Воздух чист и свеж как поцелуй.

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Михаил Лермонтов. Княжна Мери

Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната наполнилась запахом цветов, растущих в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бешту синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; на север поднимается Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона; на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, – а там, дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь двуглавым Эльборусом… Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине – чего бы, кажется, больше? – зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное обшество.

* * *

Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей; видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.

Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после, составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют – однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают.

Наконец вот и колодец… На площадке близ него построен домик с красной кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя. Несколько раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, – бледные, грустные. Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, ожидая действия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под виноградными аллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые шляпки любительниц уединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военную фуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками, приехавшими лечиться от золотухи.

Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика, стал рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос:

– Печорин! давно ли здесь?

Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в действующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю прежде меня. Грушницкий – юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский солдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект – их наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами – иногда тем и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть была декламировать: он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил из круга обыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не мог. Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, но которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи.

Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают метки и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель – сделаться героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскую шинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость!..

Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать. Приезд его на Кавказ – также следствие его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?» – и так далее.

Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк, останется вечною тайной между им и небесами.

Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкий довольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, я думаю, старается!

Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе жизни на водах и о примечательных лицах.

– Мы ведем жизнь довольно прозаическую, – сказал он, вздохнув, – пьющие утром воду – вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру – несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком. Моя солдатская шинель – как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.

В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другая молоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего! На второй было закрытое платье gris de perles , легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи.

Ботинки couleur puce стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины.

– Вот княгиня Лиговская, – сказал Грушницкий, – и с нею дочь ее Мери, как она ее называет на английский манер. Они здесь только три дня.

– Однако ты уж знаешь ее имя?

– Да, я случайно слышал, – отвечал он, покраснев, – признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?

– Бедная шинель! – сказал я, усмехаясь, – а кто этот господин, который к ним подходит и так услужливо подает им стакан?

– О! – это московский франт Раевич! Он игрок: это видно тотчас по золотой огромной цепи, которая извивается по его голубому жилету. А что за толстая трость – точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа à la moujik .

– Ты озлоблен против всего рода человеческого.

– И есть за что…

– О! право?

В это время дамы отошли от колодца и поравнялись с нами. Грушницкий успел принять драматическую позу с помощью костыля и громко отвечал мне по-французски:

– Mon cher, je hais les hommes pour ne pas les mepriser car autrement la vie serait une farce trop degoutante .

Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным взором. Выражение этого взора было очень неопределенно, но не насмешливо, с чем я внутренно от души его поздравил.

– Эта княжна Мери прехорошенькая, – сказал я ему. – У нее такие бархатные глаза – именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.

– Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, – сказал Грушницкий с негодованием.

– Mon cher, – отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон, – je meprise les femmes pour ne pas les aimer car autrement la vie serait un melodrame trop ridicule .

Я повернулся и пошел от него прочь. С полчаса гулял я по виноградным аллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилось жарко, и я поспешил домой. Проходя мимо кислосерного источника, я остановился у крытой галереи, чтоб вздохнуть под ее тенью, это доставило мне случай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Действующие лица находились вот в каком положении. Княгиня с московским франтом сидела на лавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.

Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво у колодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого не было.

Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкий уронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, и все напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.

Княжна Мери видела все это лучше меня.

Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно покраснела, оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего не видала, кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтоб поблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи с матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и важный – даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда, которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за липками бульвара… Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в ворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у ворот раскланялась с Раевичем.

Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие.

– Ты видел? – сказал он, крепко пожимая мне руку, – это просто ангел!

– Отчего? – спросил я с видом чистейшего простодушия.

– Разве ты не видал?

– Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то он сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу, когда ступил на простреленную ногу…

– И ты не был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла на лице ее?..

Я лгал; но мне хотелось его побесить. У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя. Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство – было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно ненакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самлюбие), который бы не был этим поражен неприятно.

Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..


Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец.

Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и материалист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, – поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный анатомик не умеет вылечить от лихорадки! Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом… Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника. У него был злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым дураком; его соперники, завистливые водяные медики, распустили слух, будто он рисует карикатуры на своих больных, – больные взбеленились, почти все ему отказали. Его приятели, то есть все истинно порядочные люди, служившие на Кавказе, напрасно старались восстановить его упадший кредит.

Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.

Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в светло-желтых перчатках. Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черного цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился за это прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае – труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в С… среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.

– Что до меня касается, то я убежден только в одном… – сказал доктор.

– В чем это? – спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор молчал.

– В том, – отвечал он, – что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.

– Я богаче вас, сказал я, – у меня, кроме этого, есть еще убеждение – именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.

Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные своим вечером.

Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок, когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол, зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, – и мы оба замолчали.

– Заметьте, любезный доктор, – сказал я, – что без дураков было бы на свете очень скучно!.. Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заране, что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга; одно слово – для нас целая история; видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть: мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим. Остается одно средство: рассказывать новости. Скажите же мне какую-нибудь новость.

Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул…

Он отвечал подумавши:

– В вашей галиматье, однако ж, есть идея.

– Две! – отвечал я.

– Скажите мне одну, я вам скажу другую.

– Хорошо, начинайте! – сказал я, продолжая рассматривать потолок и внутренно улыбаясь.

– Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из приехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому что об вас там уже спрашивали.

– Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг друга.

– Теперь другая…

– Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь; во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?

– Вы очень уверены, что это княгиня… а не княжна?..

– Совершенно убежден.

– Почему?

– Потому что княжна спрашивала об Грушницком.

– У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль.

– Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении…

– Разумеется.

– Завязка есть! – закричал я в восхищении. – Об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно.

– Я предчувствую, – сказал доктор, – что бедный Грушницкий будет вашей жертвой…

– Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.

– Достойный друг! – сказал я, протянув ему руку.

Доктор пожал ее с чувством и продолжал:

– Если хотите, я вас представлю…

– Помилуйте! – сказал я, всплеснув руками, – разве героев представляют? Они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную…

– И вы в самом деле хотите волочиться за княжной?..

– Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, – продолжал я после минуты молчания, – я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они за люди?

– Во-первых, княгиня – женщина сорока пяти лет, – отвечал Вернер, – у нее прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна. Последнюю половину своей жизни она провела в Москве и тут на покое растолстела. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна как голубь. Какое мне дело?.. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь Бог знает от чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно. Княгиня очень любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторым презрением: московская привычка! Они в Москве только и питаются, что сорокалетними остряками.

– А вы были в Москве, доктор?

– Да, я имел там некоторую практику.

– Продолжайте.

– Да я, кажется, все сказал… Да! вот еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях и прочее… она была одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.

– Вы никого у них не видали сегодня?

– Напротив; был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная… Не встретили ль вы ее у колодца? – она среднего роста, блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке черная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью.

– Родинка! – пробормотал я сквозь зубы. – Неужели?

Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:

– Она вам знакома!.. – Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного.

– Теперь ваша очередь торжествовать! – сказал я, – только я на вас надеюсь: вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну женщину, которую любил в старину… Не говорите ей обо мне ни слова; если она спросит, отнеситесь обо мне дурно.

– Пожалуй! – сказал Вернер, пожав плечами.

Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною: всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, – ничего!

После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с княжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил двух знакомых Д… офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, было смешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытство привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до неистовства… Я продолжал увеселять публику до захождения солнца. Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня, сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие…

– Что он вам рассказывал? – спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости, – верно, очень занимательную историю – свои подвиги в сражениях?.. – Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! – подумал я, – вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!»

Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз: бьюсь об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представил княгине. Она будет очень рада, потому что ей скучно.


В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно ненавидит; мне уже пересказали две-три эпиграммы на мой счет, довольно колкие, но вместе очень лестные. Ей ужасно странно, что я, который привык к хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинами и тетушками, не стараюсь познакомиться с нею. Мы встречаемся каждый день у колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ее обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, – и мне почти всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый день полон дом, обедают, ужинают, играют, – и, увы, мое шампанское торжествует над силою магнетических ее глазок!

Вчера я ее встретил в магазине Челахова; она торговала чудесный персидский ковер. Княжна упрашивала свою маменьку не скупиться: этот ковер так украсил бы ее кабинет!.. Я дал сорок рублей лишних и перекупил его; за это я был вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительное бешенство. Около обеда я велел нарочно провести мимо ее окон мою черкесскую лошадь, покрытую этим ковром. Вернер был у них в это время и говорил мне, что эффект этой сцены был самый драматический. Княжна хочет проповедовать против меня ополчение; я даже заметил, что уж два адъютанта при ней со мною очень сухо кланяются, однако всякий день у меня обедают.

Грушницкий принял таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, и никого не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай вступить в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне: она, видно, не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самой милой улыбкою.

– Ты решительно не хочешь познакомиться с Лиговскими? – сказал он мне вчера.

– Решительно.

– Помилуй! самый приятный дом на водах! Все здешнее лучшее общество

– Мой друг, мне и нездешнее ужасно надоело. А ты у них бываешь?

– Нет еще; я говорил раза два с княжной, и более, но знаешь, как-то напрашиваться в дом неловко, хотя здесь это и водится… Другое дело, если б я носил эполеты…

– Помилуй! да эдак ты гораздо интереснее! Ты просто не умеешь пользоваться своим выгодным положением… да солдатская шинель в глазах чувствительной барышни тебя делает героем и страдальцем.

Грушницкий самодовольно улыбнулся.

– Какой вздор! – сказал он.

– Я уверен, – продолжал я, – что княжна в тебя уж влюблена!

Он покраснел до ушей и надулся.

О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!..

– У тебя все шутки! – сказал он, показывая, будто сердится, – во-первых, она меня еще так мало знает…

– Женщины любят только тех, которых не знают.

– Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! – вы победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе говорила?

– Как? она тебе уж говорила обо мне?..

– Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, – отвечал я ей, – он вечно будет мне памятен…» Мой друг, Печорин! Я тебе не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! Потому что Мери очень мила!..

Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря о женщине, с которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела счастие им понравиться.

Я принял серьезный вид и отвечал ему:

– Да, она недурна… только берегись, Грушницкий! Русские барышни большею частью питаются только платонической любовью, не примешивая к ней мысли о замужестве; а платоническая любовь самая беспокойная. Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор – никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить – а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.

Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобою накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…

Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате.

Я внутренно хохотал и даже раза два улыбнулся, но он, к счастью, этого не заметил. Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне показалось подозрительным… Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом – число того дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу вынуждать у него признаний, я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, и тут-то я буду наслаждаться…

Спать.
Блаженное время.
Время, когда младшие накормлены и уложены, сказки прочитаны, а посуда вымыта.
Когда вернулись домой старшие: кто с работы, кто с учёбы, кто из гостей.
Когда всё самое важное сказано и услышано, и можно выключить телефон.
Когда уже написано всё, что просилось на бумагу. Или ещё не всё...
Но и компьютер я выключаю. И в комнату к себе не беру его.
Спокойной ночи.

А комната уже ждёт меня. Небольшая, но светлая и... просторная, потому как всей мебели в ней: кровать и две тумбочки. Даже комод не влез... Правда, ещё висит зеркало на стене, да маленький плоский телевизор, на ней же, но в них я не смотрюсь. Так что, вроде как и нет их...
Кровать застелена, аккуратно накрыта мягким покрывалом. Совсем недавно, потому что весь день было некогда: то одно, то другое... Но люблю, когда кровать убрана (хоть бы и к вечеру), тогда перед сном мне кажется, что она ждёт меня (весь день ждала) и рада мне, моя комната. Такой вот каприз...

Лёгкая белая занавеска. Подхожу, и отдёрнув её, открываю окно.
Не для того, чтобы проветрить. Окна во всём доме и так весь день открыты, и всё что можно давно уже проветрилось. Закрываются они только к вечеру, когда из сада начитает тянуть сыростью. А на ночь, перед самым сном, снова открываются.
Сплю я у самого окна, укрывшись, укутавшись в одеяло. Занавеска задёрнута, но не до конца, а чуть отведена в сторону, чтобы воздухом веяло прямо в лицо.
Даже зимой. Зимы здесь тёплые.
Но сейчас не зима, а осень. Дивное, любимое мною время... Ещё тепло, но уже не душно, как летом. И по ночам уже тихо: не гуляют допоздна в саду, не плещутся в бассейне, не прыгают, взрывая воздух брызгами, криками...
В узкую вертикальную форточку наполовину высовываюсь наружу. Темно. Но не той бархатной южной чернотой, которая «хоть глаз выколи», нет... Какой-то густой, почти плотной, невероятно нежной тёмно-серой дымкой, почти предрассветной... Луны не видно... Кажется, облаками затянуло небо... И не горит уже синим, неоново-новогодним светом бассейн. Видимо, совсем поздно уже. И тихо-тихо...

И... о воздух!..

«Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка...»*

Тёплый, влажный, почти летний, он пахнет... действительно!.. пахнет маленьким ребёнком, младенческой этой сладостью: нежностью шёлковых щёк и шёлковых же волос, золотистых, тоненьких... Тёплым шёпотом «на ушко», «по секрету»... молоком и крошками печенья... Пахнет детскими снами... Мечтами, надеждами... Веет удивлённым, удивительным взлётом ресниц, открывающих такой круглый, такой голубой взгляд...

«Жасмин...» – скорее догадываюсь, нежели пытаюсь объяснить себе и запах этот, и эти чувства...

Воздух ласкает лицо... руки... тело... делая их почти невесомыми...
Целует...
И как будто извиняется за что-то... За чистоту свою, за эту детскость, наивность...
За доверчивое тепло в середине, да нет... в конце уже... октября-месяца...
За это – на всю ночь, на весь день, на всю жизнь – отворённое окно...
За то, что на всю жизнь мы все так и останемся – маленькими...

Милый мой... милая... милые...
Спокойной ночи...
Спать.

Октябрь 2012, Барселона

_________________________
*М. Ю. Лермонтов «Герой нашего времени».

25.09.2018 в 18:18, просмотров: 19503

LХХI. Я — НЕ Я

Я помню это чудное мгновенье,
Когда передо мной явилась ты.
Высоцкий

С первых же строк романа (который он тогда в письмах и разговорах называл поэмой) Пушкин затеял игру: я — не я. Но отречься от тождества с героем автору никак не удавалось.

Сам сперва выставлял напоказ автобиографичность текста. В Первой же главе вторая строфа кончается известными строчками

Там некогда гулял и я: / Но вреден север для меня 1 .

Тут всем (тогда) понятный откровенный намёк на ссылку, бравирование положением гонимого. Мало того, издавая Первую главу, Пушкин сделал несколько примечаний. Первое же (про вредный север) — 1 Писано в Бессарабии. Это ж не про Онегина, это геопозиция Автора. А в конце Первой главы совсем откровенно:

Придёт ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем 10 , жду погоды,
Маню ветрила кораблей...
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей 11 ,
Вздыхать о сумрачной России.

К строке «Брожу над морем» пушкинское примечание: 10 Писано в Одессе . Адрес письменного стола не имеет значения для романа. Но точное указание места лишь усиливает опасную правду сказанного: «Я в тюрьме; когда ж я вырвусь на волю?!» И ещё более опасное признание: «Я мечтаю эмигрировать!» (Как ещё понять нетерпеливое желание под небом Африки вздыхать о России.)

Вдобавок совсем уж личное примечание про Африку (№ 11) — огромная подробная биографическая справка о прадеде Автора — арапе Петра Великого.

Наполнив Первую главу фактами своей биографии, своими мыслями и похождениями, Пушкин там же начал отрекаться: я — не Онегин:


Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.

Но кто ж ему поверил? Да ни одна собака. Так же, как и заверениям, что Автор якобы прекратил амурные проделки. Помните: Я это потому пишу,/ Что уж давно я не грешу.

Кн. Вера Вяземская — мужу
27 июня 1824. Одесса
...Пушкин слишком занят, чтобы заниматься чем-нибудь другим, кроме своего Онегина, который молодой человек дурной жизни, портрет и история которого отчасти должны сходствовать с автором.

«Отчасти»? — а где ж несходство?

Павел Катенин — Пушкину
9 мая 1825. Кологрив
С отменным удовольствием проглотил г-на Евгения (как по отчеству?) Онегина. Кроме прелестных стихов, я нашёл тут тебя самого, твой разговор, твою весёлость и вспомнил наши казармы в Милионной.

В Четвёртой главе Пушкин рассказал про жизнь Онегина в деревне:

Со сна садится в ванну со льдом,
И после, дома целый день,
Один, в расчёты погружённый,
Тупым киём вооружённый,
Он на бильярде в два шара
Играет с самого утра...
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке...
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый...

Не о себе ли написано?.. У Пушкина был младший брат. Кое-где остались его (местами смешные) воспоминания:

С соседями Пушкин не знакомился... Вообще образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина. Зимою он, проснувшись, также садился в ванну со льдом, летом отправлялся к бегущей под горой реке, также играл в два шара на бильярде, также обедал поздно и довольно прихотливо. Вообще он любил придавать своим героям собственные вкусы и привычки.
Лев Пушкин (брат поэта)

Оценили буквальные совпадения? Не просто ванна, а ванна со льдом; не просто бильярд, а «в два шара»; не просто обед, а «довольно прихотливый»; не просто на речку, а «к бегущей под горой реке». Невольно кажется, что Лев сперва выучил наизусть Четвёртую главу. Так кто угодно может вспоминать .

Пушкин — Вульфу
20 сентября 1824. Михайловское
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой...
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же — то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.

Здесь «жизнь анахорета» — это не про Онегина, а про себя.

LХХII. СИРОТА

В конце Первой главы заявлено: «Всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной». А где ж эта разность? Сплошные сходства. Пушкин их перечисляет:

Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.

Есть чрезвычайно важное и очень печальное сходство, о котором прямо не сказано, но заметить которое легко (было бы желание).

Прежде мы уже писали о том, что у Татьяны полно родни: мама, сестра, тётки — все с именами, с биографией, все говорящие, даже няня с именем и говорящая, а ещё могила папы с надгробной надписью

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир
Под камнем сим вкушает мир.

У Онегина — никого. Матери не было (она не упомянута); у безымянного отца (Катенин недаром спросил про отчетство — двусмысленная шутка) вся биография в одном слове «промотался».

Но в поэме есть ещё один круглый сирота: Автор. Пушкин (с разными, но всегда горячими чувствами) вспоминает друзей, любовниц, критиков... Названы: Катенин, Вяземский, Дельвиг, Жуковский, Языков, Чаадаев... Названы актрисы: Истомина, Семёнова; названы подружки: Зизи, Эльвина (от других остались только ножки, зато в очень узнаваемых обстоятельствах). Названы покойный Фонвизин, покойный Державин и бог знает кто ещё. А родных Пушкина там нет. Ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры. При том, что все они были живы, когда Пушкин сочинял свой роман. Они читали и видели, что их там нет. И Пушкин понимал, что они это видят. — — Факт жуткий, но большинством читателей не замечаемый, не осознаваемый.

На месте родителей — пустое место.

Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.

Это проходят в пятом классе.

— Дети, у нашего любимого поэта Пушкина была любимая няня-старушка, которую он очень любил. Эти любимые народом стихи он написал, обращаясь к любимой няне-старушке.

Так эти сладкие слюни и остаются — в далёком детстве, в школе, на уроке литературы. И никем не ощущается боль.

«Бедная юность» — это не безденежье, это страдания; рос без родительской любви. «Выпьем с горя » — разве в шутку написано? разве это кокетство? «Где же кружка » — не рюмка, не стопка...

Чуть встанет утром, уж и бежит глядеть: «Здорова ли, мама?» — он её всё мамой называл. А она ему, бывало, эдак нараспев: «Батюшка, ты за что всё мамой зовёшь, какая я тебе мать?» — «Разумеется, ты мне мать: не та мать, что родила, а та, что своим молоком вскормила.
Пётр, кучер Пушкина

В своём любимом, в своём самом главном произведении Автор — сирота. При живых родителях.
У Онегина нет семьи, только привидения, безликие тени: мадам, мусье и дядя-мертвец на столе.

Родители Евгению не нужны, он о них не вспоминал. Они для него не существуют. И для Пушкина. Для полного сиротства он даже свою няню отдал Тане. И всё это — случайно?

Помните, Энгельгардт, директор Лицея, написал у себя в дневнике о Пушкине: «Его сердце холодно и пусто, в нём нет ни любви, ни религии. Может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце».

О родителях Пушкина в стихах Пушкина — ни буквы. Ни в «Онегине», нигде. Там, где у людей родители, — у него мёртвое слепое пятно. Он туда не смотрит. Но это не холод и не пустота. Это выжженное место. И это очень горячее чувство; огонь оставляет пепел.

Пушкин — Жуковскому
31 октября 1824. Михайловское
...Голова моя закипела. Иду к отцу и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся... Чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырём.

LХХIII. СВЯТАЯ ЖИЗНЬ

В Четвёртой главе нарисована сельская идиллия:

Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая.

Святая жизнь? Вряд ли первые читатели принимали всерьёз эту характеристику. Ну да, Онегин не воровал, не убивал (до Шестой главы). Но в начале ХIХ века все в России наизусть знали список смертных грехов, из коих три тут перечислены. Прочтите столь же внимательно, как курс доллара. Прихотливый обед + бутылка вина (на одного) — чревоугодие; лень, безделье; прелюбодеяние — смертные грехи — вот жизнь Онегина святая. Школьник пролетает по строчкам, не успевая не то что понять, но даже почувствовать иронию.

Черноокая белянка — блондинка. Младой и свежий поцелуй — это нимфетка, а порой — это уж как захочется; хоть трижды в день; ибо это — крепостные, рабыни. Беспечная нега — это ж не скука. Это, скажем вежливо, массаж, или, как теперь пишут в рекламных объявлениях «отдых и все виды расслабления».

Все знали о гаремах. Молодой барин, куча крепостных девок. Это не афишировалось, но и не скрывалось; гарем в то время — норма. У Маши (дочки Троекурова) были дюжины единокровных братьев и сестёр.

Кирила Петрович привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава. В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных. Окны во флигеле были загорожены деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у Кирила Петровича. Молодые затворницы в положенные часы сходили в сад и прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место... Множество босых ребятишек, как две капли воды похожих на Кирила Петровича, бегали перед его окнами и считались дворовыми.

Пушкин. Дубровский

Троекуров, как видим, умножал число своих крепостных. Его родные дети становились его рабами. И это ничуть не смущало ни юную ангела-Машу, ни старого Дубровского — человека строгих взглядов.

Порой белянки черноокой младой и свежий поцелуй, потом брюнетки краснощёкой, потом шатенки синеокой, потом смуглянки толстобокой, худышки, пышки, все они милашки, — кто под «руку» подвернётся.

Есть частное письмо с важным признанием:

Пушкин — Вяземскому
27 мая 1826. Псков
В 4-ой песне Онегина я изобразил свою жизнь.

В Четвёртой свою, а в остальных чью? И что же это за жизнь? Поэтическое романтическое уединение?

Цветы, любовь , деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.

Тут «я» — сам Автор. Да, балы, балеты, рестораны далеко. Но Михайловское — не монашеский скит, не пещеры Псковского монастыря, чуждые всем зовам плоти. Цветы, поля — это понятно. А под каким кустом там спряталась любовь?

Друг Пущин заехал к Пушкину зимой 1824, как раз в момент сочинения IV главы. Они под шампанское обменялись новостями, поговорили о тайных обществах (до выхода на Сенатскую оставался год), потом:

Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов.

Пущин. Воспоминания

Если фигурка «резко отличалась», значит, была приблизительно на восьмом месяце. Одна? Или другие фигурки ещё не так заметно отличились?

Пушкин — Вяземскому
Май 1826. Михайловское
Милый мой Вяземский... Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чём написать целое послание во вкусе Жуковского о попе
(что значит этот курсив Автора? Поп или попка? — А.М. ) ; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сём с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево. Милый мой, мне совестно, ей богу... Но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел, болел ли ты или нет; мы все больны — кто чем.

Если «одна фигурка резко отличалась» зимой 1824-го, то значит, весной 1826-го резко отличилась совсем другая фигурка. Арапчата бегали гурьбой по Псковской губернии.

Очень может быть, что в некоторой степени этим объясняется факт: описанный в Первой главе развратник и растлитель, «пожалел» Татьяну (она же была готова на всё). Пушкин эротичен, но ещё и физиологичен.

Люблю я час
Определять обедом, чаем
И ужином. Мы время знаем
В деревне без больших сует:
Желудок — верный наш брегет...

Брегет — модные тогда карманные часы, которые не только время показывали, но и в назначенный момент издавали приятный тихий звон.

Кроме желудка, есть ещё места , кои властно определяют поведение. Пушкин называет эти звонки «томлением в крови» — точно и, кажется, прилично.

Физика очень действует на лирику. Сытый лев не тронул лань, пожалел волк овечку. Это не пошлости. Или — не более пошлости, чем жизнь.

Онегин пресыщен любовницами, проститутками, крепостными девками. Шевельнулось что-то в душе холодной и ленивой , но настоящей охоты у него нет, а последствия могут быть тягостны. Падшая дворяночка начнёт рыдать, строчить бесконечные письма, смотреть собачьими глазами, полными любви, а ответить на такие взгляды нечем.

Онегин сыт. Сытый не может смотреть на еду. (Луспекаев в «Белом солнце пустыни» с мукой отвращения на лице отталкивает миску с чёрной икрой.) То же с другими видами пресыщения. Воздержимся здесь от пересказывания анекдота про гинеколога, которого судят за вроде бы немотивированное убийство женщины.

Можно было бы ещё долго спорить о сходстве/несходстве Автора с героем, о нюансах, деталях, но есть железобетонное доказательство тождества.

В Четвёртой главе Пушкин снова описывает технику совращения, помехи (в лице тёток и матерей), вынужденную дружбу с обманутыми мужьями:

Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольца, слёзы,
Надзоры тёток, матерей,
И дружба тяжкая мужей!

Всё это — Онегин, его «мильон терзаний»:

Так точно думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.

Это IХ строфа Четвёртой главы, но вот её черновик (поздравляю!):

Я жертва долгих заблуждений
Разврата пламенных страстей
И жажды сильных впечатлений
Развратной юности моей
Привычкой жизни избалован
Одним когда-то очарован
Разочарованный другим
Всегда желанием томим
Скучаю ветреным успехом
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье тайное души
Зевоту заглушая смехом
Провёл я много много лет
Утратя жизни лучший цвет.

Как говорил студенту Родиону Романовичу следователь Порфирий Петрович: да уж больше и нельзя себя выдать.

Как видим, Онегин — просто способ не говорить «я». Жалеет ли Пушкин теперь, что не сжёг черновик тогда?

Только не спешите влиться в толпу, которая в подлости своей радуется унижению высокого.

LХХIV. ЛЁД И ПЛАМЕНЬ

Все описанные тут сходства — телесные, житейские. Пушкин и Онегин — меж ними есть огромная, принципиальная всё определяющая высокая разница. Пушкин — Поэт. Онегин — бездарность.

Пока ножки-ножки, бокалы, котлеты, кулисы, куплеты — Пушкин и Онегин близнецы. Но взгляните, когда Пушкин впервые отрекается от Онегина. Не в конце Первой главы, где

Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной

а в самом начале (на 50 строф раньше):

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.

Почему-то читателям запоминается (близкое и понятное большинству) неумение Онегина разбираться в стихотворных размерах, во всех этих силлабо-тонических дебрях. Но важно здесь совсем иное: Для звуков жизни не щадить .

Это и есть отличие Онегина. Пушкин эту страсть имел и жизни не щадил. Низкие страсти — общие. Высокой — у Онегина нету.

Однажды Евгений попытался

Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его

В результате

Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.

Это уж точно не Пушкин! У Пушкина к 26 годам уже был «Пророк», «Борис Годунов», «Руслан и Людмила», «Цыганы» и половина «Онегина»...

Если из Пушкина вычесть Дар , тогда, наверное, получился бы Онегин. Он бездарь: ничем заняться не умел. А Пушкин рвался в деревню, чтобы работать (в городе — ни одиночества, ни даже покоя). Онегин подыхал со скуки и не делал ничего, только тискал смуглянок да белянок и сам с собою играл на бильярде.

У Пушкина восторг: Поля! я предан вам душой . У Онегина всюду только скука:

Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же

Пушкин — жене
21 сентября 1835. Михайловское
«Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится...»

С Онегиным такого не случилось ни разу. И это не может быть случайностью. Пушкин ни разу не дал Онегину прийти в восторг, улететь в мечтах ввысь (только «внизь» — презренные товарищи, рой изменниц, труп приятеля). А сам улетал не раз — в каждой главе!

Пушкин — Вяземскому
Ноябрь 1825. Михайловское
Толпа в подлости своей радуется унижению высокого. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе.

Это цитируют бесконечно, затёрли до дыр, но никто ж не объяснил, даже не попытался: что значит «иначе»? В прошлой части мы спросили: если мерзость сделал великий человек, то воровство — не воровство? подлость — не подлость? Вопрос остался без ответа.

Мерзок иначе — означает, что высокий в этой ситуации неизмеримо виновнее и хуже обывателя (пресловутого маленького человека). При открытии мерзости последнего о ней узнаю т два с половиной человека; он же никого не интересует.

На высокого устремлены глаза миллионов. Открытие его мерзостей разрушает устои. Недаром толпа радуется: он мерзок, как мы! — ибо подлая толпа как бы получает оправдание своей подлости и разрешение на воровство: «Если кумир таков, то нам и бог велел». И потому мерзок иначе — означает не меньше, а хуже.

А ещё «иначе» означает, что высокий, когда мерзость его становится известна, страдает неизмеримо сильнее обывателя. Ибо он ощущает свою вину гораздо сильнее, чем ничтожный . Кроме страданий по причине заурядной мерзости (которая «как у всех»), он страдает в миллион раз сильнее. Ибо его репутация рушится не в глазах жены и тёщи, а в глазах миллионов. Он падает с огромной высоты, становится притчей во языцех; и сознание, что он сам — из-за минутной слабости, заурядной пакости — погубил свою репутацию — невыносимо, мучительно. Обыватель не знает этих мук.

Если мы признали, что прав Эпиктет («Нас страшат не дела, а лишь мнения об этих делах») , то вот и ответ. Мерзость высокого осуждается мнением миллионов. Мерзость ничтожества остаётся никому не известной, ибо ничтожный никому не интересен. Да и с какой высоты он пал? — с дивана?

Барон Корф (лицеист, однокурсник Пушкина!) откровенно ненавидел поэта, в мемуарах отозвался о нём жёстко. Тем ценнее его свидетельство.

Ни несчастие, ни благотворения государя его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары от монарха, он другою омокал перо для язвительной эпиграммы. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда и без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всеми трактирщиками, ...ями и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он от Смирдина получал по червонцу за каждый стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно было бы выставить славное его имя, единственная вещь, которою он дорожил в мире, — писались не всегда и не скоро.
Корф. Записка о Пушкине. 1852

Доброе имя — вот что заботило Пушкина сильнее всего.

ПОЭТ

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружён;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Всех ничтожней — значит: мерзок не так, как вы, — хуже! Или так же, как вы, — только чувства острее, переживает мучительнее.

Хладный сон — медицински точно. Анабиоз. Хладный = бесчувственный. Хладный сон — почти вечный сон; кома, душа мертва; хладный труп. Но он же не спит. Душа мертва, а тело действует. Таких много, они негодяи.

Что с ним? в каком он странном сне!
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?

Онегин — суетный искатель наслаждений (Первая глава), холодная и ленивая душа (последняя, Восьмая). А лиры нет вообще.

Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон ... Товарищ Аполлон, уточните: чего требуете? Чтобы поэт зарезал барашка? Или — себя?

Священная жертва — это сам поэт. В «Онегине» эта мысль выражена от обратного. О герое сказано:

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить...

Нельзя же сказать о себе: «Я имею высокую страсть и готов жизнь отдать ради поэзии».

Пока гулял в стаде — был простой барашек, шашлык. Священной жертвой барашек становится, только если его режут для Бога.

Аполлон — убийца; он приносит в жертву поэтов и делает так, что поэт сам раскладывает костёр для всесожжения, для самосожжения. Добровольное принесение себя в жертву. По меньшей мере готовность принести себя в жертву. А уж там как получится, как будет Судьбе угодно. Как будет Судье угодно.

«Пророк». Начинается с «я»

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый Серафим
На перепутье мне явился...
И он мне грудь рассёк мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.

Я влачился... мне явился... Невозможно, будучи холодным, писать так — да ещё от первого лица:

Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».

Он начал «Пророка» в конце июля 1826 — в день, когда узнал, что пятеро повешены. И когда его внезапно и срочно повезли неведомо куда (фельдъегерь не назвал место назначения), «Пророк» лежал в кармане. Не сжёг (хотя многое другое сжёг). А ведь если б привезли на допрос, то обыскали б. И неизбежно истолковали глаголом жги — как призыв к бунту. На что ж ещё разжигать сердца людей?

Бог приносит пророка в жертву. И не спрашивает человека, хочет ли тот, чтоб его принесли в жертву, хочет ли стать пророком? Бог нападает внезапно, рассекает грудь мечом, вкладывает пылающий огонь... «Ты ж томился духовной жаждою? — Теперь не жалуйся».

Восстань, пророк = прощай покой. А потом будут насмешки, брань, камни. Не будет только одного: пощады.

С тех пор как Вышний Судия
Мне дал всеведенье пророка,
В глазах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья.
В меня все ближние мои
Метали бешено каменья.

Не кто-то один швыряет камнями в пророка и не «некоторые», а все. Вся подлая толпа.

LХХV. ДВОЙНИК

Онегин убил Ленского и уехал. Татьяна каждый день приходит в его опустелый дом, с утра до вечера читает его книги:

И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье...
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?

Уж не пародия ли он? Это Татьяна сама догадалась или Пушкин ей подсказал? А если Онегин — пародия, то на кого?

Пародия — снижение, насмешка, карикатурная переделка. Случается, остроумные люди пишут автопародии, рисуют автошаржи. У Пушкина в черновиках осталась куча шаржей на самого себя. Автор рисовал себя в виде турка, арапа, женщины, лошади, Данте.


Пушкин. Автопортреты. В образе Данте, в виде лошади.

Уж не пародия ли он? Пародию создаёт человек. Она внешне похожа на оригинал, но только внешне. Бог создал человека по своему образу и подобию, но Бога, как мы знаем, не получилось.

И вот созданье божье создаёт куклу. Внешне она похожа на создателя, но без божьего дара. Бездарная.

...ничего
Не вышло из пера его...
Ничем заняться не умел...
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку...

Душа и ум — не деньги, их не украдёшь. Безнадёжная попытка себе присвоить ум чужой. Холодный, пустой — все признаки куклы. Её можно забыть (как забыл её Автор, и в Седьмой главе Онегин вообще не появился), её можно потерять (об этом когда-нибудь позже), где положишь — там и лежит.

Двойник для того и нужен, чтоб в него плевали, стреляли. Внешнее сходство полное. Внутреннего нет вовсе.

Потому Онегин и немой. А если изредка заговорит, то о ничтожном, желудочно-кишечном («Боюсь, брусничная вода/ Мне не наделала б вреда» ), два-три слова. И этим он радикально отличается от чрезвычайно разговорчивого Автора. Речь ведь тоже дар Божий, хотя почти всегда используется нами так же безобразно, как собственная жизнь.

Пушкин в своей поэме — среди шуток, признаний и пейзажей невероятной красоты — сказал так много самого важного о мире, душе и мечтах... Но сказал так легко, что мы этого почти не видим, как не видим мы воздух, хотя дышим им, и умрём без него почти мгновенно. То есть тело останется, но холодное. Так и без Пушкина — кругом холодные тела. Пирсинг не греет.

После выхода в свет романа М.Ю.Лермонтова «Герой нашего времени» Пятигорск стал известен. Именно поэт сделал его узнаваемым, ведь местом действия одной из глав данного романа «Княжна Мери» он выбрал Пятигорск. Персонажи романа гуляли по улочкам Пятигорска, дышали его воздухом, любовались природными пейзажами. Давайте пройдем вслед за героями и увидим город их глазами.

«Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подножья Машука: во время грозы облака будут опускаться до моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната наполнилась запахом цветов, растущих в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бештау синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; на север поднимается Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона; на восток смотреть веселее: внизу предо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там дальше, - амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начиная с Кавказа и оканчиваясь двуглавым Эльбрусом…»

Так описывает город, приехавший в него Печорин, один из главных героев романа.

По приезде в город Печорин пишет в своем журнале:

«…Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине - чего бы кажется, больше? Зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елисаветенскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное общество».

«Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в гору».

Именно так выглядело это место во времена Лермонтова около Елизаветинского источника. Не было Академической (Елизаветенской) галереи, которая сейчас украшает эту площадку. Она была построена в 1849 г по проекту архитектора С.И.Уптона. Да и добираться до источника в те времена надо было по извилистой тропинке и подъем был достаточно утомительным. Удобная лестница из травертина была построена в 1923-1924 гг. по проекту кисловодского архитектора П.П.Еськова.

«Наконец вот и колодец…На площадке близ него построен домик с красной кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя».

Елизаветинский или как его еще называли Кислосерный источник был в те времена самым популярным, он был открыт в 1809 г доктором Ф.П.Гаазом. Источник был на возвышении и оттуда открывался великолепный вид на долину как тогда, так и в наши дни.

Считается, что картину, которую написал поэт и где изображен Пятигорск первопоселенцев в 1837 г, он писал от этого места.

«С полчаса гулял я по виноградным аллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилось жарко, и я поспешил домой».

Собираясь спуститься, он увидел картину, когда Грушницкий пытался привлечь к себе внимание княжны Мери и спрятавшись за углом крытой галереи он наблюдал эту сцену. Затем они вместе спустились вниз.

«Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару…».

Во времена Лермонтова в городе было два «Цветника» - один у Елизаветинского источника, другой у Николаевских ванн.

Бульвар, который протянулся от Елизаветенского источника до железнодорожного вокзала в наше время многие в городе сегодня именуют Бродвеем, в те времена он имел протяженность всего на версту и делился на Верхний, Средний и Нижний. Именно в верхней части Елизаветинского цветника располагался дом госпожи Хастатовой, куда и приезжал ребенком поэт.

«После обеда часов в шесть я пошел на бульвар...»

Описание традиций «водяного общества» говорит нам о том, что в описываемые времена бульвар был центральным местом встреч и прогулок, там происходили все события, происшествия и истории, здесь отдыхали после лечения у источника. Это было важное место в городе, он был средоточием всей его курортной жизни.

«На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльборус…».

Ротонда из травертина была построена в 1831 г. в классическом стиле на месте бывшего казачьего сторожевого поста. Она была излюбленным местом прогулок. Зодчие Бернардацци использовали особенности расположения видовой площадки, продуваемой ветрами. Каменный павильон был посвящён богу ветров греческой мифологии Эолу. Павильон был звуковым, чем и был интересен для отдыхающих. Считают, что звуки арфы очень нравились музыкально одаренному Лермонтову.

Место, где стоит Эолова арфа, одно из самых видовых в городе. Сюда любят приходить до сих пор, чтобы полюбоваться в хорошую погоду цепью Кавказских гор во главе с величавым Эльбрусом. В утреннее или вечернее время его склоны то нежно розовеют в лучах восходящего солнца, то горят рубинами закатных огней. Отсюда открывается и хороший вид на старую часть города Пятигорска, который и зародился между отрогами горы Машук Горячей и Холодной.

Когда в 1829 г вокруг Елизаветинского источника проводили благоустройство местности, была обнаружена небольшая пешерка. Бернардацци устроили в ней грот, его отделали, высекли в нем каменные скамьи. К гроту проложили дорожку, обсадив вокруг нее кустарники и деревья. Несомненно, поэт бывал в нем, туда же приводит и своих героев: Печорина и Веру.

«Сегодня я встал поздно; прихожу к колодцу - никого уже нет. Становилось жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу; голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник. Воздух был напоен электричеством. Я углубился в виноградную аллею, ведущую в грот; мне было грустно. Я думал о той молодой женщине с родинкой на щеке, про которую говорил мне доктор... Зачем она здесь? И она ли? И почему я думаю, что это она? и почему я даже так в этом уверен? Мало ли женщин с родинками на щеках? Размышляя таким образом, я подошел к самому гроту. Смотрю: в прохладной тени его свода, на каменной скамье сидит женщина, в соломенной шляпке, окутанная черной шалью, опустив голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо. Я хотел уже вернуться, чтоб не нарушить ее мечтаний, когда она на меня взглянула.
- Вера! - вскрикнул я невольно.
Она вздрогнула и побледнела.»

Грот был местом, где отдыхающие могли укрыться от лучей палящего солнца или переждать дождь.

«Гроза застала нас в гроте и удержала лишних полчаса. Она не заставляла меня клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мы расстались... Она вверилась мне снова с прежней беспечностью, - я ее не обману; она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть. я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, на веки: оба пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется неприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда, и она мне верит, хотя говорит противное».

Некоторые современники считали, что в образ Веры Лермонтов вложил некоторые черты Вареньки Лопухиной, любовь и нежность к которой он пронес через всю свою жизнь.

После выхода в свет романа Лермонтова, грот навсегда остался связанным с его именем.

«Было уже шесть часов пополудни, когда вспомнил я, что пора обедать; лошадь моя была измучена; я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска в немецкую колонию, куда часто водяное общество ездит en piquenique6. Дорога идет, извиваясь между кустарниками, опускаясь в небольшие овраги, где протекают шумные ручьи под сенью высоких трав; кругом амфитеатром возвышаются синие громады Бешту, Змеиной, Железной и Лысой горы. Спустясь в один из таких оврагов, называемых на здешнем наречии балками, я остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная и блестящая кавалькада: дамы в черных и голубых амазонках, кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским; впереди ехал Грушницкий с княжною Мери».

Описание Лермонтовым гор, что располагаются на территории КМВ весьма живописно. Поэт не единожды упоминает в своих произведениях название горы Бештау. А именно девять раз. В романе дважды. Человек, появившейся в этих местах впервые, вряд ли знал бы названия гор, Печорин говорит устами самого поэта. Бывал ли Лермонтов он на вершинах Машука и Бештау? Скорее всего да, ведь написанные строки некоторых произведений рисуют картины, которые он мог видеть именно оттуда.

«Поздно вечером, то есть часов в одиннадцать, я пошел гулять по липовой аллее бульвара. Город спал, только в некоторых окнах мелькали огни. С трех сторон чернели гребни утесов, отрасли Машука, на вершине которого лежало зловещее облачко; месяц подымался на востоке; вдали серебряной бахромой сверкали снеговые горы. Оклики часовых перемежались с шумом горячих ключей, спущенных на ночь. Порою звучный топот коня раздавался по улице, сопровождаемый скрипом нагайской арбы и заунывным татарским припевом».

Следующим местом действия стала городская Ресторация.

«Кстати: завтра бал по подписке в зале ресторации, и я буду танцевать с княжной мазурку».

Это было первое каменное здание города. Сам Лермонтов останавливался в ней в 1837 г, поэтому хорошо знал ее изнутри. В Ресторации останавливались приезжающие в город. Здесь они могли передохнуть и осмотреться, а затем найди жилье для более длительного проживания в округе.

Здание по проекту архитектора Шарлеманя был значительно переработан Джузеппе Бернардацци, учтя местные особенности.

Она стала центром жизни курорта: здесь проводи балы, или как их называли увеселительные вечера, играли за ломберными столами, организовывали различные торжества и устраивали собрания. В таких развлечениях «водяного общества» участвовал и сам поэт, будучи в Пятигорске. Здесь же проходит и бал, описанный Лермонтовым в романе.

«Зала ресторации превратилась в залу Благородного собрания. В девять часов все съехались. Княгиня с дочерью явилась из последних; многие дамы посмотрели на нее с завистью и недоброжелательством, потому что княжна Мери одевается со вкусом. Те, которые почитают себя здешними аристократками, утаив зависть, примкнулись к ней. Как быть? Где есть общество женщин - там сейчас явится высший и низший круг. Под окном, в толпе народа, стоял Грушницкий, прижав лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она, проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой. Он просиял, как солнце...

Танцы начались польским; потом заиграли вальс. Шпоры зазвенели, фалды поднялись и закружились».

В здании Ресторации Лермонтов останавливается на одну ночь и в 1841 г., когда приехал в город вместе со Столыпиным.