Пламя у пламени. Имя в русской поэзии Беларуси: Юрий Сапожков

Расплата

Я птиц любил.

А их ловили кошки.

Но кошки ластились,

и я им все прощал.

Скворечни вешал, не жалел и крошек,

Но все же птиц и небо предавал.

И вот итог моих ошибок прежних:

Сам ненароком когти проглядел.

Живу один, пустой, как та скворечня,

В которую никто не прилетел.

Юрий Сапожков

Вечером 3 июня в Государственном литературно-мемориальном музее Якуба Коласа по ул. Академической, 5 в рамках цикла встреч «Творческая дружба» состоялся вечер памяти поэта Юрия Сапожкова .

Инициаторы вечера – столичное отделение Союза писателей Беларуси и редакция журнала «Нёман». Были прослушаны стихотворения поэта и воспоминания его близких друзей. Так же была представлена книга «Теплое пожатие руки: литературное приношение Юрию Сапожкову».

По свидетельству известного прозаика Олега Ждана (Пушкина), редактора отдела прозы журнала «Нёман», вечер прошел замечательно. Его душой была Татьяна Шпартова: и составителем книги воспоминаний о Юрии Михайловиче, и автором сценария и вообще вдохновителем. А все выступавшие – Александр Бадак, Наталья Капа, Валентин Маслюков и другие были искренны и умны.

На портале имеется немало материалов и упоминаний о Юрии Сапожкове, его творчестве в качестве поэта и критика. Достаточно набрать в поисковике по ресурсу «сапожков» и просмотреть результат.

На просторах Интернета я нашел теплый комментарий («Великороссъ» ) поэта Георгия Киселева о творчестве Ю. Сапожкова:

«...в стихах моего друга Юрия нет лирически неуправляемой стихии, как, к примеру, у Есенина. Но это не значит, что нет чувства. Ярко проживаемые или тщательно таимые даже от себя чувства предшествуют подавляющему большинству его стихов. Но обретают они выражение, только пройдя через призму разума. Такова природа его таланта. А поэта следует судить только на основании внутренних законов его творчества.

К сожалению, почти всякий поэт лишён объективности в оценке своих стихов. Поэтому зачастую предлагает вниманию читателей не те стихи, которые безусловно ему удались и являются новым словом в лирике, а те, которые ему по каким-то глубоко личным причинам наиболее дороги. Поэтому самооценки поэта и оценки читателей редко совпадают.

Я вам предлагаю своего Юрия Сапожкова, то есть те стихи, которые у него люблю я. Они взяты из последней его книги «Точка невозврата»(2006). Одна особенность его творческой манеры в этих стихах проявилась наиболее ярко: это умение извлечь из какой-либо ситуации или наблюдения парадоксальную мысль и выразить её в короткой сентенции минимальными художественными средствами, зачастую с юмором и самоиронией. Юрий Сапожков - признанный мастер поэтической миниатюры, и в этой ипостаси у нас в республике ему равных нет.

Георгий Киселёв

Приведу лишь часть стихов, предлагаемых Георгием. С остальными можно познакомиться .

От себя лишь добавлю стихотворение «Бессмертие»

Бессмертие

Невзгоды ищут нас усердно
Покоен будь - не обойдут.
И вот, не вынося из сердца,
Нас на плечах уже несут.

Пусть все кричит, что мы не вечны.
Но надо так стараться жить,
Чтобы никто не мог на плечи
Из сердца
нас
переложить.

Т О Ч К А Н Е В О З В Р А Т А

Уйти от старых берегов,
Как уходил уже когда-то...
Есть в обиходе моряков
Понятье – точка невозврата.

Теперь уже в последний раз!
Что впереди – успех, утрата?
Есть в жизни каждого из нас
Такая точка невозврата.

И как ни медли – предстоит
Тебе решить – что ложь, что свято,
Расслышать, что душа велит
Пред этой точкой невозврата

Когда назад уже не сметь,
И время надвое разъято
И что-то гонит, как на смерть,
Тебя за точку невозврата.

М О Л В А

Культура дикая, притом
Ей всё равно – расти на чём:
Будь это правды чернозём
Иль домыслов скупой суглинок.
Молва – как сорная трава,
Под ней видны едва-едва
О нас хорошие слова,
Что оставляют для поминок.

Б Л А Г О Д А Р Н О С Т Ь

Пусть жизнь истрёпана в мочало
И мир по-прежнему жесток,
Пусть бесконечное начало
И есть заведомый итог,
Но, как бы ни было мне плохо,
Свою судьбу я не корю.
Пошлёт добра мне кто-то кроху,
А я весь мир благодарю.

ПОЭЗИЯ БЕЛАРУСИ

Юрий САПОЖКОВ

У памятника Пушкину

Открыто смотрит он в лицо столетьям.
Задумчив. Грустен. И немного строг.
Наверно, так же он стоял
под пистолетом.
Никто тот выстрел отвести не мог!..
По-русски горько бабы голосили.
Шалел февраль, метелями трубя...
Одна лишь пуля.
А Россия
Всё не придёт никак в себя.

Рост

Висишь, паришь
над пропастью бездонной,
В отчаянье секунды страшной ждёшь
И... просыпаешься от маминой ладони:
«Не бойся, - шепчет, - это ты растёшь».
Теперь, бывает, падаю больнее -
Не детский сон. Но на лету
Я всякий раз шепчу себе, бледнея:
«Не бойся, мама, это я расту».

Ночная тишина

Жизнь катится, чуть прогибая оси.
Сентябрь, октябрь, ноябрь на перелом.
В который раз уже трёхтомник осени
Выходит в свет огромным тиражом.
Вновь так желанна в городе большом
Мысль о побеге в деревеньку дальнюю -
Там звуки носят мягкие сандалии
Или бесшумно бродят босиком.
Очнулся дождь и перешёл на шёпот.
Он что-то шепчет мне о ноябре.
Морозец ночью сможет ли заштопать
Зияющие лужи во дворе?
Я привожу в порядок мысли давние
По праву возраста...
Я очень тороплюсь:
Вдруг, как минёр, не выполнив задания,
На тишине бессонниц подорвусь!
Какая ночь!
С одной звездой-пробоиной.
Мне говорил знакомый старшина:
«Страшна, конечно, тишина до боя.
Страшнее - после боя тишина...»
Жизнь катится...

Берёзка

Бесхлопотно - даже причёску
Не потревожив свою, -
Шофёр у дороги берёзку
Срубил и швырнул в колею.
И тем был он счастлив нимало,
Что слышать душа не могла,
Как долго о жизни кричало
Бескровное тельце ствола.
Пришёл он домой, раздевался,
Сидел, выбивая мундштук,
И тихо над тазом ругался,
Что грязь не смывается с рук.

Наталье Гончаровой

Я камня на неё не поднимал.
Не убивал язвительною речью.
Поймите наконец, на Чёрной речке
Ведь он её под пулей оправдал!
Наедине подумайте об этом.
И острый камень да минует цель.
Не суесловьте о жене поэта:
Он вас не может вызвать на дуэль.

Строка

Не по томам, что на лотке
Покоятся горою, -
Поэта ценят по строке,
Единственной порою.
Миры раздумий и страстей
Она одна вбирает.
Бывает, что и жизни всей
На строчку не хватает...

Ворон

Жалкий старый ворон.
Хватит, полетал.
Сердце просит воли,
Да не по летам!
Было время - падал
Камнем на цыплят.
А теперь и падали
Старый ворон рад.
Чёрствой булки долька,
Косточка с хрящом...
В этой жизни столько
Радостей ещё!

Памяти Сергея Довлатова

Когда судьбой отпущенное истекло
И он ушёл, нас грустно утешало,
Что между ним
и миром мёрзлое стекло
Ещё при нём его душа чуть продышала.
Что наша жизнь?
Она - то святость, то буза.
Один глоток волшебного напитка.
Признанья первого - блестящие глаза
И поздней славы виноватая улыбка.

Старикам

Когда я был самозабвенно млад,
Не замечал я старческие лица.
Теперь на них задерживаю взгляд -
Боюсь вас не узнать, не поклониться.
Смотрю на ваши белые виски,
Смотрю на ваши сморщенные шеи.
Как вы противны были, старики,
И как же вы теперь похорошели!

Валентина ПОЛИКАНИНА

Домик в Орловщине

Бревенчатый домик.
И кто бы туда ни пришёл,
Всем бабушка, плача в подол,
говорила о сыне.
Но было же, было
и мне в доме том хорошо,
Где счастье глядело
в окошко глазами косыми.

И серый колодец,
и деда отчаянный взмах -
Всё там же, на том же,
судьбой заколдованном, месте.
Вздыхает корова,
и овцы белеют впотьмах,
И сонные куры кудахчут
на сонном насесте.

Деревня. Орловщина.
Сорок годков до весны,
Где запахом яблок и мёда
пропитанный вечер.
Всё было, как милость.
Теперь возвращается в сны,
Где я - малолетка, упрямый
смешной человечек,

Где время рожденья -
июль в васильковом венце,
И в душное сено прыжки
под крутыми стогами.
Я вновь просыпаюсь
с улыбкой на бледном лице -
И бабушка ходит над тестом
святыми кругами.

Мирская дорога - сомненье,
разлом и раскол.
Но память о детстве
сияюще непогрешима.
Бревенчатый домик, и сад,
и кривой частокол -
На нём до сих пор ещё чистые
сохнут кувшины.

* * *
Всё к жизни приложимо: вздох, рывок,
Дорог судьбы натянутые тросы,
Осенний воздух, сада островок
Да жёлтых дней рассыпанное просо;
Внезапно возникающая мысль,
Готовая развиться до Вселенной;
Стихи и проза, вечность, время, смысл,
Покой души и горсть земли нетленной.
И явь, что дарит встречи на лету,
И неземные сны голов упрямых,
И промысел: знать эту, а не ту,
Скупое «жду», распахнутое «мама».
И сердце-друг в кругу друзей иных,
И сердце-недруг, горестный и меткий,
Мельканье лун да в книгах путевых
По-детски непутёвые заметки.

* * *
Земля заигралась в цветное лото,
Удачны уловы.
Но осень ускорила шаг золотой,
И холодно слову.
И скоро, как парусник, бедный листок
От дома отчалит,
И станет наш мир, как листок, одинок,
Как время, печален.
И скоро дожди, становясь всё сильней,
Пройдут - пилигримы -
От сизых галактик до серых теней -
Сквозь вечность и мимо.
Охватят всю землю, что так озорна,
И взором окинут;
Печальным воронам печали зерна
Печально подкинут.
О том, кто не понят, о том, кто убит,
Дожди посудачат -
От всхлипов мгновенных, минутных обид -
До горького плача.
По свету идя, нарожают дождей,
Неспешных, глубоких,
Загонят в дома нелюдимых людей,
Уставших от склоки,
И мне принесут беспокойную весть
Дожди-побратимы:
Не будет, как было, не будет, как есть,
Всё невозвратимо.
Размокнет тропинка,
что к детству ведёт,
К дорогам смоленским.
И будет казаться: с рожденья идёт
Дождь этот вселенский.

* * *
Пуст мамин дом.
В дверях затвор непрочен.
Но образ чистый светел, как всегда.
И смотрят мамы праведные очи
Сквозь жизнь и смерть
на все твои года,
На почерк твой, что рвётся безутешно
В надгробных начертаньях сжечь вину,
На твой надрыв,
на твой приезд поспешный,
На волосы твои, на седину…
Хлебнёшь печали, лишь беды не трогай.
Все души ходят к близким напрямик.
И ты, почуяв позднюю тревогу,
Прозреешь - и увидишь в тот же миг,
Что зло растёт из трещины убогой,
Что грешный мир теряется во мгле,
А мать идёт над грязною дорогой -
По воздуху идёт, не по земле.
Идёт она, как светоч, как знаменье,
Над горестным смешеньем чёрных вод,
От Рождества идёт до Вознесенья -
Плечами подпирая небосвод.



  • Валентина Петровна ПОЛИКАНИНА (род. 1958) - поэт, публицист, член Cоюза писателей Беларуси, Союза российских писателей и Международной федерации русскоязычных писателей. Автор книг: «Найдите время для любви», «Две музы», Свет неизбывный», «Память», «От первого яблока», «Живое зерно», «За плотью слов», «Да будет день…», «Под тихой звездою прощенья», «Не сдавайся времени, душа!» Лауреат международных и республиканских литературных премий. Указом Президента Российской Федерации «за большой вклад в распространение, изучение русского языка и сохранение культурного наследия, сближение и взаимообогащение культур наций и народностей» награждена медалью А.С. Пушкина.

  • Творчество Валентины Поликаниной собрано в восемь авторских сборников, каждый из которых неповторим, потому что написан душой. Не зря поэтесса отмечает, что для нее стихи как награда. Их нужно заслужить, выносить, выстрадать: «Дай мне, Господи, слов, чтоб могла говорить языком многих женщин, счастливых и грустных…»
  • А еще Валентина Поликанина принимает активное участие в деятельности Белорусского союза женщин, является автором слов гимна этого общественного объединения. Ее биография включена в первую в истории страны книгу «Женщины Беларуси».


«Румяный день наводит глянец…»

  • Румяный день наводит глянец… Еще не голы дерева; Еще на солнечной поляне, Как в детстве, зелена трава; Еще земля, грустя о лете, Нежна в объятьях сентября, С водой, бегущей сквозь столетья, О чем-то вечном говоря; Еще легко, еще не страшно; Еще не вызрели дожди; Еще не прожит сон вчерашний И «завтра» в душу не глядит; Еще, вдали от непогоды, Листает жадно юный лес И философию природы, И богословие небес.


  • «Золотое перо» белорусской журналистики - писала о нем советская пресса. Его репортажи, очерки и интервью перепечатывали выходящие миллионными тиражами газеты былого Советского Союза, мировые информационные агентства. Его помнят читатели «Знамени юности» и «Советской Белоруссии», Агентства печати «Новости» и выходящего в далекой Индии журнала «Совьет Лэнд», журналов «Всемирная литература» и «Неман».
  • Юрий Михайлович Сапожков (1940-2013) - русский по рождению, белорус по духу, поэт по призванию - остался в памяти не только как блестящий журналист. Он - автор ярких литературных эссе о белорусской литературе, переводов отечественных и зарубежных мастеров поэтического слова и, конечно, тонкий лирический поэт. Последний сборник Юрия Сапожкова - «Дай пламени у пламени остыть» (Стихи о любви) - вышел уже без него.

  • Бесхлопотно - даже прическу
  • Не потревожив свою, -
  • Шофер у дороги березку
  • Срубил и швырнул в колею.
  • И тем был он счастлив нимало,
  • Что слышать душа не могла,
  • Как долго о жизни кричало
  • Бескровное тельце ствола.
  • Пришел он домой, раздевался,
  • Сидел, выбивая мундштук,
  • И тихо над тазом ругался,
  • Что грязь не смывается с рук.

  • Холмится небо облаками.
  • Усеян берег рыбаками.
  • Строфа на вёслах рифм плывёт,
  • А чайка в небе петли вьёт,
  • Она то в зыбкой выси тает,
  • То камнем падает, и вот –
  • Рыбёшки пламя высекает
  • На зависть рыбакам, из вод.
  • Сквозь глубь, лучом освещено,
  • В воде прозрачной видно дно.
  • В стихах, прозрачных, как вода,
  • Не видно дна.


  • Спринчан Бронислав Петрович (16 августа 1928 года, Каниж, Новомиргородский район, Кировоградской области - 8 июля 2008 года, Минск) - белорусский советский писатель.
  • Родился в семье служащего. Окончил Кировоградский техникум сельско-хозяйственного машиностроения, затем - Литературный институт.
  • Работал на заводе «Гомсельмаш» , в газетах «Сельмашевец» , «Советская Белоруссия», был заведующим отделом поэзии в журнале «Нёман» .
  • Первые стихи опубликованы в 1950 году в «Гомельской правде». Переведён на украинский и казахский языки. Сам переводил на русский язык стихи белорусских поэтов, в частности, М. Богдановича. Член СП СССР (1955).

«С полей повеяло весной…»

  • С полей повеяло весной.
  • Запахло влажным чернозёмом,
  • Теплом земли моей родной,
  • Далёким детством, отчим домом.
  • И память снова повела
  • Полузабытой тропкой дальней
  • В весну, которая цвела
  • Цветами радости Пасхальной.
  • Из тех, почти забытых мест,
  • Родное детство улыбалось
  • И пенье птиц как благовест
  • В зарю весеннюю вплеталось.
  • Забилось сердце – не унять
  • От переполнившей истомы.
  • И вот весна пришла опять,
  • И пахнет влажным чернозёмом.

Юрий САПОЖКОВ. Минский Иов.

Слеза укрупняет строку .
Ольга Переверзева

В октябре исполняется 90 лет со дня рождения поэта Вениамина Блаженного (настоящее имя Айзенштадт), который всю жизнь жил и писал в Минске. 12 лет как его нет с нами. Но штука в том, что несмотря на то, что поэзия Блаженного представляет собой уникальное явление мирового значения, его никогда не было с нами. Знали Вениамина Михайловича только избранные. Причем избранные им самим. Даже в девяностые годы, когда в возрасте семидесяти четырех лет издал первую собранную им самим книжку стихов и с точки зрения критиков стал центральной фигурой в русской поэзии Беларуси, для читателей он оставался совершенно неизвестной фигурой. То же самое происходит и сейчас. В глазах до сих пор стоит смущенное недоумение Дмитрия Строцева, лучшего, пожалуй, из учеников Блаженного, на презентации переизданного в 2009 году «Сораспятья»: после вечера к разложенным книгам почти никто не подошел. Наверное, до сих пор они не распроданы. Почему, почему такая странная судьба талантливейшего творца и его произведений? Наверное, ответ на этот вопрос заслуживает целого исследования, и свою лепту в коллективный труд, возможно, внесет каждый, кто знал и любил поэта. Этим желанием продиктованы и заметки автора этих строк.

Хочется начать с некоторых отзывов о Блаженном людей, которых хорошо знает просвещенный мир. Знаменитости щедры на похвалы. Правда, те, что будут приведены ниже, сделаны в переписке, не печатно. И Вениамин Михайлович не мог воспользоваться ими, чтобы пробить железобетонную оборону отделов поэзии толстых журналов. Как минских, так и московских. Однажды с одним из них он разыграл прелестную шутку. Ранее тот не раз отвергал стихи Блаженного, присланные почтой. Теперь поэт решил зайти сам. Редактор, прочитав очередную подборку, нахмурил брови и сердито бросил: «Галиматья. Зачем приходите черт-те с чем? Неужели сами не видите?» Тогда посетитель, удивленно заглянув в стихи, возвращенные ему, мило сконфузился и произнес: «Извините, не разглядел в портфеле, перепутал. Это же не мои стихи, Николая Асеева». По лицу редактора пошли пятна. На этом их знакомство закончилось. Путь в «Нёман» Блаженному был закрыт. Зато какие отзывы!
«Дорогой Вениамин Михайлович! Ваши стихи опять потрясли меня, как и при чтении первой посылки. Очень важная для людей книга получилась бы из Ваших стихотворений, несомненно, всеобщее признание стало бы Вашим уделом…
Пока человек пишет стихи, музыку, картины, пока он в своем искусстве, — дело не обстоит безысходно. Я понимаю, что пишу Вам здесь банальности, но смерть занимает очень большое место, подавляющее — в Вашей поэзии, ведь преследуя эту тему, Вы тем самым подрезаете крылья своей жизненности, хоть и избываете стихами страх смерти, столь естественный для всего живого. Стихи Ваши читаю и перечитываю. Давно уже я не радовался ничьим стихам так, как Вашим. А. Тарковский».
«Уважаемый Вениамин Михайлович! Вы пишете о самом главном: о жизни, о смерти, одиночестве, детстве. Как замечательно Ваше постоянство, какой духовной силой и мужеством надо обладать, чтобы не бояться возвращаться все к тому же и писать почти теми же словами, но по-другому… А. Кушнер».
«Дорогой Вениамин Михайлович! Ваша душа, т. е. Ваша поэзия, обволокла меня таким земным и вместе с тем таким запредельным воздухом, что жизнь и смерть — одно, и значит, ничего не страшно, хоть все трагично. А Ваши стихи с бродяжничеством, с их странным отношением с Господом нашим, с их Матерью и Отцом (которые становятся не только Вашими, а всемирными и надмирными) теперь меня никогда не покинут. Инна Лиснянская».
«Дорогой друг! Вы настоящий поэт. Это не орден. Это слова почти печальные. Потому что слова — «настоящий поэт» должны быть в комнатах — так держат их мусульмане. Настоящий поэт — редкое существо, одинокое существо. Но он нужен как птица, летящая впереди треугольника перелета на определенное гнездовье. Там не бывает ошибок. Люди и птицы проверяются полетом. Виктор Шкловский».
Перечитываю эти восторженные слова людей, которые, когда писали их, были во цвете славы и ничего не сделали, чтобы вырвать минского талантливого затворника из безвестности. Не знаю, думал ли об этом Вениамин Михайлович, получая сердечные признания на свои посылки, обижался ли в глубине души. Скорее всего — нет, ведь привел же их на обложке и на страницах книги «Сораспятье». А может быть, подавив гордость, просто уступил издателю, пожелавшему статичными литературными звездами осветить книгу. И совершенно иначе поступил деятельный рок-поэт Юрий Шевчук. В середине 90-х, когда он приехал в Минск на гастроли, его свели с Блаженным, «достопримечательностью» города. Это событие в судьбе Вениамина Михайловича стало знаковым. Уже на следующий день продюсеры и меценаты из окружения Шевчука изыскивали средства на издание книги минского отшельника. И нашли!
Но вернемся к нашим вопросам. Итак, дилемма проста. С одной стороны, перед нами несомненный талант, что далее будет подтверждено стихами, с другой — его известность пока чисто литературоведческая. Новых Шевчуков не предвидится, значит, книг — тоже. 16 тетрадей, исписанных внятным, почти каллиграфическим почерком, Вениамин Михайлович вел их с 1940 года до самого конца жизни, можно было бы издать, но кто возьмется? Одна из них, со стихами, слегка тронутая временем, у меня, и я раздумываю, кому передать ее на дальнейшее хранение. Здесь, наверное, уместно сделать небольшое отступление личного характера, тесно связанное с темой нашего разговора.
В один из летних дней 1972 года мне позвонили, кто — не помню точно, — сотрудница «Знамени юности» Галина Айзенштадт или работавший тогда в той же газете Владимир Левин. Меня хочет видеть Блаженный. Удивлению моему не было предела. Уже ходили слухи, что Блаженный гениальный поэт, которого не печатают потому, что он тунеядец, нигде не работает. К тому же нет-нет и оказывается в психбольнице по состоянию здоровья. На второй же день, улизнув с работы (отдел строительства газеты «Советская Белоруссия»), в назначенное время я пришел по указанному адресу и стоял перед дверью нужной квартиры. Открыла миловидная, улыбающаяся женщина и сказала, что меня ждут и не садятся обедать. Уточнение удивило и смутило: я же пришел с пустыми руками. Затем Клавдия Тимофеевна (как зовут жену поэта, я уже знал) пригласила меня в комнату Вениамина Михайловича. Навстречу мне встал мужчина среднего роста, непримечательный, самый обыкновенный, буквально из толпы: овал лица, в котором нет ничего еврейского, широкий нос, стрижка, которую сейчас пенсионеры называют «трехмиллиметровка», прямоугольные аккуратные усы. Рукопожатие быстрое, энергичное. Не успели мы обменяться и двумя фразами, как хозяйка позвала нас на кухню к столу. Я старался держаться чинно, от приглашения перекусить отказывался, ссылаясь на то, что сыт. Вениамин Михайлович строго посмотрел на меня и сказал что-то вроде того, что поэт, который не обманывает в стихах, так же должен поступать и в жизни. И наоборот. Это прозвучало как комплимент. После обеда он пояснит, что давно следит за моим творчеством и в целом им доволен. Разве что подчас стихи слишком рациональны. До сих пор помню его слова: «Вы уповаете на мысль. Это так же опасно, как выезжать только на чувствах. Должна быть мера». К тому времени у меня вышла первая книжка стихов, но я побоялся взять ее с собой. Что бы он сказал о ней?
На столе, накрытом скатертью, стояли тарелки для первого. И тут случилось то, что меня привело в крайнее замешательство. На стол вспрыгнула большая белая кошка. Она потянулась и вальяжно направилась к моей тарелке, которую Клавдия Тимофеевна только что наполнила супом, с явным желанием попробовать его. Мне стало не по себе. Что делать? Отстранить рукой? Этот поступок подсказывал желудок. Или пусть лизнет? Так принято в этом доме? Иначе бы ее уже прогнали. Но как есть после кошки? И я решил: если прикоснется, тарелку отодвину. Сделаю это как можно вежливее, скажу, что расхотелось. А там будь что будет. Тем временем животное приблизилось, потянулось мордочкой к самому краю тарелки, понюхало и отошло. Мне кажется, что Вениамин Михайлович, уже приступивший к обеду, тайно наблюдал за борениями во мне, и в его глазах испытание я выдержал. Потому что он с удовлетворением заметил: «Это наша богиня. Ей позволяется все». Кошка, потеряв интерес к новичку, растянулась между блюдами и задремала.
После обеда Клавдия Тимофеевна, тяжело переступая, на подносе понесла посуду к раковине. Я уже знал, что вместо обеих ног у нее протезы. Ноги потеряла на войне. Ни тогда, ни во время двух наших последующих встреч она об этом не говорила. Все домашние обязанности и покупки лежали исключительно на этой самоотверженной женщине. Но не только это. Когда в семье появилась машина с ручным управлением, она выучилась вождению и два раза свозила мужа на Кавказ. Наверное, это единственный случай, когда такое огромное расстояние было преодолено на инвалидной машине. Это был подвиг служения мужу. Впоследствии Айзенштадты вынуждены были машину продать: ухудшившееся здоровье бывшей фронтовички уже не позволяло ей сесть за руль. Ее забота о Вениамине Михайловиче сузилась до рамок квартиры, он же из нее почти не выходил.
Мы вернулись с Вениамином Михайловичем в комнату, стены которой были уставлены стеллажами, слегка прогнутыми от папок и книг, и он начал читать стихи. Лицо его преобразилось, глаза, казалось, повлажнели. Читал нараспев, по памяти, смакуя строчки, как вкусную пищу. Я не знал точно, кого он читает, но не сомневался, что это была поэзия начала века. Только он у него не был многоликим. Лик века был печален и трагичен. Все — предмет изображения, образы, метафоры, символика, манера чтения — все было оттуда, из семидесятилетней давности. Я, словно иностранец, никак не мог вникнуть в слова, не мог переключиться. Почему-то все время в глазах стояла кухня, гора немытой посуды и тяжелая поступь Клавдии Тимофеевны. Но постепенно мелодия звуков, магия чтения околдовывали, брали в плен, вводили в мир иного бытия. Только дискомфорт от ощущения словно предугадываемой автором какой-то драмы, большого неблагополучия не исчезал. Когда поэт замолчал, я долго приходил в себя. «Чьи это стихи?» — спросил, возвращаясь, наконец,в реальность. «Что-то мое, что-то других поэтов. Плохо, что Вы не различили их. Поэт должен знать всех, кто был до него». Стало стыдно. Но память! — подумал я. Где взять такую память? Он мог, говорят те, кого он к себе приблизил (среди них и ныне работающие в литературе Наталья Ильюшина, Любовь Турбина, Анатолий Аврутин, Дмитрий Строцев, Елизавета Полеес, Глеб Артханов, Борис Ролланд и другие), читать стихи часами. Охотно верю. И поражаюсь: Вениамин Михайлович, по его собственному признанию, закончил лишь 8 классов одной из витебских школ. И — позднее — курс учительского института. Недавно я прочел «Календарь» эрудита Дмитрия Быкова. Признается, что знает наизусть 2000 стихов. И пишет сам. Завидно! Правда, стихи его меня впечатляют меньше, чем статистика о его памяти.
В тот день, уходя от Блаженного, я испытывал противоречивые чувства. Было лестно, что удостоился визита к такому поэту. Но — понимал — разочаровал его. Не тот уровень. Он не предложил мне прочесть ни одного моего стихотворения. Я абсолютно не знаю поэтов. Запомнилась строфа одного из них: «И если на тебе избрания печать, // Но суждено тебе влачить ярмо рабыни, // Неси свой крест с величием богини. // Умей страдать». Много позже я узнал автора этих строк — Мирра Лохвицкая. И, соотнеся смысл их с судьбой Блаженного, понял, почему он это прочел. Это ведь о нем самом. Нужно только заменить женский род на мужской. И откуда-то взявшаяся тоска, уныние, беспросветность тяжким грузом опустились на мое сердце.
Спустя несколько дней по приглашению Клавдии Тимофеевны (была она и литературным секретарем мужа) у нас состоялась вторая встреча. Сценарий был тот же. Обед, кошка, стихи. В третий раз обеда и кошки не было. Стихов, соответственно, в два раза больше. Я понял, что Вениамину Михайловичу нужен слушатель. Слушатель, который бы переживал, казнил себя за необразованность и думал, как жить дальше. Я понял, вначале подсознательно, что стихи Блаженного (из милости ко мне он стал называть авторов вещей, которые читал) подавляют меня, гипнотизируют, не дают отвлечься на жизнь вокруг. В моих новых стихах вдруг появились интонации учителя. Интуитивно я понял, что общаться мне с ним нельзя. Антидепрессантов тогда в аптеках, кажется, не продавали. Да мы ничего и не знали о них. Я почувствовал, что мне ничего не светит, кроме потери творческой индивидуальности. Подавляя в себе чувство стыда, еще пару раз, когда мне позвонили из квартиры Блаженного, я сослался на занятость по работе и семейные проблемы. Последнее было правдой. Мне кажется, он все понял, но вряд ли обиделся: вольному — воля. Эта мысль рефреном проходит через все его стихи.
Правильно ли я поступил? Не знаю. Все, кого перечислил выше, из приближенных к Блаженному, с любовью говорят о нем и гордятся своей избранностью. Елизавета Полеес — его автографом. Анатолий Аврутин, например, и Любовь Турбина цитируют на обложках своих книг поощрительные слова маэстро об их стихах. Наталья Ивановна Илюшина хранит как самые драгоценные реликвии несколько писем Блаженного к ней. Мне стоило большого труда уговорить ее и дать переписать некоторые мысли Мастера о поэзии. Позже я приведу их. А сейчас, держа перед собой тетрадку Вениамина Михайловича, его «Сораспятье» и маленькую книжечку «Одинокий поэт», в которой он выступает вместе с Еленой Бобовкой; перечитывая их, я снова испытываю приблизительно те же чувства, что и тридцать девять лет назад. Правда, теперь нет обнимающего душу его голоса, закрытых век, прячущих страдание в глазах. Есть строки, как-то незримо перенявшие внутренний и внешний облик поэта. Что в них? В них то, о чем догадались Тарковский и Кушнер, — бесчисленные вариации всего нескольких тем: взаимоотношения автора с Богом, смерть и замаскированный страх перед ней, одиночество, память о печальном детстве, рано ушедших отце и матери, любовь к животным. Блаженный неустанно ходит по своим, проложенным ранее тропам, всякий раз слегка соступая с них, но далеко не отходя. Словно чувствует, что никак не может сказать единственно точное, и возвращается снова и снова. Так люди упорно ищут только что утерянную драгоценность: брошку, золотое кольцо, ключ…
Почти в каждом стихотворении присутствует Бог. Но какой! Страшно вымолвить. И после цитат я крещусь.

Уже из смерти мать грозила пальцем:
Связался сын с бродягою-Христом
И стал, как он, беспамятным скитальцем,
Спит без семьи, ночует под кустом.
Что Бог ему? Зачем он так упрямо
Бил лбом о землю, каялся в грехах
И, как ребенок, умирая, «мама!» —
Выкрикивал меж вздохами свой страх?

От матери-кормилицы, от дома
Какая увела его тоска?
Тревогою звериною влекомый,
В каком он логе Бога отыскал?

Суров и дик, Господь-детоубийца
Бродил в бору, как черный атаман,
И смертью заволакивались лица
У тех, кто верил в божеский обман.

Добро бы Бог, а то — лесная нечисть…
Ах, у Христа и вправду нет стыда!
Он души пожирает человечьи,
Он мальчика сгубил мне навсегда.

О мальчик мой, у смертного порога
Не отвращай от матери лица!
Отринь, отринь безжалостного Бога,
Земного и Небесного лжеца!..

Может ли мать, потерявшая сына, винить в жесткости Бога? Никогда! Не встречал таких матерей и не слышал о них. Несчастная женщина будет гнать от себя страшные мысли. Потому что она надеется, что сын ее окажется в раю. Как же, надеясь на это, христианка станет поносить, гневить Бога? Не верю. В другом стихотворении Бог Вениамина Михайловича «жилец собачьей будки», в третьем «кошачий Бог, играющий в величье», в четвертом «потешный», который «скачет и пляшет, и рожицы кажет мне», в пятом — «неприкаянный нищий». Затем «бесстыдник», «разнузданный», «Бог-палач»… А не жутко ли читать такую фантасмагорию: «Только бы видеть, как голубь — согбенная птаха — // Господа кормит своею повинною кровью // И как темнеет у Бога от крови рубаха: // Сыт он и пьян, утолен голубиной любовью» («Дивен Господь был, меня на земле истязавший так долго…» Или: «Господь был сыт. Он жил в собачьей будке». Нет, увольте, я таких стихов долго читать не могу. Но поистине милосерд Всевышний! Минский Иов спохватывается, и тогда рождаются пронзительные строки:

Сколько лет нам, Господь?..
Век за веком с тобой мы стареем…
Помню, как на рассвете на въезде в Иерусалим
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось — беседовал с Богом самим.

Это было давно — я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.

А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучающий мир доброте,
Но из мертвых воскрес — и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы в нагорьях все те.

Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу пробывали не раз,
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.

Вениамин Блаженный, пусть отдаленный и неточный, но все же — портрет своего библейского предшественника по судьбе. Он потерял близких: рано уходят из жизни отец, мать; бесчисленное количество стихотворений поэт посвящает им. Кончает самоубийством брат: «За датой тягостная дата, // Но мне запомнился лишь стон // Полузадушенного брата, // Когда на смерть решился он». Болезнь и смерть приемного сына (своих детей у Вениамина Михайловича не было): «Он трудно умирал, он звал меня из бреда, // И я его не спас, впервые сына предал…». Слабое здоровье. Ладно бы только инвалидность, из-за которой он мог работать только в артели себе подобных, так еще и периодические приводы в психиатрическую больницу психически совершенно здорового человека: «Больница, боль и бельма страха. // И в смерть внезапное паденье. // На мне больничная рубаха, // Я в ней похож на привиденье». Постоянная нехватка денег хотя бы на приблизительный комфорт, в котором книги занимают первое место. Ради них он отказывал себе во всем. «Есть странное пристрастье к нищете, // К ее привычке вечно быть в уроне, // К ее всепроникающей тщете, — // Как будто бы пристрастен ты к мамоне».
Из всех этих несчастий и проникает в сердце уверенность в незаслуженности своих страданий. И не только своих — страданий детей, кошек и собак, домашних и диких зверей, птиц и насекомых. Всего живого на земле… Отсюда боль, отчаяние и возмущение. У Иова: «Но гора, падая, разрушается, и скала сходит с места своего; вода стирает камни; разлив ее смывает земную пыль: так и надежду человека Ты уничтожаешь» (14:18-19). «Гнев Его терзает и враждует против меня, скрежещет на меня зубами своими» (16:9). «Вот, я кричу: «обида!» и никто не слушает; вопию, и нет суда» (19:7). У Блаженного: «Я — избранник немыслимой боли. // Содрогается косная плоть, // Когда пригоршни колющей соли // На стези мои сыплет Господь. // Сыплет соль мне Владыка на раны. // И от боли дышу я едва, — // И мирские пути осияны // Светом гибнущего естества». «Если Бог уничтожит людей, что же делать котенку?.. // «Ну пожалуйста, — тронет котенок всевышний рукав, // — Ну пожалуйста, дай хоть пожить негритенку, — // Он, как я, черномаз и, как я, беззаботно-лукав…» (…) «Ну пожалуйста, бешеный и опрометчивый Боже, // Возроди этот мир для меня — возроди целиком». И еще беспощаднее, страшнее, чем у Иова: «Кому теперь воздать, кому молиться в мире, // Чем стала для отцов моих земля, // Когда и сам Господь в обличье конвоира // Ярился, сапожищами пыля…»
Как видим, те же чувства, та же лексика, что и у первого легендарного протестанта. Осознал свою ужасную неправоту перед Всевышним Иов. Поначалу пал он жертвой тайного «пари» Господа с Сатаной, но сумел выпрямиться, не потерял веру в Того, Кому всегда был предан, не оправдал страстного желания Сатаны досадить Богу, доказать, что любовь Иова к нему обусловлена. Отними, дескать, у человека поощрение, и рассыплется вера.
Мучительно, глубоко уходя в себя, рассматривая себя, как букашку разглядывают (сколько раз он сравнивает себя с ней!) через линзу, Блаженный точь-в-точь по Андрею Кураеву в «Иконах и иноках» (который в свою очередь только интерпретирует великого Блаженного Августина: «Господи, если бы я увидел себя, я увидел бы тебя») видит, как ему кажется, истинные черты Вседержителя. Не сразу, повторяю, далеко не сразу обостряет поэт свое зрение. Господь то уравнивается с автором («…Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий, // Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв… // Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище, // Там, где крест от слезы — от твоей, от моей ли — намок». То вдруг приписывает ему надменность, и звучит это из уст самого Бога, обращающегося к отцу Вениамина Михайловича, Михоэлу, «тщедушному богатырю» («Позволь же и мне с сумою // Брести за тобой, как слепцу, — // А ты называйся Мною — // Величье тебе к лицу». Некоторые московские критики, высоко оценивая это стихотворение, почему-то не чувствуют того, что слова Бога, обращенные к его земному рабу, тщедушному человеку, — «Величье тебе к лицу» — звучат иронически. Странно, что Бог, будто смертный, придает значение выражению своего лица, да еще и знает, что оно величаво. Поставим рядом синонимы: высокомерно, надменно, кичливо, самонадеянно, тщеславно, заносчиво, напыщенно, горделиво, барственно, спесиво… Пример того, как одно-единственное слово может разрушить все стихотворение. Нет уж, куда точнее у Блаженного «Кошачий Бог, играющий в величье // И трогающий лапками судьбу».
Наконец, с возрастом, поэт, как Иов, возвращается к Богу. Но как! Любя да помня:

…Мама, я и сам все это вижу —
Он стоит, Господь, как белый храм,
Он, кто всех нам душ родимых ближе,
Кто однажды повинился нам:

Я забыл в раю о вас когда-то,
Вы уж не сердитесь на меня,
Вспомнил — и опять душа крылата:
Есть и у Спасителя родня…
«Мама, расскажи мне по порядку»

А убитый грехами — коленопреклоненно, без обиняков:

…Опять я в душе не услышал Господнее слово,
Господнее слово меня обошло стороной,
И я в глухоту и безмолвие слепо закован,
Всевышняя милость сегодня побрезгала мной.

Господь, твое имя наполнило воздухом детство,
И крест Твой вселенский — моих утоление плеч,
И мне никуда от Твоих откровений не деться,
И даже в молчанье слышна Твоя вещая речь.
«Опять я нарушил какую-то заповедь Божью»

К какой эпохе отнести стихи Вениамина Блаженного? Собственно, к любой: так мало у него примет времени, в котором он жил. Разве что жуткие свидетельства Холокоста не дадут ошибиться тому, кто о Блаженном никогда не слышал. Вот начало одного такого стихотворения: «Еще не убиты узники гетто, // Подростки и старики… // Нет Бога над Вами, судьба без просвета — // Охранники, немцы, штыки. // Зачем столько извести свезено в кучу, // Сожгла она жадно траву… // Нас будут пытать, издеваться и мучить… // Потом расстреляют во рву». Среди советских поэтов, даже прошедших войну, считалось непозволительным описывать реальности, детали казни. Помнится, когда заходила об этом речь, Алексей Марков говорил: «Фашист хватает ребенка за ноги и бьет головой о стенку. Разве можно живописать такую сцену? Это натурализм, не поэзия». Думаю об этом, читая в начатом стихотворении: «Он будет давить ее, как гробовая // Плита — и раздавит живот, // И встанет испуганно мертвая Рая, // И кровь свою в горсть соберет…». Не знаю, спорит ли здесь Вениамин Блаженный с Алексеем Марковым, но описанное не просто берет за живое, а вызывает нервный тик от представленного. И заходится сердце в потрясении от высокой поэзии на ту же тему.

Дети, умирающие в детстве,
Умирают в образе зайчат.
И они, как в бубен, в поднебесье
Маленькими ручками стучат.

Господи, на нас не видны раны
И плетей на нас не виден след…
Подари нам в небе барабаны,
Будем барабанить на весь свет.
Мы сумели умереть до срока —
Обмануть сумели палачей…
Добрести сумели мы до Бога,
Раньше дыма газовых печей.

Мы сумели обмануть напасти,
Нас навеки в небо занесло…
И ни в чьей уже на свете власти
Причинять нам горести и зло.

Блаженный для меня — синоним страдания одинокой души. Оно у него очистительное, как у Достоевского. Человек добр потому, что страдал. От страдания он получил все, даже свой гений. Это Анатоль Франс. И мастерство, хочется добавить, вспомнив Переверзеву: «Слеза укрупняет строку». У Блаженного ручейки печали, реки тоски, заводи и старицы одиночества — все они стремятся к морю, имя которому страдание. Участь этого всепоглощающего чувства не постигла только несколько стихотворений. «Все живое тоскует — тоскую и я по бессмертью». Через несколько строф автор, правда, вопросительно-утвердительно спрашивает: «Да и так ли я был одинок? Разве небо // Не гудело в груди, как огромный соборный орган?» Наверное, гудело, но подтверждений этому в стихах до обидного мало. Есть выходящие за тему страдания несколько стихов о женщинах, и этому радуешься, как заблудившийся в мрачном лесу человек выходит, наконец, на опушку. В них поэт, может быть, тоже почувствовавший тоску, но уже по жизни, пишет так, как ни один классик в русской литературе:

Кто из нас не пытался из женщины делать богиню,
Кто из нас не стелил ей под ноги небес синеву,
Но богини в звериных чащобах ходили нагими
И медвежистым дюжим самцам отдавались во рву.

И со взмыленных бедер смывая ладонями похоть,
И презрительно щуря кошачьи шальные глаза,
Они просят нас больше расхожею ложью не трогать,
Ибо только безумцы способны их звать в небеса.

Мог ли поэт, написавший такие строфы, считать, что он в поэзии лишний человек? Или такие: «Не плачьте обо мне, собаки, люди, кошки, // Уже я не приду из сумрачной травы, // Уже я не живой, — но есть досада горше: // Есть участь быть живым — и обижать живых. // О, нет, я не хотел обидеть самой малой // Букашки — ведь она какая-то родня // Тому, кто в этот мир, бездомный и усталый, // ришел на склоне лет, пришел на склоне дня. // Пришел на склоне вех, пришел к концу событий, — // Ах, как моя душа по жизни извелась, // Но ветхие нас всех связали с жизнью нити, // Лишь дунет ветерок — и нить оборвалась». Однако Вениамин Михайлович в письме к Борису Чичибабину, поэту родственной судьбы и ровеснику, писал: «В поэзии я — человек лишний, обо мне никто не знает, иногда дикий след мой мелькнет в альманахе или журнале («День поэзии-83», «Новый мир», № 9, 88 — псевдоним «Блаженных», искаженное «Блаженный») — и снова ледяная пустыня одиночества. Между тем я пишу уже полвека. Порою мне кажется, что меня никто бы не услышал, если бы даже я писал тысячелетие».
Среди моих знакомых-поэтов есть несколько человек, опубликовавшихся в «Новом мире». Этот факт их творческой биографии они ставят так высоко, что вряд ли кому пришла мысль об этой публикации как о диком следе в ледяной пустыне одиночества. Появление в столь уважаемом традиционно, с Твардовского, журнале — это признание, известность. Блаженный считал иначе. Завуалированная гордость читается в его словах. Гордость человека, знающего о себе больше, чем другие о нем. Ведь его высоко оценил сам Пастернак. Худенькому мальчику, пришедшему к нему домой со стихами, он на прощанье дал ассигнацию, на которую тот вполне мог пообедать. Вениамин Михайлович хранил ее всю жизнь. Реликвии дороже у него не было. А тут какой-то «Новый мир»! Но когда отчаяние проходило, он, возможно, догадывался (или перечитывал Мишну): вознаграждение измеряется мерой страдания. И писал новые стихи о старом.
Тяжело их читать даже сегодня, когда мир съехал с катушек и напоминает дом, зажженный террористами со всех сторон. Не часто открываешь книгу, впечатление от которой, как от посещения музея Холокоста. Но, очевидно, такова была миссия поэта. Блаженный культивировал страдание, хотя не мог не чувствовать, что оно не может быть «источником полноты потенции, составляет лишь часть полноты» (вряд ли он читал на немецком «Альтнойланде» Теодора Герцля). Трудно возра-зить. Для Блаженного важнее радостей плоти было как можно честнее и искуснее выписывать переход из одного состояния души к другому в осознании необходимости выбора добра и отрицания зла. Путь сей полон боли, сомнений, раскаяния в поступках, уводивших в сторону от великого морального курса. Отсюда и его упреки Всевидящему, как бы смотрящему на зло сквозь пальцы. Не предугадал ли феномен Блаженного Иоанн Лествичник: «…плач есть укоренившаяся от навыка скорбь души, имеющей в себе огонь» (божественный. — Ю. С.)? Или Гусейн Джавид: «Ведь плачущее сердце и в тоске // Находит неизведанное счастье»?
Сам Вениамин Михайлович об этом сказал иначе: «Если бы мне сказали, что я написал удачное стихотворение, я бы оскорбился. Это все равно, что сказать: «Ах, как хорошо ты плакал». Для меня поэзия — это исповедь, это плач, это — моление. Когда поэт умело сочиняет, когда он на все руки мастер — он не поэт. Он не может быть поэтом. И у композитора, и у художника — одна тема, один путь. Путь! И на этом пути кто-то бредет сурово, а кто-то приплясывает, валяет дурака — и все это зачтется». Сказано в 1996 году в разговоре с главным редактором журнала «Монолог» Алексеем Андреевым. Тогда же прозвучал и ответ поэта тем, кто упрекал его в запанибратском отношении к Богу: «Меня часто упрекают в фамильярном отношении к Богу. Но когда кошка трется о ноги хозяина — разве это фамильярность? Это полное доверие. Это родство. Фамильярность всегда с оттенком пренебрежения, чего у меня никогда не было и не могло быть».
Блаженный мечтал издать такую книгу, в которой он раскрыл бы читателю все душевные перипетии своих исканий, начиная с 1940 года. Для этого он определил в ней 21 раздел. Вот эти главы: «Ищу душу», «Кровь на алтаре», «Судьбы дней», «Блужданья», «Неправый суд», «Под ветра крышей», «Алый в бочке», «Скитанья духа», «Даль и близь», «Цыганское», «Земля в небе», «Прежде смерти», «Дух окровавленный», «Потери», «Земной круг», «Возвращение к душе», «На пороге безмолвия», «Единоборство», «Произвол», «Обет небытия», «Сораспятье». Последняя и содержит лучшее из запланированного в полном объеме.
К сожалению, наследие Блаженного известно далеко не все. Еще не расшнурованы папки, содержащие кроме стихов и дневниковые записи поэта. Ведь он писал ежедневно! Даже приходящих к нему стихотворцев заставлял немедленно, при нем, доставать блокнот и писать. На любую тему. «Поэт не должен бездельничать», — не уставал повторять великий труженик. Из всего, что вокруг, можно извлекать поэзию. О том, как важно было бы нам почитать прозаические наблюдения, мысли Блаженного, говорят хотя бы извлечения из его переписки с Натальей Ивановной Ильюшиной. Вот они.

«Я ведь тоже влюблен в воду, родился и вырос на Западной Двине, Витебск. Затем жил на Оке и Волге. Столько обаяния было для меня в шумном и влажном имени Волга, что не раз я на случайных лодчонках выплывал на просторы ее необъятности. Волга меня не выдала. Я тонул, но остался жив».

«Курортный пошлый Кавказ, уподобленный размалеванному базарному коту-копилке» — это здорово! (Цитата из письма Натальи Ильюшиной Блаженному. — Ю. С.) Так мог бы написать и Маяковский. Еще в 30-е годы Пастернак писал:

И славить бедный юг
Считает пошлость долгом.
Он ей, как роем мух,
Обсижен и обглодан.

Но есть другой Кавказ, дикий, романтичный Кавказ Лермонтова и Петровского:

Каким простым великолепьем
Казались справа облака.
Кавказ да глаз ими облеплен.
Чалмы висят на ледниках.

Дмитрий Петровский. Я знал человека, уже старика, который всю свою жизнь посвятил Кавказу. Исходил его вдоль и поперек, и ему не хватило на это жизни. Бывает, что какое-то прекрасное растение густо облеплено мошкарой, но вот дунет ветер или наступит вечер, мошкара исчезает, остается красота. Величественная в своем одиночестве. Вы должны и мыслями, и повторными заездами снова и снова побывать на Кавказе. Уверяю Вас: всякое новое знакомство будет откровением. Я был на Кавказе дважды и кое-что о нем написал. Но Кавказ от меня заслонил Лермонтов. Может быть, на Кавказе надо писать постоянно, чтобы стать большим поэтом. Ведь недаром так прекрасны поэты Грузии, Армении, Азербайджана. Поэт с фальшивым голоском никогда ничего путного не напишет о Кавказе. Слишком огромен резонанс долин и гор, пропастей и ущелий. Но и Крым, конечно, не Масюковщина. Его древнее бытие чем-то ближе античности, Элладе. Даже море в Крыму старше, чем на Кавказе. Всю жизнь хотел я жить у моря, но судьба зорко следила за моими желаниями. Из всех из них ничего не вышло. Будь я волен в своей судьбе, поселился бы не в Москве, с ее ширпотребом, и уж конечно с легкой душой расстался бы с Минском. Жить бы мне в береговой стороне на берегу моря, хоть сторожем маяка. Напрасно Вы пишете о каких-то планетах в моей поэзии. Я просто собака, гонимая людской жестокостью и забравшаяся в репейник. Но судьба гонимого обострила мне древний слух, и мне по-звериному порою понятна сырая красота земли. Копите впечатления, порою даже злые, ироничные, распахнитесь всему навстречу, не боясь ударов. Тогда придут настоящие стихи. Всего доброго, привет от Клавдии Тимофеевны. Ваш В. А. 21 июля 1987 года».

«Да, конечно же, истинное призвание поэта — самопознание, а не коллекционирование туристских впечатлений. Но я это и имел в виду, и в данном случае путешествие — это катализатор, ускоряющий и углубляющий этот процесс. В противном случае мы получим столь же хлесткую, сколь не обязательную поэзию очерка и фельетона, типа Евтушенко. В стихотворении Пастернака 30-х годов есть удивительные строчки: «Дивясь, как высь жутка, а Терек дик и мутен, за пазуху цветка и я сползал, как трутень». То есть, отдавая дань восхищения Кавказу, поэт занят своим исконным трудом, отрада которого — одиночество. Кавказ, конечно, не обязательный источник вдохновения, но, согласитесь, он впечатляет. И благо тому, для кого он родная почва. Кавказ иногда опасен, как опасна всякая красота. Но ведь и скука домашних размеренно однообразных дней иссушает душевные силы. Конечно, я имею в виду Кавказ первозданный, а не Кавказ санаторно-курортный. Курортники всюду одинаковы и с одинаковым успехом джентльмена удачи играют в карты на берегу Черного и Балтийского моря, а дамы делятся пикантными секретами. И все же проигрывать воспоминания, как дирижер мысленно проигрывает симфонию, хорошо в том случае, когда жизнь хотя бы отдаленно соответствует тому плану, который каждый из нас рисует в юности. Но что делать с такой жизнью, которая идет внутри тебя, как проглоченная рыбья кость? Не будем тешить себя иллюзиями, что можно сидеть в норе и сочинять гимны океану. Эти гимны поневоле будут попахивать подвальной гнилью. Поэтому я все-таки собака, загнанная в репейник, а не вольный зверь. Рад, что Вы нашли чтение для души. Грузия страна поэтов, у них и проза дышит поэзией. К. Гамсахурдия — классик, любимец грузин. Из современников очень талантлив Отар Чевадзе, поэт и прозаик. Особенно ярок его роман «Железный театр». Пишите, как Вы устроились, как в дороге, лечитесь ли Вы? Мы с Клавдией Тимофеевной на том же уровне. Всего доброго. Привет от Клавдии Тимофеевны. 5 августа 1987 г. Ваш В. А.».

Заметки о Вениамине Михайловиче хочется закончить его стихами:

…И это обо мне вам сказано в Завете:
Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
И будьте в простоте забот своих, как дети,
Зане лишь их сердцам открыта высота.

И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог…

Юрий Михайлович Сапожков (1940 -2013) - поэт многогранный, многоплановый и глубокий. Каким и положено быть настоящему поэту.
С одной стороны, он принадлежал к поколению детей Великой Отечественной войны, родовая отметина которого - всю жизнь быть без вины виноватым (кто-то отдал жизнь за тебя, и ты вечно в долгу); с другой стороны, его волновали темы вечные, одинаково близкие разным поколениям. С человеком, который представляет только свое поколение, не о чем говорить. «Поэт, принадлежавший к поколению грозных (лихих, славных, застойных - о вкусах спорить не будем) ТАКИХ-ТО годов», - это весьма сомнительная характеристика. Поэт выражает чувства всех людей, он живет вне времени; более того, именно он придает жизни поколения измерение вечности - или не придает, и тогда: «Печально я гляжу на наше поколенье!»
Сапожков всегда писал о вечном, даже если писал о мироощущении своего, судьбой посланного поколения детей войны. Поэт - это художник, способный освоить вечные темы.
В текущем, 2016 году вышла книга стихов о любви поэта Юрия Сапожкова («Дай пламени у пламени остыть». Стихи о любви. - Минск, Белорусский Дом печати, 2016). О ней и хотелось бы поговорить.
Среди вечных тем любовь, возможно, наиболее коварная - в силу того, что, кажется, опыт любви, опыт чувств доступен и внятен всем; отсюда миф: любовь - самое «доступное» из вечных чувств. В результате же выясняется, что мало кому за проявлениями любви удается разглядеть любовь. Вот красноречивейший пример. Цветаева мало что поняла в любви, поэтому у нее нет стихотворений о любви. Есть о симптомах (и сколько угодно) - но о любви нет. Она ненавидела любовь, потому что не понимала и боялась ее.
Совершенно верно: не понимала и боялась себя. Между тем этот поэт женского рода воспринимается едва ли не как певец любви. Вообще вопрос о любви в поэзии непростой. Сколько поэтов писали о признаках любви?
Да поголовно писали и пишут. Сколько поэтов написали хоть несколько строчек о сути любви? Единицы. А ведь поэзия считается языком любви. Итак, чтобы писать о любви, надо понимать себя, не бояться себя и любить себя. Понимать и не боять ся - это как минимум. Глубоко о любви удалось написать тем, кто глубоко заглянул в природу человека, ни больше ни меньше.
О какой любви пишет Сапожков?
На первый взгляд, он пишет об остывающей, уходящей любви. Однако назвать его поэтом остывающей любви было бы нелепо. Отчего? Какая-то особенность природы любви, по Сапожкову, делает несовместимой ее краткий, но яркий век с долгожительством. Замах на вечность - жизнь на миг; при этом главное в жизни мгновение хочется запечатлеть навечно. Вот этот фатальный расклад становится поэтическим законом или, если угодно, поэтическим кредо Сапожкова. Программным в этом смысле стихотворением является «Ноябрьский снег». Оно короткое, приведем его полностью.

Утра белого гонец -

Бледный свет астральный.

Вот и снега, наконец,

Выход театральный!

Как любовь, он, первый снег,

В эту пору года:

Жить рассчитывает век,

Падая на воду.

Неслучайно любовь часто рифмуется, то есть метафорически соотносится со снегом. Снег как символ горячего, но недолговечного сгустка чувств - это, конечно, удивительно и очень поэтично («Нежность», «Прозрение»); иногда в ироническом варианте «снег» может замениться «росой», субстанцией еще более мимолетной, но не менее поэтической («По мотивам английской песенки»).
Мотив остывания, охлаждения присутствует уже при зарождении любви; но остывает любовь для того, чтобы вновь неизбежно возгореться. Отсюда поэтический девиз книги, ставший заглавием: «Дай пламени у пламени остыть».
Таково главное поэтическое откровение-открытие Сапожкова, которое, в свою очередь, рождено миросозерцанием личности. Стихи о любви начинаются с философии любви: это, как ни странно, закон поэзии.
Реализована эта философия во множестве вариантов. Один из самых впечатляющих образцов философской любовной лирики - стихотворение «Любимые женщины».

Чуткая моя антеннка

Грустно язвит меня:

Это у Вас переменка.

Были другие, вот я…

Лучше бы уж не касаться

Темы опасной, как нож.

Как мне от них отказаться,

Если и ты к ним примкнешь?

«Программа» этого стихотворения, изящно завуалированная игривой рефлексией, рассеяна по сборнику отдельными, часто афористичными вкраплениями: «Луг наш после двух покосов зеленеет в третий раз» («Принимаю полной мерой»); или в такой вариации: «Цветут в Гефсиманском саду смоковницы в двухтысячный раз» («Смоковницы»).
Глубина и многоплановость, которыми мечена настоящая поэзия, рождаются при столкновении противоречивых стихий (а игра на противоречиях, заметим, сущность афоризма). Вот лишь одна красивая афористичная строка: «Уходят женщины красиво, когда уходят насовсем» («Прощание»). Строка неоднозначная. Опасная, как нож. Разбавьте ее каплей иронии, и на вас повеет холодным цинизмом. Уберите иронию - и вы почувствуете, как пробиваются беззащитные нотки романтизма. Мне кажется, в афористически плотной строке улавливается и то, и другое (контекст «Прощания» весьма причудлив). Добиться подобного эффекта - самое сложное в поэтическом искусстве. Да и в жизни.
Но в принципе Сапожков черпает вдохновение в энергетике романтического отношения. Разбивать мир на полюса, тянуться к двум крайностям одновременно, бесконечно изумляться противоречивому устройству мира - это свойственно романтизму.
Вот, пожалуйста:

Да, я люблю тебя.

Но не настолько,

Чтобы желать тебе

С другим счастливой быть.

Если в глазах твоих

Любовь я не читаю,

(«Прощай, прощай!

Как ни было бы горько»)

Пушкинскому идеалу гармонии и уравновешенности поэт явно предпочитает лермонтовскую бунтарскую стихию.
Циникам свойственно иное: они не пишут стихов. Романтизм - живая вода, цинизм - мертвая.
Эффект многоплановости в свою очередь многопланов. Отметим, в частности, такой значимый аспект. Поэт порой позволяет себе балансировать на грани моральной расфокусированности, чтобы не сказать вседозволенности, - которая причудливо оборачивается поэтической выверенностью (фокусировкой!), покоящейся на чувстве меры («Мечтать о призрачном, запретное любить», «Слово», «Твоя любовь хранит меня от бед»). Здесь уже явно ощутим сдвиг в сторону пушкинского, аналитического начала.

Мечтать о призрачном,

запретное любить -

Ума и совести жестокие терзанья.

И все-таки труднее укротить

Заведомо доступные желанья.

Я знаю, что она ответит мне,

И оттого мучительней вдвойне.

Отметим и оценим важный нюанс: стихи Сапожкова, даже когда они «излишне откровенны» (то есть в меру эротичны), не вызывают чувства стыда, все что угодно, только не это. В них нет пошлости. В фокусе всегда жизнь, любовь к жизни, которая не стесняется превращаться в гимн жизни («Каджурахо»).
Вообще Сапожков, на мой вкус, силен нюансами. Аналитика и нюансировка - близнецы-сестры. Из деталей и нюансов сотканы целые поэтические полотна. Внимание к мелочам делает и чувство, и стихотворение содержательным («Пальцы», «Твоя речь»). Порой возникает ощущение волшебства: значит, поэту удается передать неуловимое. Как художнику - оттенками цвета.
Есть своя прелесть и в этюдах, стилизованных то ли под классику персидской поэзии, то ли под Петрар ку - словом, под поэтику средневековья («Хоть и не вправе я сказать тебе “люблю”», «Тебя не будет целых двадцать дней», «Забыть тебя, казалось мне, несложно»). Здесь нюансировка неактуальна. Она уступает место строгой выразительности графики. Однако современный поэтический бог сокрыт в деталях (я говорю о своих предпочтениях). В такой поэзии больше мысли, и за счет этого она парадоксальным образом поэтически обогащается.
Так или иначе «отделке» стихов (вспомним есенинское: «Отделано четко и строго. По чувству - цыганская грусть»; Юрий Михайлович, кстати, был родом из рязанского края) поэт придает большое, собственно, надлежащее значение. Мотив «поэзия есть любовь», переходящий в «любовь есть поэзия», - аксиома, он не утверждается, как откровение, просто обильно присутствует («Весной изрыв окрестные луга», «Любовь исчезла, полыхнув», «И с холодным вниманьем поэт»).
«Нет тебя - и нет поэта»: поэт находит афористичную формулу и для этой вечной темы, которая «пламенем у пламени» соседствует с вечной темой любви («У тебя достоинств - пропасть!»).
В заключение несколько слов о том, что волнует в Беларуси пишу щих по-русски, среди которых, кстати, изрядное количество поклонников и ценителей творчества Сапожкова. Поэт, как уже было сказано, не может принадлежать одному поколению. Это нонсенс. Точно так же он не может принадлежать одной национальной литературе. Это еще больший нонсенс. Хороший поэт всегда будет шире рамок одной, отдельно взятой национальной литературы. А плохих поэтов не бывает по определению. Поэт, который представляет только свою литературу, не представляет интереса для всех остальных - уже просто потому, что он не поэт.
При желании, которое легко выдать за озабоченность, Сапожкову можно предъявить претензию: дескать, местного колорита маловато. Духа патриотизма, опять же, не хватает. Наш он или не наш?
Давайте разберемся. Писать о вечном на местном материале - это одно, и это само по себе искусство; фиксировать местное только потому, что оно местное, - это другое. Очень возможно, что кого-то интересует криво зарифмованная «аура аутентичности». Так бывает, и это грустно, конечно, но при чем здесь поэзия?
Местный материал, не озаренный колоритом вечности, превращается в унылую местечковость; вечное же всегда имеет индивидуальный образ, оно легко совмещается с местной конкретикой, за это можно не волноваться.
К какой литературе принадлежит Сапожков?
Он посвящает свои стихи Наталье Гончаровой («Наталье Гончаровой»). Он пишет о Гомеле («Я в гостини це сырой»), об индийском Каджурахо («Каджурахо»). О любви. Которой не только страны и континенты - возрасты и те покорны («В семнадцать - праздничная новь»).
Здесь и сейчас гордиться можно лишь теми, кто писал о главном в человеке. Что мешает отнести русского поэта Юрия Сапожкова к белорусской литературе?
С нашей точки зрения, не мешает ничего, - кроме глупости. Сапожков, конечно, - полновесный феномен белорусской литературы, ибо он жил и творил в Беларуси. Среди нас, живущих в Беларуси.
Что мешает отнести белорусского поэта Юрия Сапожкова, писавшего великолепные стихи на русском языке, к русской литературе? Ничего не мешает. Кроме, опять же, глупости.

При желании можно назвать Сапожкова русским поэтом Беларуси. Этому также ничто не препятствует. Почти ничто.
Проблемы, с нашей точки зрения, начинаются тогда, когда определение русский (или белорусский) становится почему-то важнее понятия поэт. Это проблема националистически устроенной ментальности. Ведь поэта невозможно растащить по государствам или закрепить за географическими точками, ему всегда будет мало места на Земле; а вот гордиться тем, что поэт наш, что он усвоен нами, вошел в наш ментальный состав, - это долг культурного сообщества отдельно взятой страны. Если, конечно, оно заинтересовано в том, чтобы поэты украшали и прославляли эту землю.
Что касается патриотизма, неотделимого от национальной литературы, то здесь также необходима своя «философия».
Патриот - это человек, осознанная цель жизни которого - приобщение своей страны к высшим культурным ценностям. Патриотизм - чувство сложное. Культурное. Умное. От глупого патриота всегда больше вреда, чем пользы. Тот, кто беспричинно и многословно изнывает от любви к родным окраинам и кущам, - в лучшем случае болтун. Если смотреть на дела, а не на декларации, то полагаю, что Юрий Михайлович Сапожков был и остается патриотом Беларуси. Именно так. Можно писать стихи о любви и быть при этом патриотом; а можно рыдать над судьбой страны - и не быть при этом поэтом.
А не поэт - не патриот.
Ведь дилемма «поэт иль гражданин?» надуманна, она представляет собой результат некорректно сформулированной проблемы. Лукавство формулировки в том, что она допускает позицию «плохой поэт». Дескать, пусть плохой - но поэт; пусть плохой - зато гражданин и патриот.
Но плохих поэтов, повторимся, не бывает. Поэт если он поэт, всегда по определению будет гражданином и патриотом. Не поэт - значит, графоман, способный опошлить любую «популярную» тему (для бездарей нет ничего вечного, то есть святого) - и прежде всего патриотизма. А также любви, само собой.
Поэт Юрий Сапожков пришел к нам в смутное и тревожное время с самым главным и необходимым - со стихами о любви.
Поэты всегда приходят вовремя. Они невовремя уходят…
Анатолий АНДРЕЕВ