Герой нашего времени оглавление. Онлайн чтение книги Герой нашего времени I. Бэла

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.

Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.

Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, – а эта гора имеет около двух верст длины.

Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.

За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.

– Мы с вами попутчики, кажется?

Он молча опять поклонился.

– Вы, верно, едете в Ставрополь?

– Так-с точно… с казенными вещами.

– Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?

Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.

– Вы, верно, недавно на Кавказе?

– С год, – отвечал я.

Он улыбнулся вторично.

– А что ж?

– Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места… Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих… Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!

– А вы давно здесь служите?

– Да, я уж здесь служил при Алексее ПетровичеЕрмолове. (Прим. Лермонтова.) , – отвечал он, приосанившись. – Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, – прибавил он, – и при нем получил два чина за дела против горцев.

– А теперь вы?..

– Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..

Я сказал ему.

Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.

– Ведь этакий народ! – сказал он, – и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие…

До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.

– Завтра будет славная погода! – сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.

– Что ж это? – спросил я.

– Гуд-гора.

– Ну так что ж?

– Посмотрите, как курится.

И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки – облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.

Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана…

– Нам придется здесь ночевать, – сказал он с досадою, – в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? – спросил он извозчика.

– Не было, господин, – отвечал осетин-извозчик, – а висит много, много.

За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник – единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.

Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо.

Жалкие люди! – сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.

– Преглупый народ! – отвечал он. – Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!

– А вы долго были в Чечне?

– Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, – знаете?

– Слыхал.

– Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..

– А, чай, много с вами бывало приключений? – сказал я, подстрекаемый любопытством.

– Как не бывать! Бывало…

Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку – желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как будто про себя: «Да, бывало!» Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»). А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.

– Не хотите ли подбавить рому? – сказал я своему собеседнику, – у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.

– Нет-с, благодарствуйте, не пью.

– Что так?

– Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка – пропадший человек!

Услышав это, я почти потерял надежду.

– Да вот хоть черкесы, – продолжал он, – как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя был в гостях.

– Как же это случилось?

– Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой – этому скоро пять лет. Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. «Вы, верно, – спросил я его, – переведены сюда из России?» – «Точно так, господин штабс-капитан», – отвечал он. Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно… ну да мы с вами будем жить по-приятельски… Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, – к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке». Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.

– А как его звали? – спросил я Максима Максимыча.

– Его звали… Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха… Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..

– А долго он с вами жил? – спросил я опять.

– Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

– Необыкновенные? – воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.

– А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день, бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. «Эй, Азамат, не сносить тебе головы, – говорил я ему, яманплохо (тюрк.) будет твоя башка!»

Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», – сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» – отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.

У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.

– Как же у них празднуют свадьбу? – спросил я штабс-капитана.

– Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трехструнной… забыл как по-ихнему, ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента.

– А что ж такое она пропела, не помните ли?

– Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.

Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: «Ну что, какова?» – «Прелесть! – отвечал он. – А как ее зовут?» – «Ее зовут Бэлою», – отвечал я.

И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался: что запросит, давай, – хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий… А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, – и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги – струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена – как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..

В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, – подумал я, – уж он, верно, что-нибудь замышляет».

Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям.

Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!»Хороша, очень хороша! (тюрк.)

Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? – подумал я, – уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.

– Славная у тебя лошадь! – говорил Азамат, – если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!

«А! Казбич!» – подумал я и вспомнил кольчугу.

– Да, – отвечал Казбич после некоторого молчания, – в целой Кабарде не найдешь такой. Раз, – это было за Тереком, – я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, – и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам… Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался – и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, – смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их – и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.

И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названия.

– Если б у меня был табун в тысячу кобыл, – сказал Азамат, – то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза.

– ЙокНет (тюрк.) , не хочу, – отвечал равнодушно Казбич.

– Послушай, Казбич, – говорил, ласкаясь к нему, Азамат, – ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, – а шашка его настоящая гурда Гурда – название лучших кавказских клинков (по имени оружейного мастера). : приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга – такая, как твоя, нипочем.

Казбич молчал.

– В первый раз, как я увидел твоего коня, – продолжал Азамат, когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить. Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! – сказал Азамат дрожащим голосом.

Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был помоложе.

В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.

– Послушай! – сказал твердым голосом Азамат, – видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом – чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, – и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?

Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголосаЯ прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка – вторая натура. (Прим. Лермонтова.) :

Много красавиц в аулах у нас,

Звезды сияют во мраке их глаз.

Сладко любить их, завидная доля;

Но веселей молодецкая воля.

Золото купит четыре жены,

Конь же лихой не имеет цены:

Он и от вихря в степи не отстанет,

Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:

– Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.

– Меня? – крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. «Будет потеха!» – подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья – и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.

– Плохое дело в чужом пиру похмелье, – сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку, – не лучше ли нам поскорей убраться?

– Да погодите, чем кончится.

– Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы, и пошла резня! – Мы сели верхом и ускакали домой.

– А что Казбич? – спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.

– Да что этому народу делается! – отвечал он, допивая стакан чая, – ведь ускользнул!

– И не ранен? – спросил я.

– А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. – Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:

– Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, – такой хитрый! – а сам задумал кое-что.

– А что такое? Расскажите, пожалуйста.

– Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.

Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, – ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.

Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..

Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:

– Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?..

– Все, что он захочет, – отвечал Азамат.

– В таком случае я тебе ее достану, только с условием… Поклянись, что ты его исполнишь…

– Клянусь… Клянись и ты!

– Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.

Азамат молчал.

– Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом…

Азамат вспыхнул.

– А мой отец? – сказал он.

– Разве он никогда не уезжает?

– Правда…

– Согласен?..

– Согласен, – прошептал Азамат, бледный как смерть. – Когда же?

– В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное – мое дело. Смотри же, Азамат!

Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что – Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.

– Азамат! – сказал Григорий Александрович, – завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня…

– Хорошо! – сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, – только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.

– А лошадь? – спросил я у штабс-капитана.

– Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком. Кунак – значит приятель. (Прим. Лермонтова.)

Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице – и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.

– Что с тобой? – спросил я.

– Моя лошадь!.. лошадь!.. – сказал он, весь дрожа.

Точно, я услышал топот копыт: «Это, верно, какой-нибудь казак приехал…»

– Нет! Урус яман, яман! – заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге… Вдали вилась пыль – Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок… Вот кругом него собрался народ из крепости – он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов – он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.

– Что ж отец?

– Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..

Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему.

Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил… Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, – только он притворялся, будто не слышит.

– Господин прапорщик! – сказал я как можно строже. – Разве вы не видите, что я к вам пришел?

– Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? – отвечал он, не приподнимаясь.

– Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.

– Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!

– Я все знаю, – отвечал я, подошед к кровати.

– Тем лучше: я не в духе рассказывать.

– Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать…

– И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.

– Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!

– Митька, шпагу!..

Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:

– Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.

– Что нехорошо?

– Да то, что ты увез Бэлу… Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, – сказал я ему.

– Да когда она мне нравится?..

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.

– Вовсе не надо!

– Да он узнает, что она здесь?

– А как он узнает?

Я опять стал в тупик.

– Послушайте, Максим Максимыч! – сказал Печорин, приподнявшись, – ведь вы добрый человек, – а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу…

– Да покажите мне ее, – сказал я.

– Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, – прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.

– А что? – спросил я у Максима Максимыча, – в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?

– Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, – а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону… Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.

– Послушай, моя пери, – говорил он, – ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, – отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. – Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. – Или, – продолжал он, – я тебе совершенно ненавистен? – Она вздохнула. – Или твоя вера запрещает полюбить меня? – Она побледнела и молчала. – Поверь мне, Аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? – Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. – Послушай, милая, добрая Бэла! – продолжал Печорин, – ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?

Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.

– Я твоя пленница, – говорила она, – твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, – и опять слезы.

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.

– Что, батюшка? – сказал я ему.

– Дьявол, а не женщина! – отвечал он, – только я вам даю мое честное слово, что она будет моя…

Я покачал головою.

– Хотите пари? – сказал он, – через неделю!

– Извольте!

Мы ударили по рукам и разошлись.

На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.

– Как вы думаете, Максим Максимыч! – сказал он мне, показывая подарки, – устоит ли азиатская красавица против такой батареи?

– Вы черкешенок не знаете, – отвечал я, – это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны. – Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.

А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее – да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. «Бэла! – сказал он, – ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, – ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду – куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня». – Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль – такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал – и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так – глупость!..

Штабс-капитан замолчал.

– Да, признаюсь, – сказал он потом, теребя усы, – мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.

– И продолжительно было их счастье? – спросил я.

– Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!

– Как это скучно! – воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. – Да неужели, – продолжал я, – отец не догадался, что она у вас в крепости?

– То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось…

Внимание мое пробудилось снова.

– Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, – это было в сумерки, – он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья – и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.

– Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, – сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.

– Конечно, по-ихнему, – сказал штабс-капитан, – он был совершенно прав.

Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.

Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.

Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли… Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге.

– Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? – сказал я ему.

– Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца.

– Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.

– Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, – прибавил он, указывая на восток, – что за край!

И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, – и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. «Я говорил вам, – воскликнул он, – что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!» – закричал он ямщикам.

Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, – а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», – и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…

Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба« …как называет ее ученый Гамба, le Mont St.-Christophe » – французский консул в Тифлисе Жак-Франсуа Гамба в книге о путешествии по Кавказу ошибочно назвал Крестовую гору горой святого Кристофа. , le mont St.-Christophe) достоин вашего любопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину… Вот романтическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами, – не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не «черт», ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долина была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества.

– Вот и Крестовая! – сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложили нам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить и поддерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору – две версты в два часа! Между тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока… Кстати, об этом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставил Император Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание, несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить, тем более что мы не привыкли верить надписям.

Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, – думал я, – плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».

– Плохо! – говорил штабс-капитан; – посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки – никак нельзя положиться!

Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов.

– Ваше благородие, – сказал наконец один, – ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется – верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, – прибавил он, указывая на осетина.

– Знаю, братец, знаю без тебя! – сказал штабс-капитан, – уж эти бестии! рады придраться, чтоб сорвать на водку.

– Признайтесь, однако, – сказал я, – что без них нам было бы хуже.

– Все так, все так, – пробормотал он, – уж эти мне проводники! чутьем слышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги.

Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.

– Все к лучшему! – сказал я, присев у огня, – теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось.

– А почему ж вы так уверены? – отвечал мне штабс-капитан, примигивая с хитрой улыбкою…

– Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться.

– Ведь вы угадали…

– Очень рад.

– Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню. Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, – так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку… А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в благородном собрании, лет двадцать тому назад, – только куда им! совсем не то!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках… Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала… Бог ей прости!..

– А что, когда вы ей объявили о смерти отца?

– Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла.

Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, – а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, – целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, – подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!»

Одно утро захожу к ним – как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.

– А где Печорин? – спросил я.

– На охоте.

– Сегодня ушел? – Она молчала, как будто ей трудно было выговорить.

– Нет, еще вчера, – наконец сказала она, тяжело вздохнув.

– Уж не случилось ли с ним чего?

– Я вчера целый день думала, – отвечала она сквозь слезы, – придумывала разные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы… А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.

– Право, милая, ты хуже ничего не могла придумать! – Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала:

– Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его – я княжеская дочь!..

Я стал ее уговаривать.

– Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, – походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.

– Правда, правда! – отвечала она, – я буду весела. – И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.

Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!

Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.

Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; с одной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балкамиовраги. (Прим. Лермонтова.) , оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с другой – бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, все ближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте от нас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!..

– Посмотри-ка, Бэла, – сказал я, – у тебя глаза молодые, что это за джигит: кого это он приехал тешить?..

Она взглянула и вскрикнула:

– Это Казбич!..

– Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? – Всматриваюсь, точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда.

– Это лошадь отца моего, – сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! – подумал я, – и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»

– Подойди-ка сюда, – сказал я часовому, – осмотри ружье да ссади мне этого молодца, – получишь рубль серебром.

– Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте…

– Прикажи! – сказал я, смеясь…

– Эй, любезный! – закричал часовой, махая ему рукой, – подожди маленько, что ты крутишься, как волчок?

Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, – как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, – только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой – и был таков.

– Как тебе не стыдно! – сказал я часовому.

– Ваше высокоблагородие! умирать отправился, – отвечал он, – такой проклятый народ, сразу не убьешь.

Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие… Даже я уж на него рассердился.

– Помилуйте, – говорил я, – ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась – он мне сам говорил, – и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…

Тут Печорин задумался. «Да, – отвечал он, – надо быть осторожнее… Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал».

Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало, спросишь:

«О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?» – «Нет!» – «Тебе чего-нибудь хочется?» – «Нет!» – «Ты тоскуешь по родным?» – «У меня нет родных». Случалось, по целым дням, кроме «да» да «нет», от нее ничего больше не добьешься.

Вот об этом-то я и стал ему говорить. «Послушайте, Максим Максимыч, – отвечал он, – у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение – только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, – но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто… Я стал читать, учиться – науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди – невежды, а слава – удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно… Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, – и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою… Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, – только мне с нею скучно… Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь – только не в Европу, избави боже! – поеду в Америку, в Аравию, в Индию, – авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог». Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний… Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, – продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне. – Вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова?

Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:

– А все, чай, французы ввели моду скучать?

– Нет, англичане.

– А-га, вот что!.. – отвечал он, – да ведь они всегда были отъявленные пьяницы!

Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитана было извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства.

Между тем он продолжал свой рассказ таким образом:

– Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить из головы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.

Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки он меня с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов шныряли по камышам и по лесу, – нет зверя. «Эй, не воротиться ли? – говорил я, – к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!» Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маменькой избалован… Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!.. не тут-то было: ушел в камыши… такой уж был несчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой.

Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел – смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла – и туда; я за ним.

К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.

Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагеза…

Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья… «Не стреляйте! – кричу я ему. – берегите заряд; мы и так его догоним». Уж эта молодежь! вечно некстати горячится… Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала на колени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своих женщину, окутанную чадрою… Это была Бэла… бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал… Медлить было нечего: я выстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потому что вдруг он опустил руку… Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда – да не было заряда готового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями… Такой злодей; хоть бы в сердце ударил – ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину… самый разбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы – ничто не могло привести ее в себя.

Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему на седло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: «Послушайте, Максим Максимыч, мы этак ее не довезем живую». – «Правда!» – сказал я, и мы пустили лошадей во весь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся…

– Выздоровела? – спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись.

– Нет, – отвечал он, – а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила.

– Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич?

– А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался, – цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели.

– Да зачем Казбич ее хотел увезти?

– Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть; другое и ненужно, а все украдет… уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.

– И Бэла умерла?

– Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. – «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», – отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» – сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..

Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…

Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою – не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.

К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придет ведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как она переменилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежала раскаленное железо.

Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу… Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано или поздно…

Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, – говорил я ему, – ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» – «Все-таки лучше, Максим Максимыч, – отвечал он, – чтоб совесть была покойна». Хороша совесть!

После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна – но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати – ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда – признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» – говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.

Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?

Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам – гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха… Я пошел заказывать гроб.

Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусок термаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами, которых Григорий Александрович накупил для нее же.

На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…

– А что Печорин? – спросил я.

– Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в Е…й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.

Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже – вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.

Я не перебивал его и не слушал.

Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.

– А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? – спросил я.

– С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..

В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.

Знаете, что для меня значит имя М. Лермонтова? Это целая эпоха, своеобразный культ – романтизм, страдание, вечные скитания души, поиск собственного «я».

«Герой нашего времени» - это русская классика, одно из самых глубоких, многогранных, красочных, удивительных, неоднозначных произведений литературы вообще!

Книга состоит из нескольких частей, хронологический порядок которых нарушен. Драматические действия истории разворачиваются на так любимом Лермонтовым, Кавказе. Повествование ведется от имени трех рассказчиков: некоего странствующего офицера, штабс-капитана Максима Максимыча и, наконец, самого Григория Александровича Печорина. Автор прибегнул к этому приему, чтобы осветить события и характер главного героя с разных точек зрения, и как можно полнее. В «Герое…» Лермонтов пытается понять молодых людей своего времени, пытается проанализировать своего ключевого персонажа в различных жизненных ситуациях, среди различных социальных групп и испытываемых им чувств. Я не буду вдаваться в подробности сюжета, описывать нравственные проблемы, поднятые в романе, которые актуальны и по сей день, сопоставлять образы главного героя и Автора, упоминать о том, что «Герой…» вообще собирательный образ, а просто скажу кое-что о Григории Александровиче, как об отдельном человеке.

Печорин – уникальный, полный противоречий персонаж. Очень умный человек, тонкий психолог. Его поступки возмутительны, жестоки, они ранят до глубины души. Быстро утрачивая интерес к чему бы то ни было, он пытается разжечь в своей душе другие подобные чувства. И он разжигает, затевая свою собственную игру с окружающими его людьми. Он их ведет, направляет, наблюдает, изучает, питается всеми оттенками их чувств. Он живет, не зная зачем, любит только для себя, никогда ни чем не жертвуя. Печорину скучно. Он устал от жизни, но продолжает требовать от нее еще больше зная, что все равно будет разочарован. Действительность для него ничего не значит, в реальности он не нашел применения своему потенциалу, может оттого и не боялся умереть? Все, что Григорий оставляет после своего присутствия в жизни другого человека – это горечь, разочарование, пепелище радужных желаний и надежд, иногда разрушенную жизнь. Звучит ужасно, но это правда. Печорин сам по себе эгоист и сволочь, он циничный мерзавец – но Автор мастерски создал устойчивую систему его понятий о нравственности, принципах и моральных ценностях. На первый взгляд, то, что он делает и как живет, выглядит отвратительно, но как только погружаешься в мир его рефлексии, узнаешь мотивы его поступков, его мысли и чувства, то начинаешь понимать всю логическую цепочку событий. Печорин такой, какой он есть… он НАСТОЯЩИЙ. Тот, кто разумно и с честностью признает свои пороки, свои недостатки и достоинства. У него всего две проблемы – он слишком хорошо разбирался в людях, и ему просто не повезло родиться не в то время. И именно из-за этого он бесконечно одинокий человек, который достоин сострадания. Мой любимый литературный герой, любимый негодяй. Заслуживает он прощения? Не то чтобы. Но понимания – однозначно.
Пару слов о языке – просто великолепно! Так живо, красочно, богато – лермонтовская словесность гениальна! А как он описывает природу, просто зачитываешься!
Я влюбилась в это произведение в лет 14, и каждый раз перечитывая «Героя…» не могла понять, чем же оно меня так привлекает. В чем его необыкновенное очарование, его магия? Я до сих пор этого не знаю, но чувствую… это что-то такое знакомое, теплое, родное.

«Герой нашего времени», краткое содержание по главам.

I. Бэла.
Автор, повествующий от первого лица, уже год проходящий службу на Кавказе, совершая подъем на Койшаурскую гору, познакомился со штабс-капитаном, давно находящимся на Кавказе. Поднявшись на вершину, путникам пришлось ютиться в сакле, укрываясь от сильного снегопада, где Максим Максимыч, так звали нового знакомого автора, принялся рассказывать ему историю.
Как то раз, в крепость на Тереке, где он командовал ротой, явился молодой офицер, назвавшийся Григорием Александровичем Печориным, показавшийся несколько странным, но, по видимому, состоятельным человеком. Однажды, местный князь, пригласил их на свадьбу своей старшей дочери, где Печорину сразу приглянулась стройная, черноглазая княжна Бэла, младшая дочь. Опытный взгляд Максима Максимыча заметил, что на княжну обратил внимание еще один человек. Его звали Казбич. Это был очень смелый и ловкий человек, однако с не очень хорошей репутацией.
Ночью, Максим Максимыч стал невольным свидетелем разговора Казбича с княжеским сыном Азаматом. Княжич горячо упрашивал абрека отдать своего скакуна, очень понравившегося ему. Азамат дошел до того, что предложил за коня сестру Бэлу, пообещав выкрасть ее для Казбича, но получил отказ. Уже будучи в крепости, Максим Максимыч пересказал Печорину весь услышанный разговор Азамата с Казбичем, не подозревая к каким последствиям это приведет.
Азамат часто посещал крепость. По обычаю, Печорин, угощая его, заводил, между прочим, разговор о скакуне Казбича, всячески нахваливая его. Наконец, Печорин сделал ему предложение. Он, обязуясь добыть лошадь Казбича, потребовал от Азамата выкрасть и привезти к нему свою сестру, Бэлу. Вечером, воспользовавшись отсутствием князя, Азамат, доставил Бэлу в крепость.
Следующим утром, Казбич, привязав коня к забору, зашел к Максим Максимычу. Воспользовавшись этим, Азамат отвязал скакуна и вскочив на него во всю прыть помчался прочь. Выскочивший на шум Казбич, выстрелил с ружья, но промахнулся, отчаянию его не было предела. А Азамата с тех пор никто более не видел.
Максим Максимыч, дознавшись где находится Бэла, направился к Печорину, намереваясь потребовать от него возвращения девушки к отцу. Но доводы прапорщика и его отношение к красавице черкешенке, остановили эти намерения. Между офицерами даже было заключено пари. Печорин утверждал, что через неделю Бэла будет принадлежать ему. И надо сказать, прибегнув к различным хитростям, ему это удалось. В завершении рассказа, Максим Максимыч поведал о том, что Казбич, подозревая отца Азамата в соучастии похищения коня, выследил и убил князя.
На следующий день, Максим Максимыч, по просьбе автора, продолжил рассказ, начатый прошлым вечером. Он поведал, как привык к Бэле, как она похорошела и расцвела, как они с Печориным баловали девушку. Но через несколько месяцев штабс-капитан заметил изменение в настроении молодого человека В произошедшем между ними откровенном разговоре, Печорин рассказал, что за свою короткую жизнь он часто испытывал все ее радости, от которых, в конечном итоге, ему всегда становилось скучно. Он надеялся, что с Бэлой все будет по-другому, но ошибся, скука опять настигла его.
А вскоре произошло трагическое событие. Возвращаясь с охоты, Максим Максимыч и Печорин, увидели несущегося от крепости, на лихом скакуне, Казбича, с женщиной на руках. Это была Бэла. Нагнавши его, Печорин выстрелил, ранив коня. Соскочивший черкес, приставил к девушке кинжал. Выстрел штабс-капитана ранил его, но он успел нанести княжне предательский удар в спину. К общему горю, Бэла, страдая два дня, умерла. Печорин хотя и не показывал своих эмоций, однако осунулся и похудел. А вскоре его перевели в другой полк. На этом он и закончил свой рассказ.
На следующий день автор и штабс-капитан расстались не надеясь на новую встречу, но все произошло совершенно иначе.

II. Максим Максимыч.
Продолжив свой путь и добравшись до Владикавказа, автор остановился в гостинице, ожидая воинскую команду сопровождения. К его радости, через день туда же приехал Максим Максимыч, принявший предложение поселиться в одной комнате. А вечером во двор гостиницы въехала пустая щегольская коляска. Узнав, что экипаж принадлежит Печорину, обрадовавшийся штабс-капитан с нетерпением стал ожидать его прибытия. Но Печорин явился только утром. Максим Максимыч был в это время у коменданта, а потому автор, послав к нему уведомить о прибытии Григория Александровича, наблюдал за героем рассказа, отмечая, что Печорин был хорош собой и должен был нравиться светским дамам.
Максим Максимыч появился, когда Печорин уже готов был садиться в коляску. Штабс-капитан с распростертыми объятиями бросился к старому знакомому, но Григорий Александрович прохладно отреагировал на это выражение чувств, объяснив все своей обычной скукой. На предложение пообедать, Печорин отговорился, что очень спешит, направляясь в Персию. Максим Максимыч был очень расстроен, не такую встречу он ожидал. У него остались, еще со времен совместной службе в крепости, бумаги Печорина и он спросил, что с ними делать, Григорий Александрович, ответив, что они ему не нужны, тронулся в путь, оставляя старого служаку со слезами на глазах.
Автор, ставший свидетелем этой сцены, попросил отдать ему бумаги Печорина. Максим Максимыч, так и не отойдя от обиды, достал с десяток тетрадей с записями и отдал их, разрешая делать с ними все, что угодно. А через несколько часов, они, довольно сухо попрощавшись, расстались. Автору надо было продолжать свой путь.

Журнал Печорина.
В предисловии автор говорит об известии о смерти возвращавшегося из Персии Печорина. Это событие дало право опубликовать его записки. Автор поменяв в них собственные имена, выбрал только те события которые связаны с пребыванием покойного на Кавказе.

I. Тамань.
Начиная свои записки о Тамани, Печорин не очень лестно отзывается об этом городишке. Прибыв туда ночью, он только к вечеру смог отыскать приют в хате, на берегу моря. Там его встретил слепой мальчик, показавшийся Печорину очень странным. Ночью, Печорин решил проследить за ним. Укрывшись, он услышал доносившийся женский голос переговаривавшийся с мальчиком, они ожидали лодку. Печорин, прежде чем возвратиться в хату, успел заметить, как из приставшей к берегу лодки, выскочил человек, его называли Янко. Он выгрузил крупные мешки и три фигуры с тяжелой ношей исчезли во мгле.
На следующий день офицер решил дознаться о ночных событиях. Но все расспросы у старухи и у мальчугана ни к чему ни привели. Выйдя из лачуги, он, вдруг, услышал женский голос поющий песню, а затем и саму девушку. Он понял, что этот тот голос, который он уже слышал ночью. Несколько раз она пробегала мимо офицера, заглядывая ему в глаза. Ближе к вечеру он решил остановить и спросить ее о событиях прошедшей ночи, даже пригрозив комендантом, но также не получил ответа.
А когда стемнело она сама пришла к офицеру. Подарив ему поцелуй, девушка сказала, что ночью ждет его на берегу. В назначенное время, Печорин отправился к морю. Здесь, ждавшая его девушка, пригласила в лодку. Отплыв от берега, она, обняв офицера, начала объясняться ему в любви. Печорин почувствовал неладное, когда услышав всплеск, обнаружил отсутствие за поясом пистолета. Он стал отталкивать ее от себя, но она крепко вцепившись, пыталась столкнуть с его с лодки. В завязавшейся борьбе Печорину, все же удалось сбросить ее в воду.
Причалив к пристани и пробираясь к хате, он обнаружил спасшуюся девушку. Укрывшись, Печорин продолжил наблюдение. Вскоре к берегу причалил Янко. Девушка сказала ему, что они в опасности. Тут же подошел слепой мальчик, с мешком за спиной. Мешок положили в лодку, девушка запрыгнула туда же и бросив пару монет слепому, Янко и его спутница отплыли от берега. Печорин догадался, что имеет дело с обычными контрабандистами.
Вернувшись домой, он обнаружил пропажу всех своих ценных вещей, теперь ему стало очевидно, что слепой принес к лодке. Утром, посчитав смешным, жаловаться коменданту, что его чуть не утопила девушка и обокрал слепой мальчишка, Печорин покинул Тамань.

II. Княжна Мери.
11 мая.
Прибыв накануне в Пятигорск, Печорин, на прогулке встретил старого знакомого, юнкера Грушницкого, пребывавшего на водах после раненения. В этот момент, мимо проходили княгиня Лиговская с дочерью, княжной Мери, показавшаяся Печорину довольно привлекательной и судя по всему, Грушницкий будучи знакомый с ней, тоже проявлял к ней интерес. В течении дня офицеры еще пару раз видели княжну, пытаясь обратить на себя внимание, особенно усердствовал Грушницкий.
13 мая.
Утром к Печорину явился давний приятель, доктор Вернер. Он поведал, что офицером интересовалась княгиня Лиговская. Она слышала о Печорине еще в Петербурге и рассказала несколько приукрашенную историю о его похождениях, вызвав живой интерес у княжны. Печорин попросил Вернера в общих чертах описать княгиню с дочкой, а также кого он у них встречал сегодня. Среди гостей, оказывается была дама, по описанию показавшаяся офицеру очень знакомой.
Ну а вечером, отправившись на прогулку, Печорин блистал своим остроумием, собрав вокруг себя кружок молодых людей и был замечен княжной, пытавшейся, безуспешно, скрыть свое равнодушие. Он также приметил Грушницкого, не спускавшего глаз с княжны.
16 мая.
В течении последних двух дней, Печорин, все также встречал княжну в различных местах, привлекая сопровождавшее ее общество к себе, но так и не знакомясь с самой княжной. Грушницкий, явно влюбленный в княжну Мэри, поведал Печорину о ее нелестном отзыве о нем. В ответ, Григорий Александрович рекомендовал юнкеру также не обольщаться на счет княжны.
Днем, прогуливаясь, он встретил ту даму, о которой говорил Вернер. Это действительно оказалась его знакомая по Петербургу, Вера. Она приехала с пожилым мужем на лечение, но чувства к Печорину, как оказалось еще не остыли.
А после, отправившись на верховую прогулку, он повстречал Грушницкого и княжну Мэри, опять оставив о себе не лучшее впечатление, о чем юнкер и не преминул заметить Печорину. Тот, в свою очередь, отвечал, что при желании легко изменит ее мнение о себе.
21 мая.
Все эти дни Грушницкий не отходит от княжны.
22 мая.
Печорин на балу в Благородном собрании. Здесь он впервые имеет возможность общаться с обворожительной княжной Мери, пригласив ее на танец. Здесь же ему удалось сразу проявить себя, отвадив от княжны одного пьяного господина, настойчиво приглашавшего Мери на танец. Благодарная княжна просила Печорина, впредь, посещать ее гостиную.
23 мая.
На бульваре Печорин повстречал Грушницкого, выразившего благодарность за вчерашний поступок на балу, а к вечеру оба отправились к Лиговским, где Григорий Александрович представился княгине. Княжна Мери пела, вызывая у всех восторженные отклики. У всех, кроме Печорина, слушавшего ее рассеянно, к тому же он часто разговаривал с Верой, изливавшей ему свои чувства и от его взора не укрылось, что княжну это очень огорчило.
29 мая.
В эти дни, Печорин, несколько раз, разговаривая с княжной, при появлении Грушницкого, оставлял их вдвоем. Это не радовало Мери и вообще общество юнкера явно тяготило княжну, хоть она и пыталась это скрыть.
3 июня.
Размышления Печорина о княжне прервал приход Грушницкого, произведенного в офицеры, но пока не был готов мундир, не желавшего показываться княжне.
4 июня.
Печорин виделся с Верой. Она ревнует, ведь княжна именно ей стала изливать свою душу.
Забегал и Грушницкий. Назавтра должен быть готов его мундир и он уже предвкушал момент, когда на балу сможет танцевать с княжной.
5 июня.
На балу Грушницкий предстал в новеньком мундире. Он не отходил от княжны, то танцуя с ней, то наскучивая ей своими упреками и просьбами. Наблюдавший за всем этим Печорин, прямо заявил Грушницкому, что княжну явно тяготит его общество, вызвав еще большее раздражение у новоиспеченного офицера. Проводив Мери к карете и вернувшись в зал, Печорин заметил, что Грушницкий уже сумел настроить против него присутствующих и более всего драгунского капитана. Ничего, Григорий Александрович готов принять и это обстоятельство, он настороже.
6 июня.
По утру Печорин встретил карету. Вера с мужем отправлялась с мужем в Кисловодск.
Проведя час у княгини, он так и не увидел княжну, больна.
7 июня.
Пользуясь отсутствием княгини, Печорин имел объяснение с Мери. А вечером зашедший к нему в гости, доктор Вернер, рассказал о том, что в городе разнесся слух о якобы грядущей женитьбе Печорина на княжне. Это явно происки Грушницкого.
10 июня.
Вот уже пару дней Печорин в Кисловодске. Прекрасная природа, встречи с Верой.
Вчера прибыл Грушницкий с компанией, с Печориным очень натянуто.
11 июня.
Приехали Лиговские. Печорин зван к ним на обед. Размышления о женской логике.
12 июня.
Во время вечерней верховой прогулки Печорин, помогая утомившейся княжне, позволил себе обнять и поцеловать княжну. Мери потребовала объяснений, но офицер предпочел промолчать.
А позднее, Печорин стал случайным свидетелем пирушки Грушницкого с компанией, где услышал о себе много непристойного. Особенно усердствовал драгунский капитан. Уверяя всех в трусости Печорина, он предложил устроить дуэль последнего с Грушницким, не зарядив при этом пистолеты.
Следующим утром, на прогулке, опять объяснение с княжной. Печорин признался, что не любит ее.
14 июня.
Размышления о супружестве и свободе.
15 июня.
В Благородном собрании выступление известного фокусника. Печорин получает записку от Веры, проживавшей в одном доме с княжной, приглашение на свидание поздним вечером. Ее муж уехал, вся прислуга отправлена на представление. Ночью, покидая дом свидания, Печорин чуть было не был пойман драгунским капитаном и Грушницким, караулившими под домом.
16 июня.
Завтракая в ресторации, Печорин становится, свидетелем разговора в котором Грушницкий рассказывал своей компании о ночном происшествии и называл его виновником происшествия. Григорий Александрович потребовал забрать свои слова – отказ. Решено. Печорин объявляет драгунскому капитану вызвавшемуся быть секундантом Грушницкого, о том, что он пришлет к нему своего.
А секундантом стал доктор Вернер. Вернувшись после выполнения своей миссии, он рассказал о разговоре, случайно подслушанного им у Грушницкого. Драгунский капитан замышлял зарядить только один пистолет, пистолет Грушницкого.
Ночь перед поединком. Бессонница, размышления о жизни.
Прибыв с Вернером на место дуэли, они увидели Грушницкого с двумя секундантами. Доктор предложил решить все миром. Печорин был готов, но с условием: Грушницкий отказывается от своих слов. Отказ. Тогда Григорий Александрович поставил условие, чтобы дуэль осталась тайной, стреляться на краю пропасти, даже легко раненый разобьется о скалы и этим можно будет скрыть причину смерти. Капитан согласился. Грушницкий же, постоянно о чем то шептавшийся с капитаном, плохо скрывал происходившую с ним внутреннюю борьбу, по сути, ему придется стрелять в безоружного человека.
Но жребий брошен. Первый стреляет Грушницкий. Печорин отвергает предложение доктора открыться своим противникам, что ему известно об их подлом замысле. Выстрел дрожащей рукой, пуля лишь оцарапала Печорину колено. Он спросил у Грушницкого, не забирает ли он свои слова обратно. Отказ. Тогда Печорин просит зарядить свой пистолет. Капитан бурно протестует, пока сам Грушницкий не признает правоту своего противника.
Печорин, удовлетворив свое самолюбие, еще раз предлагает отказаться от клеветы. Но Грушницкий непреклонен, им вдвоем нет места на этом свете.
Выстрел и уже никого нет на том месте. Раскланявшись и бросив взгляд на лежащее внизу тело своего противника, Печорин удалился.
Отягощенный, тягостными раздумьями, он только к вечеру вернулся домой, где его ждали две записки. В первой Вернер сообщал, что никаких подозрений ни у кого в городе нет. Во второй Вера, узнавшая о ссоре с Грушницким от мужа и не веря в смерть Печорина, прощалась навсегда и клялась в вечной любви. Она открылась мужу и вынуждена поспешно отъехать. Вскочив в седло Печорин бросился по дороге в Пятигорск. Но увы загнав лошадь, он смирился с потерянным счастьем.
Вернувшись обратно, он получил приказ отправиться на новое место службы. Видимо, начальству стало что-то известно о происшествии.
Печорин отправился к княгине проститься. Она, несмотря на последние события и его положение, готова была, ради дочери, дать согласие на их брак. Но Печорин выразил желание поговорить с княжной. В разговоре с Мери он признался, что посмеялся над ней, жениться не может и вообще заслуживает всяческого презрения.
Раскланявшись, Печорин выехал из Кисловодска.

Фаталист.
Проживая некоторое время в казачьей станице, Печорин, вместе с остальными офицерами, проводил вечера за игрой в карты и интересными разговорами
Однажды к офицерскому столу подошел храбрый офицер, но страстный картежник, серб, поручик Вулич. Он предложил пари, нашедшее отклик у Печорина. Серб, решил поиграть жизнью и обмануть смерть, Григорий Александрович был иного мнени. Сняв со стены первый попавшийся пистолет, приняв ставки, Вулич приставил оружие ко лбу. Туз взлетает вверх, выстрел… осечка и общий вздох облегчения. Серб снова взводит курок и наводит оружие на висевшую фуражку. Выстрел и фуражка пробита пулей. Всеобщее изумление, а Вуличу, червонцы Печорина.
Печорин, размышляя о жизни, возвратился домой. Под утро несколько офицеров, пришли к нему с известием, что Вулич убит. Одевшись, Печорин по дороге узнал подробности.
Покинув офицеров, серб возвращаясь домой, окликнул пьяного казака и получил смертельный удар саблей. Совершив преступление, казак заперся в хате, куда и направился Печорин с офицерами. Никакие уговоры не действовали, сложить оружие убийца не собирался. И тогда Печорин тоже решил испытать судьбу. Бросившись через окно в хату, он оказался на сантиметр от гибели, пуля сорвала эполет. Но это позволило другим ворваться в хату и обезвредить казака.
Вернувшись в крепость, Печорин рассказал эту историю Максим Максимычу, желая знать его мнение. Но тот оказался далек от метафизики.

БЭЛА

1830-е годы. Завоевание Кавказа, знавшее при Алексее Петровиче Ермолове куда более «бурные дни», близится к завершению. «Чуждые силы», конечно, тяготят «край вольности святой», и он, естественно, негодует, однако же не настолько, чтоб перекрыть Военно-Грузинскую дорогу. На ней-то и встречается автор, офицер русских колониальных войск, с ветераном Кавказской войны штабс-капитаном Максимом Максимычем. До Владикавказа, куда держат путь наши армейцы, не так уж и далеко, но гололёд и внезапный буран вынуждают их дважды останавливаться на ночлег. Под чаёк из чугунного чайника Максим Максимыч и рассказывает любознательному, как все пишущие и записывающие люди, попутчику действительное происшествие из своей жизни.

Это сейчас пятидесятилетний штабс-капитан числится кем-то вроде интенданта, а пять лет назад был он ещё строевым офицером - комендантом сторожевой крепости и стоял со своею ротой в только что замиренной Чечне. Случается, конечно, всякое - «каждый день опасность» («народ кругом дикий»), - но в общем с замиренными «дикарями» замирители живут по-соседски, пока в «скучной» крепости не появляется Григорий Александрович Печорин, блестящий гвардеец, переведённый в армию и полусосланный на Кавказ за какую-то скандально-светскую провинность. Прослужив под началом у Максима Максимыча около года, двадцатипятилетний прапорщик, с виду такой тоненький да беленький, успевает положить глаз на прехорошенькую дочку местного «мирного» князя, с помощью младшего брата Бэлы - Азамата - умыкнуть её из отчего дома, приручить, влюбить в себя до страсти, а месяца через четыре сообразить: любовь дикарки ничем не лучше любви знатной барыни. Уж на что прост Максим Максимыч, а понимает: затеянное Печориным (от скуки!) романтическое предприятие добром не кончится. Кончается и впрямь худо: переделом краденого. Дело в том, что Печорин расплачивается с Азаматом не своим золотом, а чужим - бесценным - конем, единственным достоянием удальца Казбича. Казбич, в отместку, похищает Бэлу и, поняв, что от погони не уйти, закалывает её.

МАКСИМ МАКСИМЫЧ

Рассказанная штабс-капитаном «историйка» так и осталась бы путевым эпизодом в «Записках о Грузии», над которыми работает автор, если б не дорожный сюрприз: задержавшись во Владикавказе, он становится очевидцем нечаянной встречи Максима Максимыча с Печориным, вышедшим в отставку и направляющимся в Персию.

Понаблюдав за бывшим подчиненным штабс-капитана, автор, замечательный физиономист, убеждённый, что по чертам лица можно судить о характере человека, приходит к выводу: Печорин - лицо типическое, может быть, даже портрет героя времени, самой жизнью составленный из пороков бесплодного поколения. Короче: тянет на суперсовременный, психологический роман, ничуть не менее любопытный, чем «история целого народа». Вдобавок он получает в полное свое распоряжение уникальный документ. Осерчав на Григория Александровича, Максим Максимыч сгоряча передает попутчику «печоринские бумаги» - дневник, забытый им в крепости при спешном отъезде за хребет - в Грузию. Извлечения из этих бумаг - центральная часть «Героя нашего времени» ("Журнал Печорина«).

ТАМАНЬ

Первая главка этого романа в романе - авантюрная новелла «Тамань» подтверждает: штабс-капитан, при всём своём простодушии, верно почувствовал характер погубителя Бэлы: Печорин - охотник за приключениями, из тех бессмысленно-действенных натур, что готовы сто раз пожертвовать жизнью, лишь бы достать ключ к заинтриговавшей их беспокойный ум загадке. Судите сами: трое суток в пути, приезжает в Тамань поздно ночью, с трудом устраивается на постой - денщик храпит, а барину не до сна. Охотничий инстинкт и дьявольская интуиция нашептывают: слепой мальчик, пустивший его «на фатеру», не так слеп, как говорят, а фатера - даром что кособокая мазанка - не похожа на семейную хату.

Слепой и впрямь ведёт себя странно для незрячего: спускается к морю по отвесному склону «верной поступью», да ещё и волочит какой-то узел. Печорин крадётся следом и, спрятавшись за прибрежным утесом, продолжает наблюдение. В тумане обозначается женская фигура. Прислушавшись, он догадывается: двое на берегу ждут некоего Янко, чья лодка должна незаметно пробраться мимо сторожевых судов. Девушка в белом тревожится - на море сильная буря, - но отважный гребец благополучно причаливает. Взвалив привезенные тюки на плечи, троица удаляется.

Загадка, показавшаяся Печорину замысловатой, разрешается легче легкого: Янко привозит из-за моря контрабандный товар (ленты, бусы да парчу), а девушка и слепой помогают его прятать и продавать. С досады Печорин делает опрометчивый шаг: в упор, при старухе хозяйке, спрашивает мальчика, куда тот таскается по ночам. Испугавшись, что постоялец «донесет» военному коменданту, подружка Янко (Печорин про себя называет её ундиной - водяной девой, русалкой) решает отделаться от не в меру любопытного свидетеля. Приметив, что приглянулась мимоезжему барину, русалочка предлагает ему ночную, тет-а-тет, лодочную прогулку по неспокойному морю. Печорин, не умеющий плавать, колеблется, но отступать перед опасностью - не в его правилах.

Как только лодка отплывает на достаточное расстояние, девушка, усыпив бдительность кавалера пламенными объятиями, ловко выкидывает за борт его пистолет. Завязывается борьба. Судёнышко вот-вот перевернётся. Печорин - сильнее, но дева моря гибка, будто дикая кошка; ещё один кошачий бросок - и наш супермен последует за своим пистолетом в набегающую волну. Но всё-таки за бортом оказывается ундина. Печорин кое-как подгребает к берегу и видит, что русалочка уже там. Появляется Янко, одетый по-походному, а затем и слепой. Контрабандисты, уверенные, что теперь, после неудачного покушения, господин офицер наверняка донесёт властям, сообщают мальчику, что оставляют Тамань насовсем. Тот слёзно просит взять и его, но Янко грубо отказывает: «На что мне тебя!» Печорину становится грустно, ему все-таки жаль «бедного убогого». Увы, ненадолго. Обнаружив, что бедный слепец его обокрал, безошибочно выбрав самые ценные вещи (шкатулку с деньгами, уникальный кинжал и пр.), он называет воришку "проклятым слепым".

КНЯЖНА МЕРИ

О том, что произошло с Печориным после отбытия из Тамани, мы узнаём из повести «Княжна Мери» (второй фрагмент «Журнала Печорина»). В карательной экспедиции против причерноморских горцев он шапочно знакомится с юнкером Грушницким, провинциальным юношей, вступившим в военную службу из романтических побуждений: зиму проводит в С. (Ставрополе), где коротко сходится с доктором Вернером, умником и скептиком. А в мае и Печорин, и Вернер, и Грушницкий, раненный в ногу и награждённый - за храбрость - Георгиевским крестом, уже в Пятигорске. Пятигорск, как и соседний Кисловодск, славится целебными водами, май - начало сезона, и всё «водяное общество» - в сборе. Общество в основном мужское, офицерское - как-никак, а кругом война, дамы (а тем паче нестарые и хорошенькие) - наперечёт. Самая же интересная из «курортниц», по общему приговору, - княжна Мери, единственная дочь богатой московской барыни. Княгиня Лиговская - англоманка, поэтому её Мери знает английский и читает Байрона в подлиннике. Несмотря на учёность, Мери непосредственна и по-московски демократична. Мигом заметив, что ранение мешает Грушницкому наклоняться, она поднимает оброненный юнкером стакан с кислой - лечебной - водой. Печорин ловит себя на мысли, что завидует Грушницкому. И не потому, что московская барышня так уж ему понравилась - хотя, как знаток, вполне оценил и небанальную её внешность, и стильную манеру одеваться. А потому, что считает: все лучшее на этом свете должно принадлежать ему. Короче, от нечего делать он начинает кампанию, цель которой - завоевать сердце Мери и тем самым уязвить самолюбие заносчивого и не по чину самовлюбленного Георгиевского кавалера

И то и другое удаётся вполне. Сцена у «кислого» источника датирована 11 мая, а через одиннадцать дней в кисловодской «ресторации» на публичном балу он уже танцует с Лиговской-младшей входящий в моду вальс. Пользуясь свободой курортных нравов, драгунский капитан, подвыпивший и вульгарный, пытается пригласить княжну на мазурку. Мери шокирована, Печорин ловко отшивает мужлана и получает от благодарной матери - ещё бы! спас дочь от обморока на балу! - приглашение бывать в её доме запросто. Обстоятельства меж тем усложняются. На воды приезжает дальняя родственница княгини, в которой Печорин узнаёт «свою Веру», женщину, которую когда-то истинно любил. Вера по-прежнему любит неверного своего любовника, но она замужем, и муж, богатый старик, неотступен, как тень: гостиная княгини - единственное место, где они могут видеться, не вызывая подозрений. За неимением подруг, Мери делится с кузиной (предусмотрительно снявшей соседний дом с общим дремучим садом) сердечными тайнами; Вера передает их Печорину - «она влюблена в тебя, бедняжка», - тот делает вид, что его это ничуть не занимает. Но женский опыт подсказывает Вере: милый друг не совсем равнодушен к обаянию прелестной москвички. Ревнуя, она берет с Григория Александровича слово, что он не женится на Мери. А в награду за жертву обещает верное (ночное, наедине, в своем будуаре) свидание. Нетерпеливым любовникам везёт: в Кисловодск, куда «водяное общество» переместилось за очередной порцией лечебных процедур, приезжает знаменитый маг и фокусник. Весь город, за исключением Мери и Веры, естественно, там. Даже княгиня, несмотря на болезнь дочери, берёт билет. Печорин едет вместе со всеми, но, не дождавшись конца, исчезает «по-английски». Грушницкий с дружком драгуном преследуют его и, заметив, что Печорин скрывается в саду Лиговских, устраивают засаду (ничего не зная про Веру, они воображают, что негодяй тайно свиданничает с княжной). Поймать ловеласа с поличным, правда, не удается, но шум они поднимают изрядный - держи, мол, вора!

На поиски грабителей, то бишь черкесов, в Кисловодск срочно вызывается казачий отряд. Но эта версия - для простонародья. Мужская часть «водяного общества» с удовольствием смакует распускаемые Грушницким и его напарником коварные наветы на княжну. Печорину, попавшему в ложное положение, ничего другого не остается, как вызвать клеветника на дуэль. Грушницкий, по совету секунданта (всё того же пьяницы-драгуна), предлагает стреляться «на шести шагах». А чтобы обезопасить себя (на шести шагах промахнуться практически невозможно, тем паче профессиональному военному), позволяет драгуну оставить пистолет противника незаряженным. Вернер, по чистой случайности проведавший о бесчестном заговоре, в ужасе. Однако Печорин хладнокровно - и строго по правилам дуэльного кодекса - расстраивает мошеннический план. Первым, по жребию, стреляет Грушницкий, но он так взволнован, что «верная» пуля только слегка задевает его счастливого соперника. Прежде чем сделать ответный - смертельный - выстрел, Печорин предлагает бывшему приятелю мировую. Тот, в состоянии почти невменяемом, отказывается наотрез: «Стреляйте! Я себя презираю, а вас ненавижу! Если вы меня не убьёте, я вас зарежу из-за угла!»

Смерть незадачливого поклонника княжны не снимает напряжения внутри любовного четырехугольника. Вера, прослышав про поединок на шести шагах, перестает контролировать себя, муж догадывается об истинном положении вещей и велит срочно закладывать коляску. Прочитав прощальную её записку, Печорин вскакивает на своего Черкеса. Мысль о расставании навек приводит его в ужас: только теперь он осознает, что Вера для него дороже всего на свете. Но конь не выдерживает бешеной скачки - бессмысленной гонки за погибшим, погубленным счастьем. Печорин пешком возвращается в Кисловодск, где его ждёт пренеприятное известие: начальство не верит, что гибель Грушницкого - проделки черкесов, и на всякий случай решает заслать оставшегося в живых «поединщика» куда подальше. Перед отъездом Печорин заходит к Лиговским проститься. Княгиня, забыв о приличиях, предлагает ему руку дочери. Он просит разрешения поговорить с Мери наедине и, помня о данной Вере клятве - «Ты не женишься на Мери?!», - объявляет бедной девочке, что волочился за ней от скуки, чтобы посмеяться. Разумеется, в эту вульгарную, годную разве что для мещанских повестей формулу нелюбви его чувства к Мери никак не укладываются. Но он - игрок, а игроку важнее всего сохранить хорошую мину при плохой игре. И с этим - увы! - ничего не поделаешь! Стиль - это человек, а стиль жизни нашего героя таков, что он, вроде бы того не желая, губит все живое, где бы это живое ни обреталось - в горской сакле, в убогой мазанке или в богатом дворянском гнезде.

ФАТАЛИСТ

Палачом поневоле предстает Печорин и в остросюжетной новелле «Фаталист» (заключительная глава романа). В офицерской картёжной компании, собравшейся на квартире у начальника прифронтового гарнизона, завязывается философский диспут. Одни считают мусульманское поверье - «будто судьба человека написана на небесах» - сущим вздором, другие, напротив, убеждены: каждому свыше назначена роковая минута. Поручик Вулич, родом - серб, а по расположению ума - фаталист, предлагает спорщикам поучаствовать в мистическом эксперименте. Дескать, ежели час его смерти ещё не пробил, то провидение не допустит, чтобы пистолет, который он, Вулич, принародно приставит дулом ко лбу, выстрелил. Кому, господа, угодно заплатить за редкостное зрелище N-ное количество червонцев? Никому, конечно же, не угодно. Кроме Печорина. Этот не только выворачивает на игральный стол все содержимое своего кошелька, но и говорит Вуличу - вслух, глядя в глаза: «Вы нынче умрете!» Первый «раунд» опасного пари выигрывает серб: пистолет действительно даёт осечку, хотя и совершенно исправен, следующим выстрелом поручик пробивает насквозь висящую на стене фуражку хозяина. Но Печорин, наблюдая, как фаталист перекладывает в свой карман его золотые, настаивает: на лице у Вулича - знак близкой смерти. Вулич, сперва смутившись, а потом и вспылив, уходит. Один. Не дожидаясь замешкавшихся товарищей. И погибает, не дойдя до дому: его разрубает шашкой - от плеча до пояса - пьяный казак. Теперь и не веровавшие в предопределение уверовали. Никому и в голову не приходит вообразить, как развернулась бы линия судьбы несчастного поручика, если бы слепой случай да охота к перемене мест не занесли Григория Печорина из скучной крепости, из-под надзора Максима Максимыча в прифронтовую казачью станицу. Ну, пошумели бы господа офицеры, попугал бы их мрачный серб, да и вернулись бы к брошенным под стол картам, к штоссу и висту, и засиделись бы до рассвета - а там, глядишь, и протрезвел бы буйный во хмелю станичник. Даже Максим Максимыч, выслушав рассказ Печорина об ужасной гибели бедного Вулича, хоть и попытался обойтись без метафизики (дескать, эти азиатские курки частенько осекаются), а кончил согласием с общим мнением: «Видно, так у него на роду было написано». При своём, особом, мнении остается лишь Печорин, хотя вслух его не высказывает: а кто из вас, господа, знает наверное, убежден он в чем или нет? А ну-ка, прикиньте - как часто каждый из вас принимает за убеждение обман чувств или промах рассудка?

И в самом деле - кто? Вот ведь и Григорий Александрович был убежден, что ему на роду написана погибель от злой жены. А помер - в дороге, возвращаясь из Персии, при так и оставшихся не выясненными (по желанию автора) обстоятельствах.

В этой статье представлено краткое содержание романа "Герой нашего времени" по главам (повестям).

Роман состоит из 5 глав, или повестей, каждая из которых имеет свое название:

  1. "Бэла"
  2. "Максим Максимыч"
  3. "Тамань"
  4. "Княжна Мери"
  5. "Фаталист"

    Краткое содержание романа "Герой нашего времени" Лермонтова по главам (повестям)

    События романа происходят в первой половине XIX века.

    1. Глава "Бэла"

    Григорий Печорин - молодой богатый дворянин, умный и образованный человек. Печорин с детства привык к роскоши и высшему свету. Несмотря на это, он глубоко несчастен, ему надоела его жизнь. Когда-то Максим Максимыч и Печорин вместе служили в крепости на Кавказе. Здесь Печорин влюбился в местную жительницу, юную красавицу . Он украл ее из дома. Печорин и Бэла жили счастливо 4 месяца, но внезапно Печорин начал скучать с любимой. Бедная девушка начала страдать от этого. Однажды Бэлу похитил разбойник . Он ранил девушку, бросил ее и скрылся от погони. Через 2 дня Бэла умерла. Спустя три месяца Печорин уехал служить в Грузию.

    Сообщив историю о Печорине, Максим Максимыч прощается с рассказчиком романа.


    2. Глава "Максим Максимыч"

    Вскоре рассказчик романа и Максим Максимыч снова встречаются, уже во Владикавказе. Здесь они вместе видят Григория Печорина. Печорин ведет себя холодно с Максимом Максимычем, быстро прощается с ним и уезжает в Персию. Холодность Печорина обижает Максима Максимыча. Он решает избавиться от дневников Печорина, которые хранятся у него, и отдает их рассказчику романа.

    "Журнал Печорина"

    Предисловие к "Журналу Печорина"


    Дневники Печорина хранятся в руках у рассказчика романа. Спустя время рассказчик узнает, что Григорий Печорин умер по пути из Персии в Россию. Теперь, после смерти Печорина, рассказчик решает опубликовать его увлекательные дневники - "Журнал Печорина". Эти записки состоят из трех глав: "Тамань", "Княжна Мери" и "Фаталист".


    3. Глава "Тамань"

    Печорин приезжает в Тамань по служебным делам. В Тамани он останавливается в доме бедняков. Слепой мальчик и и ее дочерью, . Грушницкий влюбляется в княжну Мери, но та не отвечает ему взаимностью. Мери влюбляется в Печорина. Однако Печорин не любит ее и лишь играет ее чувствами ради забавы.

    Обиженный Грушницкий распускает сплетни о княжне Мери. За это Печорин вызывает его на дуэль. На поединке Печорин убивает Грушницкого. В наказание за дуэль начальство посылает Печорина служить в крепость N (здесь он знакомится с Максимом Максимычем и где встречает Бэлу).

    5. Глава "Фаталист"

    Находясь в крепости N, Печорин едет по служебным делам на 2 недели в казачью станицу. Здесь Печорин присутствует на встрече офицеров. Внезапно сербский поручик предлагает сослуживцам спор: он утвержает, что судьбы не существует и что в жизни ничего не предопределено. Печорин решает поспорить с Вуличем.

    Чтобы доказать свою правоту, Вулич берет пистолет и стреляет себе в лоб. Ему везет: пистолет оказывается незаряженным. Вулич остается жив и выигрывает спор. Но в тот же вечер Вулич погибает от рук пьяного казака. Печорин участвует в поимке этого казака и сам чудом избегает смерти. После этого Печорин возвращается в крепость N, где продолжает служить и вскоре знакомится с Бэлой (см. глава "Бэла").

    Это было краткое содержание романа "Геров нашего времени" Лермонтова по главам (повестям): краткий пересказ повестей "Бэла", "Максим Максимыч", "Тамань", "Княжна Мери", "Фаталист".