрель 1912


Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне,-- и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?


И Батюшкова мне противна спесь:
Который час, его спросили здесь,
А он ответил любопытным: вечность!



Паденье -- неизменный спутник страха,
И самый страх есть чувство пустоты.
Кто камни нам бросает с высоты,
И камень отрицает иго праха?


И деревянной поступью монаха
Мощеный двор когда-то мерил ты:
Булыжники и грубые мечты --
В них жажда смерти и тоска размаха!


Так проклят будь готический приют,
Где потолком входящий обморочен
И в очаге веселых дров не жгут.


Немногие для вечности живут,
Но если ты мгновенным озабочен --
Твой жребий страшен и твой дом непрочен!


Ежедневная аудитория портала Стихи.ру - порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Осип Мандельштам
Камень

Стихотворения
1928 г.

Камень
«Звук осторожный и глухой…»


Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

«Сусальным золотом горят…»


Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду,
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.


Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И вcе твое -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.


На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»


Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий мир,
Далёко от эфирных лир
Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,
Какие робкие законы
Приказывает торс точеный
И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:
Они как равные с тобой!
И, осторожною рукой,
Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»


Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.

«Невыразимая печаль…»


Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой – сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

«На перламутровый челнок…»


На перламутровый челнок
Натягивая шелка нити,
О, пальцы гибкие, начните
Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук -
Однообразные движенья,
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг, -

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!

«Ни о чем не нужно говорить…»


Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»


Когда удар с ударами встречается,
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено;
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И всё быстрее и быстрей
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»


Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.

Silentium1
Тишина (лат. заглавие стихотворения Тютчева).


Она еще не родилась,
Она и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди -
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень -
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись!
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!


Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»


Как тень внезапных облаков
Морская гостья налетела
И, проскользнув, прошелестела -
Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;
Смертельно бледная волна
Отпрянула – и вновь она
Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,
Как листьями…

«Из омута злого и вязкого…»


Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»


В огромном омуте прозрачно и темно,
И томное окно белеет;
А сердце, отчего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,
Соскучившись по милом иле,
То, как соломинка, минуя глубину,
Наверх всплывает, без усилий…

С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай,
Как небылицею, своей томись тоской
И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»


Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще не виданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»


Скудный луч, холодной мерою,
Сеет свет в сыром лесу.
Я печаль, как птицу серую,
В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?
Твердь умолкла, умерла.
С колокольни отуманенной
Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая
И немая вышина -
Как пустая башня белая,
Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, -
Полу-явь и полу-сон,
Забытье неутоленное -
Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»


Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек:
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль -
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.

«Сегодня дурной день…»


Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть,
И яростный гимн грянь,
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг -
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»


Смутно-дышащими листьями
Черный ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим
Встала медная луна;
Отчего так мало музыки
И такая тишина?

«Отчего душа так певуча…»


Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой…

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

Раковина


Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, -
Как нежилого сердца дом, -
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!..»


О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

«Я вздрагиваю от холода…»


Я вздрагиваю от холода -
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото -
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою,
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?

«Я ненавижу свет…»


Я ненавижу свет
Однообразных звезд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед -
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»


Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

«Нет, не луна, а светлый циферблат…» Пешеход

<М. Л. Лозинскому>



Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот.
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю, как снежный ком растет,
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах, -
Но музыка от бездны не спасет!

Казино


Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно, -
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Золотой


Целый день сырой осенний воздух
Я вдыхал в смятеньи и тоске;
Я хочу поужинать, и звезды
Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,
Я спустился в маленький подвал;
Я нигде такого ресторана
И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,
Теоретики чужой казны…
За прилавком щупает червонцы
Человек – и все они пьяны.

Будьте так любезны, разменяйте, -
Убедительно его прошу, -
Только мне бумажек не давайте -
Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?
Как попал сюда я, Боже мой?
Если я на то имею право -
Разменяйте мне мой золотой!

Лютеранин


Я на прогулке похороны встретил
Близ протестантской кирки, в воскресенье,
Рассеянный прохожий, я заметил
Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,
И только упряжь тонкая сияла,
Да мостовая праздничная глухо
Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,
Куда печаль забилась, лицемерка,
Без слов, без слез, скупая на приветы,
Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,
И шли пешком заплаканные дамы.
Румянец под вуалью, и упорно
Над ними кучер правил в даль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
Тебя легко и просто хоронили.
Был взор слезой приличной затуманен,
И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада
И в полдень матовый горим, как свечи.

Айя-София


Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон – света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.


Notre Dame


Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб,
и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…

Старик


Уже светло, поет сирена
В седьмом часу утра.
Старик, похожий на Верлэна,
Теперь твоя пора!

В глазах лукавый или детский
Зеленый огонек;
На шею нацепил турецкий
Узорчатый платок.

Он богохульствует, бормочет
Несвязные слова;
Он исповедоваться хочет -
Но согрешить сперва.

Разочарованный рабочий
Иль огорченный мот -
А глаз, подбитый в недрах ночи,
Как радуга цветет.

Так соблюдая день субботний,
Плетется он – когда
Глядит из каждой подворотни
Веселая беда;

А дома – руганью крылатой,
От ярости бледна, -
Встречает пьяного Сократа
Суровая жена!

Петербургские строфы

<Н. С. Гумилёву>



Над желтизной правительственных зданий
Кружилась долго мутная метель,
И правовед опять садится в сани,
Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке
Зажглось каюты толстое стекло.
Чудовищна, – как броненосец в доке -
Россия отдыхает тяжело.

А над Невой – посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства <крепкая> порфира,
Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба -
Онегина старинная тоска;
На площади Cената – вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…

Черпали воду ялики, и чайки
Морские посещали склад пеньки,
Где, продавая сбитень или сайки,
Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход -
Чудак Евгений – бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!

«Здесь я стою – я не могу иначе…»

«Hier stehe Ich – Ich kann

niсht anders…»


«…Дев полуночных отвага…»


…Дев полуночных отвага
И безумных звезд разбег,
Да привяжется бродяга,
Вымогая на ночлег.

Кто, скажите, мне сознанье
Виноградом замутит,
Если явь – Петра созданье,
Медный всадник и гранит?

Слышу с крепости сигналы,
Замечаю, как тепло.
Выстрел пушечный в подвалы,
Вероятно, донесло.

И гораздо глубже бреда
Воспаленной головы
Звезды, трезвая беседа,
Ветер западный с Невы…

Бах


Здесь прихожане – дети праха -
И доски вместо образов,
Где мелом, Себастьяна Баха,
Лишь цифры значатся псалмов.

Высокий спорщик, неужели,
Играя внукам свой хорал,
Опору духа в самом деле
Ты в доказательстве искал?

Что звук? Шестнадцатые доли,
Органа многосложный крик,
Лишь воркотня твоя, не боле,
О, несговорчивый старик!

И лютеранский проповедник
На черной кафедре своей
С твоими, гневный собеседник,
Мешает звук своих речей.

«В спокойных пригородах снег…»


В спокойных пригородах снег
Сгребают дворники лопатами;
Я с мужиками бородатыми
Иду, прохожий человек.

Мелькают женщины в платках,
И тявкают дворняжки шалые,
И самоваров розы алые
Горят в трактирах и домах.

«Мы напряженного молчанья не выносим…»


Мы напряженного молчанья не выносим -
Несовершенство душ обидно, наконец!
И в замешательстве уж объявился чтец,
И радостно его приветствовали: «Просим!»

Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо:
Кошмарный человек читает «Улялюм».
Значенье – суета, и слово – только шум,
Когда фонетика служанка серафима.

О доме Эшеров Эдгара пела арфа.
Безумный воду пил, очнулся и умолк…
Я был на улице. Свистел осенний шелк…

Адмиралтейство


В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в темной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали, воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта-недотрога,
Служа линейкою преемникам Петра,
Он учит: красота – не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство,
Но создал пятую свободный человек.
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные медузы,
Как плуги брошены, ржавеют якоря;
И вот разорваны трех измерений узы,
И открываются всемирные моря.

«В таверне воровская шайка…»


В таверне воровская шайка
Всю ночь играла в домино.
Пришла с яичницей хозяйка;
Монахи выпили вино.

На башне спорили химеры:
Которая из них урод?
А утром проповедник серый
В палатки призывал народ.

На рынке возятся собаки,
Менялы щелкает замок.
У вечности ворует всякий;
А вечность – как морской песок:

Он осыпается с телеги -
Не хватит на мешки рогож -
И, недовольный, о ночлеге
Монах рассказывает ложь!

Кинематограф


Кинематограф. Три скамейки.
Сентиментальная горячка.
Аристократка и богачка
В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полета:
Она ни в чем не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне -
Седого графа сын побочный.
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.

И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука; бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой
Еще достаточно отваги
Похитить важные бумаги
Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее
Чудовищный мотор несется,
Стрекочет лента, сердце бьется
Тревожнее и веселее…

В дорожном платье, с саквояжем,
В автомобиле и в вагоне,
Она боится лишь погони,
Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:
Цель не оправдывает средства!
Ему – отцовское наследство,
А ей – пожизненная крепость!

Теннис


Средь аляповатых дач,
Где шатается шарманка,
Сам собой летает мяч -
Как волшебная приманка.

Кто, смиривший грубый пыл,
Облеченный в снег альпийский,
С резвой девушкой вступил
В поединок олимпийский?

Слишком дряхлы струны лир:
Золотой ракеты струны
Укрепил и бросил в мир
Англичанин вечно юный!

Он творит игры обряд,
Так легко вооруженный,
Как аттический солдат,
В своего врага влюбленный!

Май. Грозовых туч клочки.
Неживая зелень чахнет.
Всё моторы и гудки -
И сирень бензином пахнет.

Ключевую воду пьет
Из ковша спортсмэн веселый;
И опять война идет,
И мелькает локоть голый!

Американка


Американка в двадцать лет
Должна добраться до Египта,
Забыв «Титаника» совет,
Что спит на дне, мрачнее крипта.

В Америке гудки поют,
И красных небоскребов трубы
Холодным тучам отдают
Свои прокопченные губы.

И в Лувре океана дочь
Стоит, прекрасная, как тополь;
Чтоб мрамор сахарный толочь,
Влезает белкой на Акрополь.

Не понимая ничего,
Читает «Фауста» в вагоне
И сожалеет, отчего
Людовик больше не на троне.

Домби и сын


Когда, пронзительнее свиста,
Я слышу английский язык -
Я вижу Оливера Твиста
Над кипами конторских книг.

У Чарльза Диккенса спросите,
Что было в Лондоне тогда:
Контора Домби в старом Сити
И Темзы желтая вода.

Дожди и слезы. Белокурый
И нежный мальчик Домби-сын;
Веселых клерков каламбуры
Не понимает он один.

В конторе сломанные стулья;
На шиллинги и пенсы счет;
Как пчелы, вылетев из улья,
Роятся цифры круглый год.

А грязных адвокатов жало
Работает в табачной мгле -
И вот, как старая мочала,
Банкрот болтается в петле.

На стороне врагов законы:
Ему ничем нельзя помочь!
И клетчатые панталоны,
Рыдая, обнимает дочь…

«Отравлен хлеб и воздух выпит…»


Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан;
Кто выменял коня – событий
Рассеивается туман;

И, если подлинно поется
И полной грудью наконец,
Всё исчезает – остается
Пространство, звезды и певец!

«Летают Валькирии, поют смычки…»


Летают Валькирии, поют смычки.
Громоздкая опера к концу идет.
С тяжелыми шубами гайдуки
На мраморных лестницах ждут господ.

Уж занавес наглухо упасть готов;
Еще рукоплещет в райке глупец.
Извозчики пляшут вокруг костров.
Карету такого-то! Разъезд. Конец.

Сборник «Камень»

В поэзии Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретает значение благодаря скрытым цитатам-загадкам. Они заставляют читателя обратиться к их источникам с тем, чтобы найти систему координат, подтекст, с помощью которого текст можно дешифровать.

Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта - «Камень» (1913г.). Сюда вошли 23 стихотворения 1908-1913гг. (позднее сборник был дополнен текстами 1914-1915гг. и переиздан в конце 1915г. (на титуле значится - 1916)). Вошедшие в сборник ранние стихи 1908-1910гг. являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого

Я вырос тростинкой шурша, -

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша...

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен Стихотворения. Проза. Статьи. - М.: ООО «Издательство АСТ»; «Олимп», 2000. С. 30.

Включенные в первый сборник Мандельштама «Камень» стихи -- это стихи ученика символистов, но при этом они лишены «потусторонности», всей положительной идеологии и философии символизма. Это стихи о мире туманном и ненастоящем. Лидия Гинзбург «Камень» http://destructioen.narod.ru/ginsburg_kamen.htm

Лирический герой Мандельштама остро ощущает внутреннюю душевную неуютность. В таком состоянии подозрения вдруг обретают вещный облик, ранящий наше сознание, поскольку болезненные изломы сообщаются даже природе:

Что если над медной лавкой,

Мерцающая всегда,

Мне в сердце длинной булавкой

Опуститься вдруг звезда?

В родной для себя стихии - культуре - молодой Мандельштам черпал, будто иные эмоции, «пробуждая» великие тени. Однако и к ним осуществлен двойственный подход. Поэт покорен подвигом творчества, гением художника. Но в «разноголосице» повседневности для людей, ей подчиненных, все оборачивается своей противоположностью. Болезненные авторские эмоции здесь особенно сильны. Бах кому-то кажется лишь «несговорчивым стариком»; Бетховен открывает «величавой жертвы пламя», то, однако, «где мы не видим ничего». Навсегда умолкший Гомер не защищает от грозных испытаний:

И море и Гомер - все движется любовью,

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

С жанровой точки зрения стихотворения книги «Камень» можно обозначить тремя моделями. Во-первых, это небольшие лирические стихотворения и миниатюры, передавшие различные субъективные впечатления импрессионистического характера. Во-вторых - лирические монологи от первого лица, строящиеся как фрагменты образно-интонационного потока, наполненные лирической рефлексией. Третья жанровая модель - это живописно-описательные стихотворения, развивающие определенный образ-тему. Источником таких образов становится мировая культура: архитектура, музыка, литература, быт и даже спорт «Литература»№ 10/2001 Издательский дом "Первое сентября"/ Я иду на урок литературы «Анализ стихотворений О.Э. Мандельштама». Электронный ресурс (http://lit.1september.ru/urok/).

В первой части «Камня» Мандельштам сочетает «суровость Тютчева» с «серой песенкой» Верлена, где «смутное с ясным слито». В ранних стихах поэта критики чаще всего отмечали символистские влияния. Здесь, действительно, как и у символистов, и у романтиков, присутствует некое «двоемирие», противостояние земной преходящей реальности высшему вечному миру. Но Мандельштам это двоемирие ощущает по-особому, сугубо индивидуально. Он драматически напряженно переживает уникальность своего хрупкого «я», своего слабого, но неповторимого «теплого дыхания» на фоне космически безучастной вечности. В итоге рождается удивление (едва ли не центральная эмоция всей лирики Мандельштама), психологически достоверное и лишенное всякой литературности, вторичности:

Неужели я настоящий,

И, действительно, смерть придет?

Вскоре эту антиномию частного и космического Мандельштам решит на свой собственный лад - через «одомашнивание» и «согревание» материи. «Родное и теплое» начало в его творчестве осваивает «чуждые» и большие вечные объекты (природу, воздух, историю, искусство) чисто человеческими, «детскими» способами (путем вдыхания, съедания, выпивания). Так, в стихотворении «Мороженно! Солнце. Воздушный бисквит...» (1914) вечный лед воспетых Тютчевым Альп преобразуется в «бродячий ледник» мороженщика:

И в мир шоколада с румяной зарею,

В молочные Альпы мечтанье летит...

И боги не ведают - что он возьмет:

Алмазные сливки иль вафли с начинкой... Лидия Гинзбург «Камень» (http://destructioen.narod.ru/ginsburg_kamen.htm)

В поэзии Мандельштама Евхаристия, Таинство причащения Телу и Крови Христовым, «как вечный полдень длится», но «взбитых сливок вкус и запах апельсиновой корки» тоже вечны.

Стихотворение О. М. Мандельштама «Невыразимая печаль...» - одно из ранних в творчестве поэта (1909 год).

«Невыразимая печаль» - это небольшой лирический этюд в стиле натюрморта. Тема этюда - утреннее пробуждение, ощущения своего бытия и связи с предметами действительности: комната, хрустальная ваза, бисквит, вино. Луч солнца создает движение в картине: сначала он ударяется о хрустальную вазу, потом освещает всю комнату, наконец, будит того, кто находится в комнате и играет на его пальцах.

В картине есть два плана: воображаемое окно, через которое проникает луч солнца и пространство комнаты с предметами в ней. Это можно соотнести с внешним и внутренним состоянием лирического героя - макро и микрокосмосом. Состояние героя, равно как и положение вещей, может измениться в любую минуту: луч исчезнет, вино станет терпким, бисквит будет съеден.

Очень часто в первых строфах Мандельштам отрицает: «Мы напряженного молчанья не выносим», «Я не поклонник...», «Ни о чем не нужно говорить» и т. д. Здесь тоже отрицание - «невыразимая печаль». Очень странное определение печали, но если вспомнить Ахматову «Звенела музыка в саду / таким невыразимым горем...» или «Слава тебе, безысходная боль!», то можно поставить эти слова в ряд традиционных сентенций акмеизма. Именно, в боли, страданиях, печали есть томление, даже «истома - сладкое лекарство». Акмеисты любят подобного рода оксюмороны Российская электронная библиотека Эрудиция. (http://www.erudition.ru/referat/printref/id.17091_1.html ).

«Вся комната напоена...» - реминисценция на пушкинское «Вся комната янтарным блеском/ Напоена...». Это указание на общее настроение в строфах Пушкина и Мандельштама, что важно для правильного прочтения стихотворения. Реминисценции, открытая цитация, интертекстирование - постоянный прием в поэзии Мандельштама. Это затрудняет понимание стихов и одновременно обогащает их. Иногда реминисценция сводится лишь к повторению сочетания слов в отрыве от контекста оригинала. Такова, возможно, аллюзия на «сонное царство» Островского («Такое маленькое царство/ Так много... сна»), которую трудно истолковать иначе, как исключительно звуковое обыгрывание знакомого сочетания слов.

Немного красного вина

Немного солнечного мая -

И, тоненький бисквит ломая,

Тончайших пальцев белизна… Поэзия Серебряного века. Антология/ Предисловие, статьи, примечания Б.С. Акимова. - М.: Издательский дом Родионова, Литература, 2005 (серия «классика в школе»). С.157

Музыкальная неопределенность ощущения «невыразимой», «сладкой» печали подчеркивается отсутствием сказуемого в последнем предложении, замененного «добавочным», второстепенным действием. Грамматический синтаксис оказывается менее значимым, чем импрессионистический, музыкальный Интерпретация стихотворения «Невыразимая печаль». Электронная библиотека REFBY (http://www.ref.by/refs/44/31459/1.html).

Вторая половина «Камня», как заметил в рецензии на книгу Гумилев, образцово «акмеистическая». В противовес символистским «экстазам слога», нарочитой звукописи и декоративности здесь царствует «классическая» форма стиха, зачастую приподнятая интонация оды, равновесная экономия стиля и образа. При этом Мандельштам преображает мистические символы в сложные, не осязаемые аналогии, а тайны - в интеллектуальные проблемы, загадки. Ключ к такому методу лежит уже в названии книги. Именование «камень» может быть воспринято как анаграмма (игра на созвучии через перестановку букв) слова АКМЭ, давшее название новому литературному движению (это греческое слово, обозначающее высшую точку развития, расцвет, но также и острие камня, по происхождению родственно индоевропейскому слово akmen - «камень»). В литературе не раз отмечалось, что первая книга стихотворений Мандельштама, как и ее название, связана с поэзией Тютчева. См., напр., Тоддес Е. Мандельштам и Тютчев. International Journal of Slavic Linguistics and Poetics, 1974, vol. XVII.

На связь названия своей книги с Соловьевым и Тютчевым указал и сам автор. В «Утре акмеизма» мы читаем: «Владимир Соловьев испытывал особый пророческий ужас перед седыми финскими валунами. Немое красноречие гранитной глыбы волновало его, как злое колдовство. Но камень Тютчева, что «с горы скатившись лег в долине, сорвавшись сам собой иль был низвергнут мыслящей рукой», -- есть слово. Голос материи в этом неожиданном паденьи звучит как членораздельная речь… Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания Жизнь и творчество О.Э. Мандельштама. Воспоминания, материалы к биографии, «новые стихи», комментарии, исследования. Воронеж, издательство воронежского университета 1990. С.28».

Стихотворение «Дано мне тело - что мне делать с ним…» (1909). Композиционно оно расположено почти в самом начале книги, седьмым по счету. Самобытность лирического «я» Мандельштама обозначается здесь со всей определенностью. Физическое чувство своего тела подчеркивает границу между «я» и «не-я» не отвлеченно, а конкретно. Подобно миру комнаты, тело оказывается формой действительности, ближайшей человеческому самосознанию. Такая интимность самоощущений близка детству, миру ребенка. И в то же время у Мандельштама формируется мистическая оппозиция «душа - тело», потому что тело «дано» душе. Мир души глубже, изначальнее мира тела. Отсюда и философский вопрос о цели бытия, которое, прежде всего, обозначается как бытие личное:

Дано мне тело - что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?

Подобный тип философствования можно считать экзистенциальным, «от самого себя». В «физиологической» простоте и непосредственности самосознающего «я» скрывается мистическая глубина и онтологическая мудрость. Физическое тело человека несет в себе всю материальную стихию мироздания. Бог сотворил человека по своему «образу и подобию», но сделал тело из «праха» земного. Человеческая двуприродность определила его место в мироздании - быть связующим звеном между миром духовным и физическим, быть хозяином земли и сотворцом Божиих замыслов о земле, возделывать и хранить рай. Мандельштам переживает физическую жизнь как дар и чудо. Собственная судьба осознается им как творческая цель: «Я и садовник, я же и цветок…» Это реакция на агрессию безразличия большого, внешнего мира. Хрупкость собственного «я» передается характерной для «Камня» метафорой, где образ стекла, вызывающий аллюзию окна, обозначает границу между своим, «маленьким» миром и холодной, безразличной вечностью:

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.

В «Камне» Мандельштам символистскому культу музыки, «эфемернейшего из искусств», отвечал как раз монументальными образами архитектуры, свидетельствующими о победе организации над хаосом, пафоса утверждения меры и обуздания материи над безмерностью и порывом, а, как следствие - Логоса, разумного Слова, над мистической бессмыслицей (Айа-София (1912), Notre Dame (1912), Адмиралтейство (1913)): ...красота - не прихоть полубога, / А хищный глазомер простого столяра. / Нам четырех стихий приязненно господство, / Но создал пятую свободный человек: / Не отрицает ли пространства превосходство / Сей целомудренно построенный ковчег.

И все же здесь нет пресловутого культа вещей, какой критики нередко усматривали за акмеистическими манифестами, а чувственная пластичность и осязаемая конкретность образов - не главное. Когда поэт хочет передать вещь на ощупь, он достигает этого одной деталью. Но таких вещей в лирике Мандельштама немного. На вещи своего века поэт смотрит с огромной дистанции. Сами по себе они его удивляют, но не очень интересуют. Взгляд Мандельштама проходит как бы сквозь вещи и стремится уловить то, что за ними скрыто.

Он склонен наделять предметы ощутимым весом, тяжестью. Он замечает, что некоторые «вещи легки», что «крылья уток теперь тяжелы», падает «легкий мяч», «тяжелый валит пар», человек несет «легкий крест». Даже когда поэт непосредственно не говорит о тяжести, мы ощущаем ее по действиям и движениям: «ложится якорь на морское дно», «соломинка, минуя глубину, наверх всплывает без усилий». В такой же мере поэт чуток к фактуре вещи, ее материалу, ее плотности: «чтоб мрамор сахарный толочь», «мазные сливки», «застыла тоненькая сетка», художник свой рисунок «выводит на стеклянной тверди», «встала медная луна», «шелк щекочущего шарфа» Поэзия Серебряного века. Антология/ Предисловие, статьи, примечания Б.С. Акимова. - М.: Издательский дом Родионова, Литература, 2005 (серия «классика в школе»). С.111.

Не в этом ли интересе к тяжести и материалу коренится пристрастие Мандельштама к мотиву камня? Поэт редко употребляет само слово «камень», но мы постоянно чувствуем этот строительный материал: и когда шаль Ахматовой, «спадая с плеч, окаменела», и когда «возит кирпичи / Солнца дряхлая повозка». Часто поэт придает камню философско-символический смысл, когда говорит о притяжении к земле. Пользуясь этим образом, Мандельштам сознательно и полемически противопоставляет символическому инобытию, мистическому, ирреальному нечто земное, очевидное, реальное. И при раскрытии темы творчества поэт говорит о преодолении «тяжести недоброй», обретении легкости для дерзновенного полета мысли, вдохновения. Поэтому наряду с камнем он поэтизирует мир идей, музыку, а в безразличном пространстве небо и звезды. Но у камня есть не только «недобрая», но и «добрая» тяжесть. Она оказывается тогда, когда камень становится строительным материалом, основой кладки человеческого жилища, архитектурного творения. Так в поэзии Мандельштама вызревает особая тема.

Гумилев рассказывал своим студийцам: однажды вечером, когда они компанией провожали Ахматову на Царскосельский вокзал, Мандельштам, указывая на освещенный циферблат часового магазина, прочитал стихотворение:

Нет, не луна, а светлый циферблат

Сияет мне, и чем я виноват,

Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь: «Который час?» -- его спросили здесь,

А он ответил любопытным: «вечность» Мандельштам О.Э. Стихотворения Л.: Сов.писатель. 1973.

Н. Гумилев отметил, что признанием «Нет, не луна, а светлый циферблат сияет мне…» Мандельштам «Открыл двери в свою поэзию для всех явлений жизни, живущих во времени, а не только в вечности или мгновении» Гумилев Н.С. Собр. соч.:В 4т. Washington, 1968. Т.4. С.327.

Строки эти были литературным покаянием Мандельштама. Стихотворение «Нет, не луна, а светлый циферблат. . .» окружает группа стихов 1911--1912 гг., в которых поэт борется за свое право на трехмерность. Потустороннее еще существует для него, но он отнюдь не испытывает к нему романтического влечения. Напротив того:

Я чувствую непобедимый страх

В присутствии таинственных высот.

Мандельштаму нужно ощущать «млечность», т. е. материальность звезд -- этого давнего символа сверхчувственного мира. Тема звезды упорно присутствует в его лирике на всех ее этапах. Но в поэтической системе Мандельштама этот традиционный образ имеет особые, заново найденные значения, и значения разные. Иногда поэт вступает со звездами в сложные и, скорее, враждебные отношения. В стихах 1911 --1912 гг. звезды -- это символистические звезды, представители «таинственных высот». Они навязывают поэту непонятные и жестокие законы; он же отвечает им ненавистью, страхом, сопротивлением:

Так вот она, настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

Что, если над модной лавкою

Мерцающая всегда,

Мне в сердце длинной булавкою

Опустится вдруг звезда?

Звездный луч -- булавка для женской шляпы (ими торгуют в «модных лавках»). «С таинственным миром связь» оборачивается мучительным гротеском; а в следующем стихотворении дана уже программа противостояния этому миру:

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред, --

Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь

И паутиной стань,

Неба пустую грудь

Тонкой иглою рань!

В том самом «Нет, не луна, а светлый циферблат...» из «Камня» с его предельно выраженной эмоциональностью («...и чем я виноват ...», «И Батюшкова мне противна спесь...»), такого рода парадоксальность обнаруживается благодаря двусмысленности употребляемых в нем слов типа «слабые звезды» (отдаленнейшие или угасающие?), «млечность» (белизна или состав), союза «и» в соединительном и противительном значении вместе. Да и виноватость его -- не игра ли? Парадоксальность если и выдается, то именно напряженностью чувств -- поистине «поэтическая речь никогда не бывает достаточно «замирена», и в ней через много столетий открываются старые нелады» Мандельштам О. Заметки о поэзии // Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 68. . Первая строфа стихотворения («Нет, не луна, а светлый циферблат // Сияет мне, и чем я виноват, // Что слабых звезд я осязаю млечность?») с ее ощущением мгновенности мира, неотвратимости его конца и одновременно с удивлением, порожденным своей личной, только что открывшейся связью с вечностью - звездами, пародируется второй строфой (И Батюшкова мне противна спесь: // «Который час?»-- его спросили здесь, // А он ответил любопытным: «вечность») с ее неприятием той же прочной связи с вечностью, но обнаруженной другим. Однако парадокс и внутри первой строфы. Постижение ограниченности мира, чему символом -- циферблат, мирно -- через соединительное «и» -- соседствует с пониманием его безграничности: ведь «слабые звезды» где-то там... Казалось бы, последнее противоречие легко снять, заменив «и» на «но». Но... поэт и читатель столкнулись здесь с таким пространством и с такой реальностью, где возможны любые несообразности или парадоксы, единственно способные доказать, что бытие человека больше самого человека и существование вещи больше вещи Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. // Мандельштам О. Утро акмеизма // С. 172. . Такой реальностью Мандельштам полагал слово, принадлежащее исключительно поэзии (прочие способы изъяснения он называл говорением сознания Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. //Мандельштам О. Утро акмеизма С. 168.. Слово и оказывается истинной «звучащей и говорящей плотью», позволяющей «осязать млечность» звезд, аккумулирующей громадную энергию человеческого опыта: социально-политического, нравственно-религиозного, философского. Не поэзию Мандельштам низвел до этого опыта (фраза Н. Струве, что акмеизм «появился в России навстречу великим испытаниям XX века: 1914, 1917, а для некоторых и 1937 года» Струве Н. Осип Мандельштам. Томск, 1992. С. 15. , представляется нонсенсом, разлагающим поэтическое вещество), а весь этот опыт преображал в поэзию, в поэтическое слово, подчиненное внутреннему ритму, размеру, форме. Мучительные поиски смысла слова не позволили ему пройти мимо Средневековья, объявившего Слово началом бытия.

В учении Соловьева о «всеединстве» мира, в его трактате «Оправдание добра» мы находим следующее рассуждение: «Камень существует -- это ясно из ощутительного действия, которое он на нас оказывает... Камень есть типичнейшее воплощение категории бытия как такового, и в отличие от гегелевского отвлеченного понятия о бытии он не обнаруживает никакой склонности к переходу в свое противоположное; камень есть то, что он есть, и он всегда служил символом неизменного бытия». Соловьев Вл. Собр. соч., т. VII. СПб., 1903, С. 198 В примечании Соловьев добавляет, что камень может служить проводником «живого действия духовных существ».

Название книги Мандельштама -- «Камень», воспринятое современной критикой как выражение ее философской сущности, связано с соловьевским пониманием «всеединства» мира, пересечения сущего бытия и сущности (идеального и реального начала) и становления мира в Логосе (слове-идее). Вл. Соловьев различал два разных бытия:

одно -- идеальное -- он называл сущностью, другое -- реальное, действительное -- он называл природой. Лосев А. Ф. Вл. Соловьев. М., 1983, С. 110.

Сборник «Камень» выявил и неповторимое своеобразие Мандельштама среди акмеистов. Для поэта характерно усиление роли художественного контекста с ключевыми словами - сигналами; вера в возможность познать иррациональное и пока необъяснимое; раскрытие темы космоса и попытка уяснить особое место в нем личности; высокая философичность поэзии; гимн Дионису и прославление пламенного вдохновения («Ода Бетховену»), противопоставленного сухому ремеслу и рациональному мышлению; претворенная в творчестве христианская идея преодоления смерти; нехарактерное для акмеизма устремление через миг к вечности; приверженность к эпохе романтического средневековья миру музыки.